Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №17/2008

Штудии

Нигилизм в истории

Нигилизм в истории

Штудии

Пётр Щебальский


Нигилизм в истории

Aвтор «Войны и Мира», приступая к своему роману, имел в виду, как кажется, написать яркую картину людей и событий начала нынешнего века, что он и исполнил с успехом, имеющим мало подобных в нашей литературе; последний роман графа Толстого есть, без сомнения, один из самых ярких алмазов в своём роде, и первые три его тома встречены были почти всеобщим и почти безусловным одобрением. Но в промежутке между выходом этих трёх первых томов и четвёртого графа Толстого посетила мысль исправить взгляд своих современников не только на описываемое им время, но и на историю вообще. Для этого он перевил свой рассказ дидактическою нитью и сообщил IV и V томам своего романа особое освещение, тенденциозность особого рода. Не довольствуясь этим, написал свою profession de foi в «Русском Архиве»8. Воззрения его вызвали многочисленные протесты: протестовали люди Двенадцатого года, оскорблённые тем, что автор как будто унижает славу Отечественной войны9, протестовали военные, находящие, что автор слишком мало знаком с военными науками, чтобы критиковать Наполеона и Кутузова10, — словом, протестов посыпалось множество. В отдельности каждый из этих протестов не имеет большого значения в наших глазах: что за беда, в самом деле, что романист не знает стратегии! Что же касается до того, будто он отрицает славу Двенадцатого года и унижает заслуги русского войска, то с этим мы не можем согласиться; нам кажется, что граф Толстой ко всему относится отрицательно, всё старается сокрушить. Он отрицает и Наполеона, и Кутузова, исторических деятелей и человеческие массы, личный произвол и значение исторических событий. Может быть, и не подозревая того, он вносит в историю полнейший нигилизм11.

Проследим его философию по страницам его романа и по возможности передадим её собственными словами автора. Наблюдая человеческие действия, говорит граф Толстой, я замечаю, что одни из них вполне произвольны и свободны, другие, напротив, не произвольны и не свободны: “я, несомненно, по одной моей воле, сейчас поднял или опустил руку”, я сейчас могу перестать писать… Но подле меня стоит ребёнок; я поднимаю над ним руку и с тою же силой хочу опустить на ребенка: “я не могу этого сделать (?)… Я стою во фронте и не могу не следовать за движениями полка (?)” («Русский архив», 1868). К разряду непроизвольных действий автор относит и столкновение императора Александра с императором Наполеоном в 1812 году, с чем, вероятно, многие отчасти согласятся. Действительно, как справедливо замечает наш автор, почти все писавшие об этом столкновении замечают в нём нечто роковое. Но вот как объясняет он свою мысль. “Если бы, — говорит он, — Наполеон не оскорбился требованием отступить за Вислу и не велел наступать войскам — не было бы войны”, а с другой стороны, “ежели бы все сержанты не пожелали поступить на вторичную службу, тоже войны не могло бы быть”. Казалось бы, что и Наполеон, и сержанты тем самым обнаружили присутствие в них свободного произвола, но это только так кажется. “Необходимо было, — продолжает граф Толстой, — чтобы миллионы людей, в руках которых была действительная сила, — солдаты, которые стреляли, везли провиант и пушки, — надо было, чтоб они согласились исполнить эту волю единичных и слабых людей и были приведены к этому бесчисленным количеством сложных, разнообразных причин… Царь есть раб истории… В исторических событиях так называемые великие люди суть ярлыки, дающие наименование событию, которые, так же как ярлыки, менее всего (?) имеют связи с событием. Каждое действие их, кажущееся им произвольным для самих себя, в историческом смысле непроизвольно, а находится в связи со всем ходом истории и определено предвечно”. “Наполеон начал войну с Россией потому, что он не мог не приехать в Дрезден, не мог не отуманиться почестями, не мог не надеть польского мундира, не поддаться предприимчивому впечатлению июньского утра, не мог воздержаться от вспышки гнева в присутствии Куракина и потом Балашова”. Не менее важными причинами был подвигнут к войне и император Александр; очевидно, тут действовало предопределение. Исход войны тоже был предопределён, ибо “все усилия со стороны русских были постоянно устремляемы на то, чтобы помешать тому, что одно могло спасти Россию”; напротив того, всеобщее недоверие к Барклаю спасает армию; своекорыстная интрига Паулуччи разрушает вредное влияние Пфуля, а прибытие в Москву государя, бывшее как бы сигналом к началу народной войны, является лишь следствием того, что ему хотелось оставить армию под благовидным предлогом. Совершенно такое же противоречие между причинами и следствиями автор усматривает и у наших противников… Итак, вот чем движутся мировые события! Как, однако, назвать ту силу, которая их приводит в движение? Граф Толстой намекает в нескольких местах на руку Промысла: конечно, не в названии дело, но нам ново видеть нечто ироническое и презрительное к людям в той Силе, которую мы привыкли называть благою и разумною.

