Штудии
Наш постоянный и любимый автор, учитель литературы московской гимназии № 1567 Эдуард Львович БЕЗНОСОВ давно хотел написать в «Школу филологии» о книге Юрия Михайловича Лотмана (1922–1993) «Анализ поэтического текста» (Л., 1972). Прекрасно понимая, сколь не простая задача стоит перед коллегой, мы его не торопили — и за своё терпение теперь вознаграждены. Эдуард Львович не просто ярко представил классический труд литературоведения ХХ века, но и включил его в пространство“живой жизни” (вновь в связи со «Школой филологии» вспоминаем нашу исповедальную рубрику).
О самонадеянности, самостоятельности и школе
«Анализ поэтического текста» Юрия Лотмана
Случилось это прекрасным осенним утром 1972 года. Не помню, было ли оно солнечным или пасмурным, но вот за то, что оно прекрасно, ручаюсь. Можно сказать, что это утро определило во многом мою дальнейшую жизнь, хотя внешне ничего необычного не происходило: я ехал на занятия в МГПИ, где учился на пятом курсе факультета русского языка и литературы. Как обычно, поднялся на эскалаторе станции метро «Фрунзенская» и в вестибюле бросил привычный, почти автоматический взгляд на книжный киоск. Многие помнят, что в те годы хорошую книгу скорее можно было купить не в магазине, а в каком-нибудь подобном месте. Например, издание «Горя от ума» в серии «Литературные памятники» я приобрёл в киоске «Академкнига» на станции «Кропоткинская» и т.п. Но эти моменты были всё же исключениями, а в основном киоски, как и магазины, были завалены идеологической макулатурой. Впрочем, в провинции книги были доступнее, чем в Москве. Помню, как, путешествуя (почти в этимологическом значении этого слова) по Вологодской и Архангельской областям летом 1970-го, я практически из каждого городка и посёлка оправлял домой посылочку из книг, купленных в этом населённом пункте, потому что таскать их в рюкзаке не представлялось никакой возможности.
Вот и джентльменский набор в этом киоске был мне хорошо знаком, поэтому взгляд был скорее механический, чем ищущий. Но случилось чудо: в привычной картинке взгляд выхватил незнакомый объект, который в другой обстановке, может быть, и не привлёк бы внимания, но в силу нарушения динамического стереотипа он оказался в поле зрения. А может быть, привлекло его необыкновенное изящество, какое-то эстетическое совершенство: серый коленкоровый переплёт, на котором в геометрической композиции располагалось название: «Анализ поэтического текста». Причём с серым коленкором удивительно гармонировали голубая горизонтальная линия, подчёркивавшая имя автора: Ю.М. Лотман, напечатанное чёрным.
К стыду своему должен сознаться, что это имя мне тогда ничего не говорило. Наверное, дело в моей лености и нелюбознательности, но в качестве оправдания могу сказать, что преподавание литературоведения у нас было поставлено из рук вон плохо: это касалось и теоретических, и исторических дисциплин. Не хочу никого обижать, тем более что многих из тех, кто у меня тогда преподавал, уже нет в живых, поэтому не стану называть имён. Беда в том, что тогдашние лекции были каким-то продолжением школьной литературы, которая не имела практически никакого отношения к литературоведческой науке. Думаю, и сейчас подавляющее большинство российских школьников не сможет назвать хотя бы два-три имени отечественных филологов. Я сам, когда весной 1969 года приобрёл книгу Ю.Н. Тынянова «Пушкин и его современники», знал его исключительно как писателя, очень, кстати говоря, мне нравившегося. Прочитанные в этой книге статьи о Грибоедове («Сюжет “Горя от ума”») и о Пушкине, помню, произвели на меня неизгладимое впечатление, и мне было непонятно, почему профессор, читавший у нас соответствующий курс, не называл этих работ (да он, кажется, и никаких работ не называл) в качестве обязательной литературы. Да что говорить, даже Борис Иванович Пуришев (а его лекции пользовались у нас необыкновенным успехом из-за сочетания высочайшего профессионализма с чрезвычайной увлекательностью изложения, да и самого облика Бориса Ивановича, отмеченного благородством), читавший курс истории западноевропейской литературы средних веков и Возрождения, умудрился ни разу не упомянуть книгу М.М. Бахтина о Рабле, которая тогда (вторая половина 1960-х) “ещё была... непростывшею новостью”, — воспользуюсь выражением Гоголя. Так что предпочтение я отдавал наукам лингвистическим, с удовольствием занимался и исторической грамматикой, и современным русским языком и даже ездил несколько раз в диалектологические экспедиции.
Литературоведение же представляло собой давно набившую всем оскомину марксистско-ленинскую идеологию и не внушало ни малейшего почтения и интереса, за исключением очень немногочисленных спецкурсов: того же Б.И. Пуришева, А.В. Терновского и некоторых других.
