Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №20/2009

События и встречи

Мариэтта Омаровна Чудакова — литературовед, критик, писательница, мемуарист, общественный деятель. Доктор филологических наук, профессор Литературного института имени А.М. Горького. Автор более четырёхсот научных работ и статей в области истории литературы XX века, истории филологической науки и литературной критики, в их числе «Мастерство Юрия Олеши», «Беседы об архивах», «Поэтика Михаила Зощенко», «Жизнеописание Михаила Булгакова», «Не для взрослых. Время читать! Полка первая». Выпустила книги прозы «Мирные досуги инспектора Крафта», «Дела и ужасы Жени Осинкиной» и др.

Мариэтта Чудакова: “С пятого класса я мечтала заниматься наукой, а с пятнадцати лет — литературой советского времени”

— Мариэтта Омаровна! Начну с неизбежного и важного вопроса: как Вы, филолог, стоявший у истоков булгаковедения, оцениваете его современное состояние?

— Было бы довольно глупо с моей стороны характеризовать булгаковедение. Могу только вслед за Пушкиным повторить: “И не попал он в цех задорный // Людей, о коих не сужу, // Затем, что к ним принадлежу”. Сейчас я готовлю третье издание своей книги «Жизнеописание Михаила Булгакова», два предыдущих вышли в 1988 году. Нынешнее издание будет в двух томах, там будет гораздо больше о самом творчестве. Оно и называться, наверное, будет иначе. В нём я довольно широко ссылаюсь на зарубежное и наше булгаковедение — и тем самым даю в каком-то смысле ответ на ваш вопрос.


Если говорить не о булгаковедении, а о восприятии Булгакова сегодняшним обществом, то усиливается критическое отношение к тому — если сказать довольно примитивно — заигрыванию с нечистой силой, которое видят в «Мастере и Маргарите». Такой морализаторский подход неизбежен, он возник ещё у первых читателей романа. Когда-то замечательный человек Камиль Икрамов принёс мне свою очень интересную работу, о которой я впервые рассказала в «Литературном обозрении» в 1991 году, уже после его смерти. Потом она была напечатана в 1993 году в журнале «НЛО», № 4. У него был расстрелян отец, он ясно видел суть сталинского времени. Икрамов писал, что главный герой романа — Пилат, и Мастер смотрит на него с чувством восторга и рад быть полезен ему — в конце романа. Икрамов резюмировал: “Может быть, в этом его главная трагедия, которую не осознаёт ни он, ни критики романа!” Академик Аркадий Бенционович Мигдал говорил мне о том, как тяжело ему было читать весёлое описание сцен, где требуют сдать золото: “Я вообще не мог понять эту главу. Моих родителей — и многих других — держали в душной камере, заставляя сказать, где у них спрятано золото и драгоценности. А дети, задыхавшиеся в душных камерах, кричали: «Скажите, наконец, чтобы нас выпустили!»” В своей книге я обращаюсь к этой теме и к этим этическим проблемам тоже.

— Насколько текст «Мастера и Маргариты» соответствует авторской воле и какова степень участия в нём Елены Сергеевны Булгаковой?

— Всем этим нужно заново заниматься. Когда я стала обрабатывать архив Булгакова, то установила, что в старательно подготовленном Еленой Сергеевной машинописном тексте, в котором она свела все поправки и вставки, не хватает одной из двух тетрадок с дополнениями. Я написала об этом в обзоре материалов архива Булгакова в 1976 году в «Записках Отдела рукописей»: рукописного текста нет, а машинописный явно с чего-то перепечатан. Также не была передана в архив после смерти Елены Сергеевны первая тетрадка её дневника — мы располагаем только переписанным ею уже в 50-е годы текстом. Это дало повод — растление ведь охватывает и широкие круги булгаковедов — некоторым заявлять, что раз я об этом пишу, то я, соответственно, сама же их и украла — или Житомирская, заведующая Отделом рукописей... И та, и другая тетрадки лежат, думаю, в давно не выдвигавшемся ящике какого-то близкого Елене Сергеевне дома и рано или поздно явятся на свет.