Мировые события следуют какому-то неизведанному закону: это едва ли можно оспаривать, и мы готовы согласиться с графом Толстым, что люди, даже самые гениальные и самые могущественные, являются до некоторой степени лишь орудием этого закона; но остаётся решить, как велика сила их личного и свободного произвола при осуществлении предопределённой им задачи. Неужели от воли зависит только “поднять или опустить руку”? Автор говорит о “Предвечных законах”, которые он называет в других местах законами движения человечества; но желательно бы знать, следует ли при этом обращать какое-нибудь внимание на индивидуальные побуждения, на действия и намерения людей; или же история людей, как история четвероногих, не должна и не может иметь место в круге человеческих изысканий? Граф Толстой не даёт прямых ответов на все эти вопросы, но он желал бы, чтоб историки занялись, во-первых, не отдельными эпохами, а всею совокупностью времён, так как не существует явлений одиноких, и во-вторых, чтоб они занялись не отдельными людьми, а массами. Что касается до первой части мысли нашего автора, то всякий согласится с ним, что ни одно событие и ни одна эпоха не могут быть рассматриваемы без связи с предшествующими и последующими; к сожалению, предоставляется физическая невозможность заставить людей писать только всемирную историю. Что же касается до предложения его изучать массы или, говоря его словами, изучать “суммы произволов людей”, стремиться к достижению искусства “интегрировать однородные влечения”, то эта мысль соблазнительна, и мы её не раз слыхали; но верна ли она и выдерживает ли критику? Это другое дело. “Первые 15 лет XIX столетия в Европе представляют необыкновенное движение миллионов людей, — говорит наш романист. — Люди оставляют свои обычные занятия, стремятся с одной стороны Европы в другую, грабят, убивают один другого, торжествуют и отчаиваются, и весь ход жизни на несколько лет изменяется и представляет усиленное движение, которое сначала идёт возрастая, потом ослабевая... Какая причина этого движения?.. Сумма людских произволов сделала и революцию, и Наполеона”. Очень хорошо. Но что дало такое направление произволам этих миллионов людей — граф Толстой не объясняет. Допустим, однако ж, что влияние некоторых идей, сильно охвативших народонаселение Франции и отчасти проникших в другие страны, могло произвести то движение, которое ознаменовало конец прошедшего и начало текущего столетия; допустим это: но всегда ли так было? Имеются ли доказательства, что полчища Ксеркса тоже двигались из Азии в Европу под влиянием какой-нибудь идеи? Есть ли поводы утверждать, что воины Александра Македонского прошли до Инда и Сыр-Дарьи вследствие “собственных произволов” или чтобы движение татар на Россию подало повод к очень интересному “интегрированию однородных влечений?” Да и нужно ли рыться в таких отдалённых временах? Вряд ли граф Толстой решится утверждать, чтобы кампания французов, имевшая целью утвердить в Испании Бурбонскую династию и идею Священного Союза, или чтобы недавняя Мексиканская экспедиция были делом произвола масс, а не правительств Людовика XVIII и Наполеона III. Вопрос о влиянии “суммы людских произволов” на события есть вопрос будущего; мы можем сказать пока лишь то, что общественное мнение есть сила, которую не может и не должен устранять историк XIX и конца XVIII века, но и теперь, и через 1000 лет, без всякого сомнения, будут люди, которые, чуя потребности масс, будут руководить ими для достижения этих потребностей, и такие люди будут называться через 1000 лет великими людьми и историческими деятелями, и через 1000 лет, как теперь, история будет преимущественно заниматься их действиями, их мыслями, их побуждениями. Французы вздумали отправиться вдоль по Европе, грабить, убивать и т.п., говорит наш автор; но если б они отправились только за этим, то их перевязали бы как разбойников! Пусть, однако, и так: разве они валили толпой, куда кому вздумалось? Нет, они шли строго организованною массой, во главе которой находился человек, который приказывал всем остальным и которого все остальные слушались: какая же тут “сумма произволов”? И так без сомнения будет через 1000 лет, допуская, что тогда вопрос о войне и мире будет решаться голосованием. Напрасно граф Толстой утверждает, будто фланговое движение Кутузова с Рязанской дороги на Калужскую было вызвано сознанием русской армии. “Если бы, — говорит он, — представить себе не гениальных полководцев во главе русской армии, но просто одну армию без начальников, то и эта армия не могла бы сделать ничего другого, кроме обратного движения к Москве, описывая дугу с той стороны, с которой было больше продовольствия и край был обильнее”. Мы со своей стороны полагаем, что армия без начальников или разбрелась бы по домам, или же рассыпалась бы по направлению операционной линии французов, где уже начиналось народное восстание.