Но всё же книгу с названием «Анализ поэтического текста» я не мог не приобрести, тем более, что стоила она — внимание! — 68 копеек, а такая сумма, слава Богу, оказалась мне в тот момент посильна, хотя, имея 28-рублёвую стипендию, даже такой свободной суммой я обладал далеко не всегда.
обложка книги Ю.М. Лотмана
Одним словом, книгу я купил и отправился на занятия. Наверное, была какая-нибудь литературоведческая лекция, потому что книгу я открыл незамедлительно и углубился в чтение. Надо сказать, что самое начало книги не то чтобы разочаровало, а как-то насторожило, что ли, внушило некоторые сомнения, особенно слова на первой же странице в разделе «Введение» о том, что “Поэзия относится к тем сферам искусства, сущность которых не до конца ясна науке. Приступая к её изучению, приходится заранее примириться с мыслью, что многие, порой наиболее существенные проблемы всё ещё находятся за пределами возможностей современной науки”1. Вот именно это и насторожило меня, успевшего прочитать к тому времени некоторые лингвистические работы, в которых демонстрировались как раз возможности современной гуманитарной науки. Достаточно вспомнить хотя бы «Теоретическую и прикладную лингвистику» В.А. Звегинцева или «Идеи и методы современной структурной лингвистики» Ю.Д. Апресяна (как я был счастлив, когда нашёл на странице 21 «Анализа поэтического текста» ссылку на эту книгу. Это убеждало меня, что я стою на правильном пути) и его же «Семантику русского глагола». Да и на лингвистических лекциях мы слышали, например, имена А.В. Исаченко или М.В. Панова. Кстати, сам Михаил Викторович Панов читал лекции для преподавателей и сотрудников кафедры общего языкознания нашего института, на которые мы имели возможность, благодаря нашей преподавательнице Светлане Георгиевне Капраловой, читавшей у нас курс введения в языкознание, ходить, и этой возможностью мы не пренебрегали. В общем, книга заинтриговывала, особенно когда было продекларировано, что “задача науки — п р а в и л ь н а я п о с т а н о в к а в о п р о с а”2. А далее эти самые вопросы ставились, и ставились они с какой-то, казалось, исчерпывающей точностью: “Предметом нашего внимания будет поэтический текст, взятый как отдельное, внутренне законченное и внутренне самостоятельное целое. Как изучать это целое с точки зрения его идейно-художественного единства (замечу, что даже слово «идейно-художественное» в этом контексте не коробило. — Э.Б.)? Есть ли научные методы, которые позволили бы сделать искусство предметом рассмотрения, не «убивая» его? Как построен текст и зачем он построен именно таким образом? — вот вопросы, на которые должна ответить предлагаемая книга”.
Не скрою, ответы на эти вопросы меня очень и очень интересовали, потому что мои лингвистические занятия той поры нисколько не вступали в противоречие с моей любовью к поэзии. Но я хотел ответов на вопрос о том, почему мне нравятся именно эти стихи и эти авторы, но воодушевляла надежда, что, поняв ответы на поставленные автором вопросы, я, может быть, смогу и самостоятельно разобраться в том, что меня волновало, или по крайней мере самостоятельно правильно поставить эти вопросы, чтобы они приобрели характер научный, а не дилетантский. Воодушевило рассуждение автора о не только допустимости, но даже и желательности точной методики работы в гуманитарных науках, которая нисколько не противоречит индивидуальным особенностям самого исследователя, не “ограничивает творческие возможности исследователя”. Это так соответствовало тому, что я находил в лингвистических книгах и статьях. Особенно же впечатлил абзац, в котором прямо провозглашалось:
“Современное литературоведение находится на пороге нового этапа. Это выражается во всё растущем стремлении не столько к безапелляционным ответам, сколько к проверке правильности постановки вопросов. Литературоведение учится спрашивать — прежде оно спешило отвечать. Сейчас на первый план выдвигается не то, что составляет сокровищницу индивидуального опыта того или иного исследователя, что неотделимо от его личного опыта, вкусов, темперамента, а значительно более прозаическая, но зато и более строгая, типовая методика анализа. Доступная каждому литературоведу, она не заменяет личное научное творчество, а служит ему фундаментом”.
Напротив этого рассуждения я поставил на полях восклицательный знак: в сравнении с претендующим на знание абсолютной истины и предлагающим ответы на все вопросы марксистско-ленинским литературоведением это выглядело откровением, а к тому же обещало вооружить меня точной методикой литературоведческого анализа поэтического текста, то есть именно тем, чего так жаждала душа неоперившегося филолога.