Для того чтобы напечатать «Белую гвардию», Елена Сергеевна вместе с Ермолинским изымала из текста большие куски, посвящённые Украине, а из «Жизнеописания господина де Мольера» по требованию издательства — всё, что связано с крово­смешением. Что касается «Мастера и Маргариты», в настоящее время проблема текстологии романа ещё не разрешена. В последней рукописи много слоёв. Я прекрасно понимала, что если ею заниматься по-настоящему, на это нужен год-полтора, я этой возможности во время обработки архива не имела. А у тех, кто роман издавал, в середине 70-х, времени было мало. Конечно, текстология продвинулась, и пример тому — пятитомное собрание сочинений Булгакова. Недавняя книга, включающая в себя все редакции «Мастера и Маргариты», плохо подготовлена, её научный редактор Борис Соколов не обратил на это в своём предисловии ни малейшего внимания. То есть последние лет пятнадцать-двадцать текстам Булгакова не очень-то везло. На них решали не научные вопросы, а вопросы амбиций, своего места в издательской жизни.

— Как читать «Мастера и Маргариту» в школе? Я имею в виду евангельские темы в романе. Может ли это как-то соотноситься с требованиями ввести курс по изучению вероучений?

— Зачем же соотносить изучение романа с требованиями, когда они ещё, к счастью, не реализованы?.. Наше общество и Министерство образования не готовы к тому, чтобы вводить этот курс, для него нет пока базы. Когда Булгакова только включили в школьную программу, по просьбе издательства «Просвещение» я собрала его «Избранное» и снабдила своим специально для школы написанным послесловием. В первом разделе — «Романы» — был роман «Мастер и Маргарита», во втором — «Рассказы» — три рассказа, третий — «Публицистика». Я считаю первым публицистическим его произведением статью «Грядущие перспективы» (1919), вторым — письмо Правительству (1930). В комментарии говорю о том, как изучать в школе творчество Булгакова. Иногда, к счастью, я встречала учителей — тираж издания был большой, — которые говорили, что используют мою книгу в работе.

— Что из литературы советского периода, официально признанной тогда, должно быть, на Ваш взгляд, представлено в нынешней школьной программе?

— Я даю ответ на этот вопрос в «Истории литературы советского времени», над которой немало лет работаю. Наверное, это будет двухтомное издание, довольно много уже написано. В школе необходимо давать представление о Зощенко, Бабеле, том же Булгакове, Платонове, Алексее Толстом… Обязательно должны быть обзорные темы. Но самое главное: ученики должны читать несколько текстов писателя, которого проходят, один-два его рассказа, иначе всё бессмысленно.

Для младших классов надо вводить нашу детскую литературу — лучшие её образцы относятся к 1939–1941 годам, но немало хорошего было и раньше. С 1930-х до 1953-го во взрослой всё было регламентировано, поэтому писатели кинулись в литературу для детей и в литературу о природе. Так, в 1936-м появилась повесть Пришвина «Жень-шень». Не от хорошей жизни, конечно, но получилось замечательное произведение — целая повесть об оленихе. Оказалось, что философский взгляд на вещи возможен только в книгах о животных, а в произведениях о людях надо было предъявлять марксистское, материалистическое мировоззрение.