Разумеется, граф Толстой не может устоять на почве своей теории, которая не представляет никакой опоры; он часто забывает о ней и невольно вступает в круг наших обыкновенных идей. Так, например, он делает строгое внушение Наполеону за то, что он допустил грабить Москву, то есть истреблять запасы провианта, фуража и топлива, которые пригодились бы самим французам; граф Толстой упрекает (правильнее бы сказать “распекает”) его за то, что он не заготовил на свою армию тёплой одежды, и т.п. Но, рассуждая таким образом, он тем самым допускает вменяемость в отношении исторических людей: он называет Наполеона “гениальнейшим из гениев”, и если только это сказано не в насмешку, то мы вправе допустить, что гениальные, а за ними и не гениальные люди имеют такое или другое влияние на ход событий, ими направляемых, хотя бы направлять оные им приходилось и противувольно. Граф Толстой находит, что бородинская диспозиция была лучше многих других диспозиций Наполеона, что распоряжения его во время боя тоже были очень хороши, — тогда как, напротив, он недоволен расположением русской армии; но если могут быть хорошие и дурные диспозиции, хорошие и дурные распоряжения, то невозможно согласиться с автором, будто здоровье, настроение ума и вообще личность главнокомандующего так же мало может интересовать нас, как и личность “последнего фурштатского солдата”.
К несчастью, теория, которою наш даровитый романист задался в промежутке выхода III и IV частей своего романа, увлекает его, и потому, в виде похвалы Кутузову, он говорит, что в этом “старом человеке” замечалось отсутствие “всего личного”, что в нём “оставались как будто одни привычки страстей, и вместо ума, — группирующего события и делающего выводы, — одна способность спокойного созерцания событий”. Вот какие качества вменяет наш автор в заслуги не пустынножителю, не игумну какому-нибудь, а человеку, на которого возложена была задача отстоять независимость России!..

