Я иду на урок
Я иду на урок: 10-й класс
Владимир Зубков
Владимир Анатольевич Зубков — кандидат филологических наук, доцент кафедры новейшей русской литературы Пермского государственного педагогического университета.
В русле поэтической традиции
Лермонтов — Анна Ахматова
Лермонтовская «Родина» — художественно совершенный и сложный поэтический феномен, в чём убеждался не один внимательный учитель, готовя урок по этой теме и повторяя вслед за Н.А. Добролюбовым слова об “удивительном стихотворении”, в котором поэт “понимает любовь к отечеству истинно, свято и разумно”1. Тем более обидно, что среди многочисленных литературоведческих комментариев к «Родине», даже самых пространных и содержательных (Д.Максимова, В.Мануйлова и др.), учителю не встретится, к сожалению, целостный разбор лермонтовского стихотворения, раскрывающий действие многих художественных факторов, которые не улавливаются при общем проблемно-тематическом взгляде на него.
Но не только это побудило меня завести речь о лермонтовском стихотворении. Спустя 120 лет после публикации «Родины» в апрельском номере «Отечественных записок» за 1841 год будет написано стихотворение под тем же, в сущности, названием, в котором другой великий русский поэт на закате жизни, подобно М.Лермонтову, подытожит свои отношения с Россией, её пространством, историей, народом. Речь идёт о стихотворении Анны Ахматовой «Родная земля» (1961).
“Зеркальность” проблематики и архитектоники этих произведений, как и их особое итоговое положение в творческой судьбе авторов, бросается в глаза. В том и в другом сюжет строится на прямой полемике с неистинным патриотизмом, которая сменяется образным утверждением — ответом на центральный для каждого поколения русских людей вопрос: что есть родина для меня лично. Тем более удивительно, что несомненная перекличка двух замечательных стихотворений не привлекла, насколько нам известно, пристального внимания ни у писавших о поэзии Ахматовой, ни у исследователей лермонтовских традиций в русской литературе ХХ века2.
Надеюсь, что предлагаемый ниже целостный анализ «Родины» М.Лермонтова и «Родной земли» А.Ахматовой не только позволит глубже понять смысл и художественное совершенство этих произведений, несущих в себе отпечаток жизненной судьбы, сознания и стиля их авторов, но и откроет одну из значительных и плодотворных традиций отечественной поэзии.
Начнём, естественно, со стихотворения М.Лермонтова. Внимательный взгляд на разные образные пласты «Родины» открывает взаимосвязь всех компонентов содержательной формы и их взаимодействие в движении эмоциональной мысли автора.
Ритмическому строю первых строф стихотворения свойственна пестрота. Это проявляется и в количестве стоп в ямбических строках (от 4 до 6), и в положении пиррихиев в строке (от 1-й до 5-й стопы). Однако с середины текста ритмическая дисгармония исчезает. С 15-й строки до конца вместо прежней разностопности строго утверждается четырёхстопный ямб, а с 16-й строки до конца обретает устойчивое положение пиррихий, регулярно появляясь в третьей стопе каждой строки. Налицо очевидное упорядочивание ритмики во второй половине текста.
Подобное движение к гармонизации наблюдается в строфике. Если в первой половине текста сталкиваются разные типы рифмовки: перекрёстная (1–4 строфы), парная (5–6 строки), кольцевая (7–10 строки), что создаёт строфические перебои, то с 11-й строки до конца стихотворения утверждается постоянная перекрёстная рифма.
Что касается поэтического синтаксиса, то в первой части текста преобладают перечислительные синтаксические формы вначале с отрицательным, затем с утвердительным значением. Их контрастность и синтаксический ритм перечисления усилены тем, что каждое из трёх отрицаемых (2–5 строки) и каждое из трёх утверждаемых (8–10 строки) явлений занимает строго одну строку. Во второй, большей части текста синтаксис такого типа представлен только в одной строфе (15–18 строки), тогда как основное пространство текста занято ровными развёрнутыми описаниями ситуативного характера (11–14 и 19–26 строки).
Столь же явственна эволюция лексического репертуара. В начальном шестистишии с отрицающе-полемическим пафосом преобладает лексика высокого, книжного, отвлечённого характера. Этот стилистический ореол мало меняется и после смены отрицания утверждением в следующей строфе, где создаётся обобщённо-монументальная картина российских просторов. На таком поэтическом языке автор изъясняется до 11–12 строки, где и возникает своеобразный речевой рубеж. Здесь всё ещё сохраняются слова с прежним стилистическим ореолом: “взор”, “скакать”, “пронзая ночи тень”, — но одновременно появляются “просёлочный путь” и “телега”. Это предвестие устойчивого поворота в лексике стихотворения к конкретному, предметно-описательному, чаще к повседневно-разговорному слову. Через лексические “ворота” поэт введёт нас в свою родину как в простую жизнь народной России.