Из вершинных произведений той поры «Дикая собака Динго, или Повесть о первой любви» Фраермана, «Судьба барабанщика» и «Тимур и его команда» Гайдара («Тимур и его команда» — бессмертная, на мой взгляд, повесть). Надо читать и более простенькие книги, но таинственным образом не несущие на себе печати советского времени. Одна из них — моя любимая — «Марка страны Гонделупы» Софьи Могилевской, сильно испорченная в 1960–1970-е требованиями убрать из текста всё “украинское”. Видно, никак не могли простить Украине долгого послевоенного сопротивления западных её областей советской власти; в эти годы уже и украинские власти попали под подозрение в национализме… Вместо Петрика и Опанаса появились Петя и Вова. Вместо восьми братьев Чернопятко (Ивась, Грицко), которые один за другим садятся на забор, и Петрик в ужасе уходит, не имея возможности с ними со всеми сражаться, появились приехавшие в гости русские двоюродные братья Вовы… Поэтому читать «Марку страны Гонделупы» надо в издании 1941 года. В течение жизни я перечитывала её раза четыре и ни разу не разочаровалась. О ней я подробно рассказываю в книжке «Не для взрослых. Время читать! Полка вторая», которая только что издана. Прекрасны вышедшие в 1940 году рассказы Осеевой «Бабка» и «Рыжий кот», первый том «Двух капитанов» Каверина. Эти замечательные произведения надо не столько даже изучать, сколько убеждать детей их прочесть.

— Как Вы относитесь к ЕГЭ по литературе и к реформе школьного образования?

— Мой взгляд на преподавание литературы в школе отличается от взглядов многих, кто занимается этими реформами. Я его в своё время высказывала, делала доклад на Общественном совете при Высшей школе экономики под председательством ректора школы Ярослава Кузьминова, где обсуждался школьный стандарт, который пытались тогда наскоро ввести. Я говорила, что нужна коренная реформа. Ещё в 1916 году замечательный филолог Борис Михайлович Эйхенбаум увидел опасные тенденции, которые в советское время расцвели: в школе изучают литературоведение. Оно нужно в гуманитарном лицее и гимназии, но не в школе. Конечно, ученику надо дать представление о стихосложении (ямбе-хорее), но не заниматься “образами”, когда мало кто читает те произведения, о которых они говорят и пишут. Я считаю, три четверти урока литературы должно быть отдано чтению текстов вслух — учителем и теми, кто хорошо читает. Читать вслух, делать паузы, обмениваться немногими словами по поводу прочитанного.

ЕГЭ предполагает совсем иной подход, поэтому я к нему скептически отношусь. Главной задачей при создании ЕГЭ было уйти от коррупции в вузе, все об этом писали и говорили, но вместо этого мы получили коррупцию в школе. Поэтому идти тут надо наперерез — изменить характер уроков литературы. Повторяю, читать вслух не менее трёх четвертей времени урока, половина — это минимум. И стихи читать, и учить их наизусть. Сейчас ведь всё зависит от учителя: одни на этом настаивают, другие — нет. Если не принуждать школьников учить, скажем, монологи Чацкого, Фамусова из «Горя от ума» Грибоедова, мы получим глубочайшую трещину внутри нации — она пройдёт по языку, речевой деятельности… Младшее поколение не будет понимать, какими это поговорками обменивается старшее.

— Вы работали с архивами писателей, общались и с их вдовами — Верой Владимировной Зощенко, Еленой Сергеевной Булгаковой... В заметках «Людская молвь и конский топ» Вы приводите комментарий из своей записной книжки от 14 июля 1971 года: “Вдовы цеплялись за меня своими хладеющими руками; слабыми телами они старались прикрыть тени своих мужей, защитить их, недобравших славы при жизни, от бесстрастия исследовательского разума, потому что бесстрастию этому приличествовало появляться лишь вслед за славою, иной порядок был безнравственен”. Какое впечатление они на Вас производили?

— Они были такие разные! Не думаю, что есть общее понятие вдов. Елена Сергеевна Булгакова была человеком железной внутренней силы, так сказать, платиновой твёрдости. Это главное впечатление, которое от неё исходило, при всей её женственности и обаянии. Несомненно, через всё творчество Булгакова проходит внутренний культ силы, в том числе женской. Он нашёл в ней, на мой взгляд, то, что искал.