Граф Толстой не любит исторических деятелей, так называемых великих людей: он объявляет, что таково глубокое его убеждение; этому нельзя не поверить, потому что в его глазах ни один из них не лучше другого; с полным беспристрастием он поочерёдно кладёт их под ноги друг другу: говоря о Кутузове или Барклае, он обязывает читателя признать их пигмеями пред Наполеоном, которого в свою очередь заставляет считать шарлатаном в сравнении с русскими полководцами. Из всех русских генералов 1812 года он относится с некоторым сочувствием, за исключением Кутузова (которого хвалит по-своему), только к Дохтурову и Коновницыну, и то потому лишь, что они “тихенькие и скромные” и что о них (будто бы) военные историки умалчивают… Но если между видными деятелями в глазах нашего автора заслуживают пощады лишь “тихенькие и скромные”, да те, которые “спокойно созерцают события”, — кто же совершает их, эти события? Вы думаете, солдаты, обер-офицеры решают сражение? Оно иногда кажется как будто и так; по крайней мере автор, хоть и не от своего имени, но с жаром высказывает эту мысль, утверждает что французские солдаты пришли на берега Колочи “по собственному желанию”, и пр. и пр. Но, с другой стороны, мы не можем припомнить ни одной черты во всем романе графа Толстого, где солдат или обер-офицер действовали бы сознательно. Мы уже видели, что от французских сержантов зависело сделать, чтобы не было войны 1812 года, но они вступили однако ж на вторичную службу, и вступили непроизвольно; а вот русский командир эскадрона кидается в атаку, “потому что он не мог удержаться от желания проскакаться по ровному полю” (зачем бы ему в таком случае не проскакаться к стороне резервов?)… И так же точно, продолжает наш автор, “действовали все те неперечислимые лица, участники этой войны”. Действительно, автор пуще всего опасается, чтобы не подумали, будто в России хоть на волос образ жизни и заботы людей изменились в 1812 году сравнительно с предшествующими и последующими годами (V, 188), или чтобы не составилось как-нибудь предположение, будто во время отступления армии от границы наши офицеры могли о чём-нибудь заботиться, кроме ежедневных потребностей, и в чём-нибудь изменить обычному настроению духа. Но в таком случае скажите же нам, ради Бога, кем, чем решаются события, называемые нами важными, великими, мировыми?.. “Цари суть рабы истории”, но и сержанты, и эскадронные командиры то же самое: кто же решает их, эти мировые события? Да полно, и есть ли такие события, потому что, как уже было замечено, и Наполеон, и Кутузов с Барклаем делали постоянно диаметрально противоположное тому, что следовало бы делать, и, следовательно, в сущности всё равно, кем бы ни было выиграно Бородинское сражение и чья бы армия ни погибла между Москвою и Ковном, всё равно, давались ли бы битвы, гибли ль бы армии, Наполеоны или “последние фурштатские солдаты” командовали армиями; мудрецы или идиоты были бы министрами, резались бы или обнимались люди… Всё равно, всё равно! Станем, как “старый человек”, только “созерцать события”; для людского произвола, для человеческого достоинства остаётся ещё широкое поприще: каждый из нас волен поднять или опустить руку, писать или не писать, читать или не читать. Такова теория нигилизма в истории.

Примечания

8 В мартовском номере «Русского архива» за 1868 год была напечатана статья Толстого «Несколько слов по поводу книги “Война и мир”».

9 Имеются в виду прежде всего статьи П.А. Вяземского «Воспоминания о 1812 годе» (Русский архив. 1869, № 1; (совр. издание: Вяземский П.А.  Стихотворения. Воспоминания. Записные книжки. М., 1988) и А.С. Норова «Война и мир (1805–1812). С исторической точки зрения и по воспоминаниям современника (По поводу сочинения графа Л.Н. Толстого “Война и мир”)». СПб., 1868. Отдельная брошюра из № 11 «Военного сборника» 1868 года.

10 Речь идёт о статьях А.Витмера «1812 год в “Войне и мире”» (СПб., 1869), М.И. Драгомирова «“Война и мир” графа Толстого с военной точки зрения”» (Оружейный сборник. 1868, № 4) и Н.А. Лачинова «По поводу последнего романа гр. Толстого» (Русский инвалид. 1868, № 96, 10 апреля). Две последние статьи перепечатаны в сб. «Роман Л.Н. Толстого “Война и мир” в русской критике» (Л., 1989).

11 Ср. в статье Вяземского об “историческом вольнодумстве и неверии”, об “отрицании и унижении истории под видом новой оценки её”, о “нетовщине” (Вяземский П.А. Стихотворения... С. 280–281).

Подготовка текста и примечания Льва СОБОЛЕВА.
Пётр Щебальский
Рейтинг@Mail.ru