Если последовательно выписать все подчёркнутые мной фрагменты этой книги, то, наверное, может возникнуть впечатляющая (увы! — одного меня) картина моего первоначального становления как филолога, но это уже вряд ли кому-либо интересно. Но всё же некоторые из них приведу. Вот например, такое:
“В основе структурного анализа (даже термина такого я не знал. — Э.Б.) лежит взгляд на литературное произведение как на органическое целое. Текст в этом анализе воспринимается не как механическая сумма составляющих его элементов, и «отдельность» этих элементов теряет абсолютный характер: каждый из них реализуется лишь в отношении к другим элементам и к структурному целому всего текста”.
На полях рядом с этим рассуждением стоит загадочное для всех и понятное лишь для меня слово: “Панов”. Понятное, потому что незадолго до этого М.В. Панов на своих лекциях на кафедре на простейших примерах из области общественного транспорта объяснял сущность понятия “система”, делавшееся благодаря этим примерам наглядным.
Большинство из оставленных мною заметок на полях сейчас вызывают у меня улыбку, но “строк печальных (забавных) не смываю”, потому что из них на меня глядят моя студенческая юность, невежественность, задор, самонадеянность, любознательность и пр. Чего стоят, к примеру, два вопросительных знака (аналог шахматной нотации) на полях напротив обведённых карандашом и идущей от них стрелкой к этим самым вопросительным знакам слов “язык выступает как материальная субстанция”. Это было прочитано человеком, который только-только воодушевился идеей Ф. де Соссюра о том, что язык не субстанция, но система отношений. Но сколько было сил и энергии! Какая искренняя заинтересованность видна в этих карандашных каракулях. Даже сейчас самому завидно.
Конечно, подавляющее большинство сделанных мною подчёркиваний и проч. связано со стремлением понять главное, выделить суть, обозначить то, что в дальнейшем сможет служить вехами при новых обращениях к этой книге (а их было немало). Так, много отметок в главе «Поэзия и проза», и прежде всего связанных с совершенно неожиданным тогда для меня новым определением соотношения между этими видами словесного искусства. Общепринятой точкой зрения на этот предмет являлось представление о том, что обычная речь людей и художественная проза — явления одного и того же порядка. Опровержение же Лотманом этого мнения, казавшегося аксиомой, впечатляло своей точностью и убедительностью. Приведу только небольшой фрагмент, но, кажется, и его достаточно, чтобы почувствовать убедительную силу этой книги:
“На самом деле соотношение иное: стихотворная речь (равно как и распев, пение) была первоначально единственно возможной речью словесного искусства. Этим достигалось «расподобление» языка художественной литературы, отделение его от обычной речи. И лишь затем начиналось «уподобление», из этого — уже относительно резко «непохожего» — материала создавалась картина действительности, средствами человеческого языка строилась модель-знак. Если язык по отношению к действительности выступал как некая воспроизводящая структура, то литература представляла собой структуру структур. <…>
Проза в современном значении слова возникает в русской литературе с Пушкина. Она соединяет одновременно представление об искусстве высоком и о не-поэзии. За этим стоит эстетика «жизни действительной» с её убеждением, что источник поэзии — реальность. Таким образом, э с т е т и ч е с к о е в о с п р и я т и е п р о з ы о к а з а л о с ь в о з м о ж н ы м л и ш ь н а ф о н е п о э т и ч е с к о й к у л ь т у р ы. Проза — явление более позднее, чем поэзия, возникшее в эпоху хронологически более зрелого эстетического сознания. Именно потому, что проза эстетически вторична по отношению к поэзии и воспринимается на её фоне, писатель может смело сближать стиль прозаического художественного повествования с разговорной речью, не боясь, что читатель утратит чувство того, что имеет дело не с действительностью, а с её воссозданием. Таким образом, несмотря на кажущуюся простоту и близость к обычной речи, проза эстетически сложнее поэзии, а её простота вторична”.
Ю.М. Лотман с женой, литературоведом
Зарой Григорьевной Минц
Даже примеры, им приводимые для доказательства собственных теоретических построений, вызывали восхищение и почти эстетическое наслаждение от литературоведческого текста, причём текста такой степени научной насыщенности.
“Описательная поэтика, — констатировал Лотман, — похожа на наблюдателя, который только зафиксировал определённое жизненное явление (например, «голый человек»). Структурная поэтика всегда исходит из того, что наблюдаемый феномен — лишь одна из составляющих сложное целое. Она походит на наблюдателя, неизменно спрашивающего: «В какой ситуации?» Ясно, что голый человек в бане не равен голому человеку в общественном собрании. В первом случае отсутствие одежды — общий признак, он ничего не говорит о своеобразии данного человека. Развязанный галстук на балу — большая степень наготы, чем отсутствие одежды в бане. Статуя Аполлона в музее не выглядит голой, но попробуйте повязать ей на шею галстук, и она поразит вас своим неприличием”.