Я очень хорошо знала Татьяну Николаевну Лаппу, первую жену Булгакова. Трижды ездила к ней в Туапсе, она меня поселяла в своей однокомнатной квартире. Она была одной из самых обаятельных личностей, которых я встречала. Абсолютно бесхит­ростная, честная, искренняя. У меня было впечатление, что она осталась той саратовской гимназистской, которую в своё время полюбил Булгаков. Я сумела её разговорить, правильно поставить вопросы, не подсказывать ответы. Сначала ей казалось, что она ничего не помнит, но постепенно я вывела её на воспоминания, на важные вещи. Они широко цитируются в моём «Жизнеописании Михаила Булгакова». Были видны её самоотверженность, полная поглощённость жизнью Булгакова и то, что он в прямом смысле слова разрушил её жизнь. В творчестве есть жестокость, эта коллизия непреодолима — человек делает жестокие вещи, потому что его главная задача — творчество, и всё, что ему мешает, он откидывает. Это же не просто: любил одну, полюбил другую, нет, здесь всё глубже — на новом этапе ему была нужна не просто обаятельная и более молодая Любовь Евгеньевна Белозерская. Для него было важно, что она явилась из Европы, куда он так и не попал. Татьяна Николаевна вспоминала, что Булгаков не раз серьёзно говорил ей: “Меня за тебя Бог накажет”. Недаром перед смертью он послал свою младшую сестру разыскать её, несомненно, хотел просить прощения. Но Татьяна Николаевна к тому времени оказалась в Сибири.

В «Постскриптуме» к переизданию своей книги «Поэтика Михаила Зощенко» я подробно описала свои встречи с Верой Владимировной Зощенко. Она была интересным, симпатичным человеком — явной героиней Зощенко. Сама говорила, что она и есть героиня «Аристократки»: “«Кутается в платок» и «стрижёт глазами» — это мой портрет”. Зощенко ей постоянно говорил: “Я от тебя никогда не уйду”. Хотя у него было множество женщин, но он не хотел расставаться с ней. Творческая жизнь писателя связана, увы, с энтропией остальной жизни. Лучше всех об этом сказал Лев Толстой в одном из частных писем: писатель вкладывает в свои романы всё лучшее, что в нём есть, и потому романы его прекрасны, а жизнь дурна...

— Встречи с этими женщинами помогли Вам по-иному взглянуть на сами тексты?

— Они много добавили, хотя мало что изменили в понимании творчества писателей. Текст самодостаточен. Но когда ты исследуешь весь творческий путь писателя, нужно, конечно, многое знать помимо текста. С Верой Владимировной Зощенко я встретилась тогда, когда концепция книги у меня уже сложилась: Зощенко отказался от своего языка, и все понятия перевёл на язык героя своих текстов полупролетария. Я написала, что его рассказы — это перевод с языка, подлинник которого утрачен. Когда мы читаем Лескова, мы затылком ощущаем, что его собственный язык отличается от языка Левши или женщины, которая рассказывает о тупейном художнике. Мы это ощущаем, хотя у Лескова об этом нигде прямо не сказано. А Зощенко всем строем своей прозы утверждает: этот язык не мой, но другого сегодня нет.

— Вы родились в многодетной семье — у Вас двое братьев и две сестры. Как Вас воспитывали родители? Можно ли это назвать воспитанием?

— Мама всегда говорила: “Не понимаю, как это люди говорят, что детей воспитывает школа. Я воспитываю своих детей, а школа только обучает”. Я высоко ценю, и с годами всё больше, атмосферу семьи, созданную нашими родителями.

У нас был большой разрыв в возрасте: старший брат на семнадцать лет старше самой младшей. Он в 1943 году ушёл на фронт и, к счастью, вернулся живой. Отец пошёл в первые недели войны, добровольцем, рядовым пехотинцем. Не только в войну, но и после войны семья очень бедствовала, почти на грани нищеты — один отец-инженер кормил четверых детей. Но при этом нельзя было представить, чтобы родители спросили: “Где те пятьдесят копеек, которые мы тебе вчера дали?” Нам совали последние деньги — мне, например, на завтрак в университет, а мы отказывались. Сливочное масло стали ставить на стол, когда я уже, кажется, кончала учёбу в университете. А до этого хватало только помазать каждому тонким слоем на кусочек хлеба. У маминой подруги, дочери старого большевика (она жила в знаменитом Доме на набережной), было несколько приёмных детей, и у одной девочки предрасположенность к туберкулёзу. И вот мама рассказывала: “Знаешь, она заставляет Светлану ложкой есть масло!” При этом в её словах не было ни грамма зависти. Просто было понятно, что одни живут так, другие — иначе.

В доме господствовало уважение к детям. Нас ни в чём не подозревали, не обвиняли. Мама говорила: “Я презираю слово «наказывать». Кто-то говорит: «Я своего ребёнка наказал». Как это? Мои дети сами знают, когда они сделали что-то плохое, видят, что я обиделась на них”. Она могла делать нам какие угодно выговоры, но понятия наказания в семье не было.

И вот что ещё важно. Мой дед с отцовской стороны, до революции — российский офицер, был в 1937-м арестован. Я была четвёртой в семье и не знала об этом, в отличие от старших. Когда отец в 1956-м получил бумажку о реабилитации деда, там, как всегда, было написано враньё, что он умер в лагере в 1942-м от воспаления лёгких. Отец, уходя на фронт, считал, что он ещё в лагере. Тогда не знали, что десять лет без права переписки — это конец. Только после смерти отца я выписала из Махачкалы дело деда и узнала, что он был расстрелян через три месяца после ареста, в январе 1938 года. Он не дал так называемых признательных показаний, на всё отвечал — “Этого не было”, “Неправда”. И под каждым листом протокола твёрдым почерком его фамилия… То есть — он выдержал все пытки, которые, думаю, в Дагестане были ещё ужаснее. Отец мой остался на свободе только потому, что в 1934-м уехал в Москву. До этого он окончил Тимирязевскую академию — его Дагестан послал учиться на инженера по рыбным промыслам, вернулся на родину он с женой и двумя сыновьями, там родилась моя старшая сестра. Отец был заведующим промыслами, семья жила в двух­этажной вилле на берегу Каспийского моря. Но мама не вылезала из тропической лихорадки и в этом состоянии рожала мою сестру, она тоже болела. И тогда врач сказал: “Так ты погубишь семью. Русские не выдерживают нашего климата”. И они уехали. А через три года в Дагестане всех Хан-Магомедовых арестовали и расстреляли. Тогда был принцип брать на месте, не успевали разыскивать людей с такой же фамилией в других местах. Не все это видели, иначе разъехались бы. Только много позже я поняла, что отец ждал ареста каждый день, и до войны, и после, когда повторно брали самых разных людей. Он был партийный, в анкете писал: “Отец репрессирован”, никогда от него не отказывался. Фотография деда в форме царского офицера по-прежнему открывала семейный альбом. И по сей день я благодарна отцу за то, что у нас в доме не было атмосферы страха. Мы знали — наш папа никого не боится. Это имело большое значение для всех нас. Самый старший брат, фронтовик, теоретик уголовного права, жизнь положивший на попытки смягчения, как он говорил, “нашего самого жестокого в мире уголовного кодекса”, скончался в 1983 году; другой — Селим Омарович Хан-Магомедов, искусствовед, учёный с мировым именем. Он всегда шёл наперерез потоку, в первую очередь в своей науке. В советское время это было очень сложно.

— А кто Вам из родителей был ближе?

— Они были очень разные. Отец как-то сидел с нами, мне было лет шестнадцать, и задумчиво сказал: “Да, вам, девочкам, нельзя выходить за дагестанцев”. Хотя мы, видит Бог, и не собирались... “Вы — люди русской культуры. Никто из вас с дагестанцем жить не сможет”. Помолчал и сказал замечательную фразу: “С дагестанцем может жить только такой ангел, как ваша мама”. Мама — из-под Суздаля, из села Вишенки, — умела утишить его непредсказуемую вспыльчивость, мягко, мило привести отца в чувство. Он отдавал себе в этом отчёт, по его словам это видно.