Не менее впечатляла и глава «Природа поэзии». Вновь поражала необычность постановки проблемы: не “зачем нужна поэзия, если можно говорить прозой?”, а “зачем определённую информацию следует передавать средствами художественной речи?” И тут декларировалось невероятное:
“Исходным пунктом изучения стиха является осознание парадоксальности поэзии как таковой. Если бы существование поэзии не было бесспорно установленным фактом, можно было бы с достаточной степенью убедительности показать, что её не может быть”.
Вводя понятия и термины теории информации, Лотман доказывал, даже не доказывал, а наглядно демонстрировал, что дополнительные ограничения, накладываемые на поэтический текст, помимо ограничений естественного языка, не только не ведут к снижению его информативности, росту избыточности, то есть возможности предсказания последующих элементов текста, но, напротив, приводят к росту информативности поэтического текста.
“Каким образом наложение на текст дополнительных — поэтических — ограничений приводит не к уменьшению, а к резкому росту возможностей новых значимых сочетаний элементов внутри текста?”
Задав эти будоражащее воображение вопросы, Лотман заявлял: “Попыткой ответа <…> является вся предлагаемая книга”.
И её хотелось читать дальше, чтобы получить алкаемый ответ. Вдохновляло и такое утверждение автора книги:
“Исследователь литературы, который надеется постичь идею, оторванную от авторской системы моделирования мира, от структуры произведения, напоминает учёного-идеалиста, пытающегося отделить жизнь от той конкретной биологической структуры, функцией которой она является. Идея не содержится в каких-либо, даже удачно подобранных, цитатах, а выражается во всей художественной структуре. Исследователь, который не понимает этого и ищет идею в отдельных цитатах, похож на человека, который, узнав, что дом имеет план, начал бы ломать стены в поисках места, где этот план замурован. План не замурован в стену, а реализован в пропорциях здания. План — идея архитектора, структура здания — его реализация. Идейное содержание произведения — структура. Идея в искусстве — всегда модель, ибо она воссоздаёт образ действительности. Следовательно, вне структуры художественная идея немыслима. Дуализм формы и содержания должен быть заменён понятием идеи, реализующей себя в адекватной структуре и не существующей вне этой структуры. Изменённая структура донесёт до читателя или зрителя иную идею”.
Как это не походило на навязший в зубах метод анализа вначале идейного содержания, а потом уже художественных особенностей текста, навязываемый официальным литературоведением, ставшим средством идеологического обслуживания политического режима и оперировавшим категориями пресловутого “социалистического реализма” (чур меня, чур!). Это вообще сулило выход за пределы идеологии, то есть собственно в науку, что и требовалось доказать. Не я один был увлечён этой книгой, открывавшей для нас новые горизонты, делающей осмысленными наши занятия, и мы оживлённо обсуждали её, спорили над её положениями и получали новые импульсы.
А в заключение небольшая занятная история. На пятом курсе в нашем учебном плане был предмет под названием “лингвистический анализ текста”. Предмет был новым, и, как нам стало известно, никто из преподавателей кафедры общего языкознания не жаждал его вести, и преподавательница, которая всё же вызвалась это делать, совершала в некотором отношении акт самопожертвования. Изучение этого предмета предполагало только семинарские занятия, без лекционного курса, поэтому проходили они достаточно камерно, но в то же время лишали возможности прогулять. Впрочем, на выпускном курсе это было уже не так актуально. И вот однажды нам было предложено задание самостоятельно проанализировать произвольно выбранный стихотворный текст. Каждый из нас в меру своего разумения это задание выполнил, но в качестве образцового выполнения задания наша преподавательница прочитала работу нашего однокурсника из параллельной группы. Это был разбор стихотворения Маяковского «А вы могли бы?». Уже в самом начале чтения мы с моим соседом переглянулись и прочитали друг у друга в глазах удивление, смешанное с недоумением. Кто-то из нас сказал: “Что-то до боли знакомое”, — а второй ответил: “Кажется, это из книги Лотмана”. Но, естественно, преподавательнице мы этого говорить не стали, а в перерыве подошли к этому однокурснику, поздравили его с творческим успехом и спросили, не передрал ли он это из книги «Анализ поэтического текста». Он ответил: “Запятая в запятую”.
Вот так книга Лотмана неожиданно прошла такую “серьёзную” апробацию (в исконном значении этого слова) и заслужила звание образцовой.
Примечания
1 Позволю себе не делать никаких сносок при цитатах, но читатель может поверить мне на слово, что они точны и взяты именно из этого издания книги Ю.М. Лотмана, потому что она и сейчас у меня в моей библиотеке, а в данный момент на письменном столе, за которым я пишу эти заметки, вся исчёрканная, испещрённая моими замечаниями на полях, так сказать, маргиналиями.
2 Разрядка везде принадлежит Ю.М. Лотману.