Отец говорил: “В Дагестане мужчины не врут”. Врать считалось бесчестным. Это было, конечно, до революции. Он рассказывал, как его отец перегонял как-то большое стадо баранов — так называемую баранту, — а на межах стояли вооружённые люди. На вопрос “Чья баранта?” почему-то надо было сказать, что не его. Гаджи-Курбан, мой дед, потом говорил: “Не буду же я врать из-за какой-то тысячи баранты!” Он сказал, что его, и у него всё отобрали. Отец тоже просто не умел врать.

Дома у нас был культ образования, все должны были учиться на пятёрки, других отметок отец не представлял. “Твоя четвёрка для меня всё равно что двойка”.

— Учение Вам легко давалось?

— Первые три класса, видимо, даже слишком легко. Как-то отец при мне сказал маме: “Она десять минут тратит на уроки и получает пятёрки. У неё же не выработается работоспособность”. И предложил мне перескочить через четвёртый класс. “Хочешь, возьми учебники за четвёртый класс и за лето подготовься к экзаменам. Если подготовишься, я договорюсь с директором, соберут экзаменационную комиссию. А не подготовишься, пойдёшь в четвёртый. Твоё дело”. Я знала, что он не будет обижаться, сердиться, он полностью предоставил это дело мне. После четвёртого класса тогда сдавали устную и письменную арифметику, русский язык, а мне надо было ещё сдавать ботанику, географию, историю. Нас вдвоём с младшей сестрой отправляли на лето к маминой подруге под тогдашний Загорск. И там, вдалеке от родителей, во дворике на окраине города я готовилась к экзаменам. Когда приехала, папа спросил: “Подготовилась?” — “Да, папа”. Он договорился, чтобы у меня приняли экзамены, я всё сдала и пошла в пятый класс. Первые дни меня встретил полный афронт одноклассниц. Причём я ещё никак не успела себя проявить — скажем, задрать нос и т.д. Нет, их возмутил сам факт: “Зачем перескочила? Никто не перескакивает, а ты, выскочка, перескочила”. Только много-много позже, буквально лет десять назад, я поняла, что это явление можно назвать реликтами общинного мышления. Каждый раз после уроков меня провожали двадцать одноклассниц: “Мы тебя изобьём”. А я из-за гордости не шла сразу домой, где меня старшие взяли бы под защиту, а долго ходила по Сокольникам, пока девчонки от меня не отвязывались. Но на следующий год меня уже избрали председателем совета отряда, отношения наладились.

Мне все предметы давались легко, но физику и математику я с большим трудом дотащила до конца десятого класса на пятёрку. Получила медаль, и больше не хотела заниматься подсчётами. Всё-таки я гуманитарного склада.

— Как Вы воспитывали свою дочь Машу? В такой же системе?

— Ей с раннего детства было внушено: “Можешь делать всё, что угодно, если это не мешает другим”. Потом оказалось, что это и есть принцип свободы. Я ненавижу насилие над личностью — мужа над женой, жены над мужем, родителей над детьми, что в нашей стране укоренено и легко применяется.

В старших классах и в студенческие годы ограничение было одно: дочка должна быть дома не позже половины двенадцатого. И когда однажды, на втором или третьем курсе, она позвонила — захотела переночевать у подруги, а утром пойти в университет, до которого оттуда было ближе, — я сказала: “Спрошу у папы, что он скажет”. Мой муж, Александр Павлович Чудаков, сказал: “Нет, пусть возвращается. Девочка должна ночевать дома”. Она вернулась, разумеется, крайне недовольная и спросила меня: “Сколько же мне так возвращаться — в половине двенадцатого?!” И сама попала на наживку. “Я тебе точно скажу — до замужества”. Она наивно спросила: “А потом?..” “А потом за тебя будет отвечать твой муж. Может, ему будет нравиться, что ты приходишь в пять утра! Это уже будет ваше с ним дело”.

— Вы ведёте рубрику «Успеть прочесть» в журнале «Семья и школа», «Русским языком вам говорят» на радио «Русская служба новостей». Видите ли Вы результаты этой деятельности?

— Хотя я урождённая москвичка, всегда физически ощущала своего читателя и слушателя вплоть до Тихого океана, хотя во Владивосток попала только в 2006-м — и проехала на машине до Москвы. У нас такая большая страна, что даже один процент населения — это около полутора миллионов. И меня вполне устраивает, если этот процент меня слышит, читает и что-то интересное от меня узнаёт.

— Это работа на настоящее или будущее?

— У нас всё любят откладывать на потом. Советская власть делала всё для того, чтобы сегодняшнего дня не существовало, а было только прошлое и будущее. “Осталось два года до исторического двадцать четвёртого съезда. Осталось полтора года до конца пятилетки”. Мы должны были пробегать, не замечая текущее в этот момент — самое ценное! — время. Некоторые философы говорят, что существует только настоящее. Для меня существует в настоящем и прошлое — детство, родители, не говоря уже о муже; все они всегда со мной.

Но в ответ на ваш вопрос могу сказать, наверное, что я работаю на настоящее, которое скажется, возможно, и в будущем.

— Чем отличаются нынешние студенты Литературного института, где Вы преподаёте, от тех, кто поступал туда десять лет назад?

— Смело могу сказать (не знаю, как обстоят дела в других институтах): мои студенты год от года всё лучше, интереснее, эрудированнее.

— С кем-то из бывших студентов Вы поддерживаете отношения? Следите за их судьбой?

— Иногда встречаю их в разных местах, общаюсь с ними — Даниил Файзов, Юра Цветков. С интересом слежу за работой в качестве редакторa ExLibris'а моего талантливого студента Евгения Лесина. Юля Латынина была на четвёртом, кажется, курсе лучшей моей студенткой. Кого-то постоянно вижу, как, например, Диму Гасина, он менеджер в издательстве «Время». Так или иначе, в литературной жизни с ними пересекаюсь.

— Вы довольны судьбой своих книг — о Жене Осинкиной, детективе Крафте, «Не для взрослых. Время читать! Полка первая»? Тем, как их покупают, откликами на них?

— Детективы я писала для собственного удовольствия, издательство уговорило меня их опубликовать. Иногда вижу на них очень даже замечательные отклики, значит, кому-то они пришлись по душе. «Женю Осинкину» я стала писать из идейных соображений. Как-то у меня брала интервью корреспондент из газеты «Культура», тогда ещё «Советской культуры». Я ей сказала, что мой отец был идейный, убеждённый коммунист, а я — с давних времён идейный, убеждённый антикоммунист, но идейность и убеждённость у меня от него. Сказала спонтанно, а потом, думая над этими словами, убедилась, что они точны. В последние годы — я поняла это в 2003-м — семьи, даже интеллигентные, во многом разлагают своих детей-подростков. Родители, беседуя между собой, невольно внушают им уверенность, что в этой стране им нечего делать, что за них всё решено. Я пытаюсь объяснить подросткам, что это их страна, и она ждёт их рук и ума. Я в этом уверена. Что касается «Не для взрослых. Время читать!» — это настоящий просветительский проект. Если родители откроют мою книгу, они поймут, что она освобождает им массу времени: можно дать её ребёнку и уже не беседовать с ним о том, что читать.

— Какое из многочисленных занятий Вам сейчас интереснее всего?

— С пятого класса я мечтала заниматься наукой, а с пятнадцати лет — литературой советского времени, тогда её называли советской литературой. В то время у меня было о ней совершенно другое представление, но тяга — та же. Поэтому я больше всего люблю свои историко-литературные занятия. Но, к сожалению, жизнь в нашей стране не даёт возможности только на них сосредоточиться. Я чувствую моральный диктат, родители нас учили: надо, говоря высокопарно, служить обществу. Хотя отец понимал это по-своему. Поэтому приходится отвлекаться. Если бы, предположим такую фантастическую ситуацию, ко мне подошли двое мужчин и сказали: “Мариэтта, мы всё берём на себя. Займитесь своей наукой”, — я просто встала бы перед ними на колени. И занялась бы только и исключительно литературой советского времени.

Елена Калашникова
Рейтинг@Mail.ru