Сюжетно-композиционное устройство стихотворения цементирует тенденции, действующие в его ритмике, строфике и лексике. Сюжетный “эмбрион”, сжатая пружина стихотворения — в первой строке, где заявлен поразивший автора парадокс в собственном мироощущении: люблю, но странно. Далее эта странность осознаётся автором как расхождение его любви к отчизне с общепринятыми канонами. Один за другим отвергаются освящённые традицией символы патриотизма. Нарастающая интонация неприятия, несогласия (градация — пять анафорических “ни” подряд!) обрывается в седьмой строке резко контрастным “но я люблю”.
В седьмой строке — не только граница между отрицанием и утверждением, её роль, как представляется, гораздо значительней, в ней концентрируются многие идейные мотивы стихотворения. Двойные местоимения “я” и “сам” акцентируют право личности на собственное, не заёмное чувство родины. “За что, не знаю”, перекликаясь со второй строкой, утверждают истинность безотчётной, беспричинной любви к отчизне. Наконец, седьмая строка поворачивает “люблю” от головного, рассудочного к иному источнику: чувственному опыту непосредственного общения с жизнью, — и отныне сюжет станет двигаться как эмоционально-нравственное переживание автором того, что и составляет для него родину.
Уже со следующей, восьмой строки вступает в действие эмоционально-воспринимающий аппарат автора и начинает развёртываться гамма чувств, опирающихся на его слух, зрение, осязание, обоняние. Он видит “лесов… колыханье” и “разливы рек”, “огни… деревень” и “ночующий обоз”… Слышит “степей… молчанье”, свист и говор мужичков. Вдыхает “дымок спалённой жнивы”. Осязает степной холод и росистую влажность вечера.
С восьмой строки меняется и источник сюжетного напряжения. Если прежде им была полемика с чуждым автору патриотизмом, то теперь — сложность собственного постижения родины. Оно включает в себя разные ракурсы восприятия — движение как от общего, грандиозного, к частному, обыденному, так и от природно-географического к народно-этническому.
Сначала (8–10 строки) эмоциональная память автора оказывается под властью масштабных собирательных образов русской природы, накопленных многолетним общением с ней, что подчёркнуто множественным числом названных здесь явлений (“степей… лесов… разливы рек…”), которые невозможно охватить взглядом однократно. Далее, начиная с 11-й строки, сюжет заполнят эпизоды непосредственного присутствия автора внутри России сельской, народной. Они займут последующее основное пространство стихотворения (16 строк из 26) и станут своеобразным итогом совершающегося в нём духовного открытия. Это будет череда конкретных единичных ситуаций из собственной жизни автора, в которых обнаружится его приязнь (“люблю… с отрадой… вижу…, — смотреть до полночи готов”) к простым явлениям крестьянской жизни (“огни печальных деревень”, “дымок спалённой жнивы”, “с резными ставнями окно” и т.д.)
В зависимости от того, какие лики родины и как открывает для себя автор, он “является, по мере движения стихотворения, и философом, и путешественником, и лириком-этнографом”, — замечает Д.Максимов3. Возникает реалистически многогранное поэтическое “я”, столь непохожее на романтического избранника ранних стихотворений Лермонтова. «Родина» — первый, очевидно, случай в истории русской поэзии, когда столь динамичное и точно направленное лирическое размышление рождено жаждой истины в главной сфере гражданского мироощущения человека — его отношениях с отечеством.
Наши наблюдения дают возможность увидеть в стихотворении Лермонтова значительно больше, чем страстное, острополемическое образное изложение автором собственных мотивов патриотизма. В поэтическом пространстве «Родины» непосредственно развёртывается жизненно обусловленное движение личности к истине, захватывающее духовной энергией и драматизмом все компоненты стиха. Это движение от сомнения в общепринятом, государственном, высокопарном патриотизме к естественному индивидуальному чувству, возникающему в каждодневных обстоятельствах жизни4. Это движение одновременно в интеллектуальном и эмоциональном слое переживания, в долговременной памяти и сиюминутном контакте с окружающим миром. Обретение духовной истины закрепилось в направленном изменении стиховой формы от дисгармонии к упорядоченности, действующем на всех уровнях стихотворения от ритмики и строфики до лексики и сюжета.
«Родина», с какой стороны ни взглянуть — проблемно-тематической или сюжетно-композиционной — занимает, таким образом, исключительное положение в творчестве Лермонтова.
В ещё большей степени уникальность по отношению к поэзии Анны Ахматовой в целом отличает её стихотворение «Родная земля». Вот оно.
И в мире нет людей бесслёзней,
Надменнее и проще нас.
1922
В заветных ладанках не носим на груди,
О ней стихи навзрыд не сочиняем,
Наш горький сон она не бередит,
Не кажется обетованным раем.
Не делаем её в душе своей
Предметом купли и продажи,
Хворая, бедствуя, немотствуя на ней,
О ней не вспоминаем даже.
Да, для нас это грязь на калошах,
Да, для нас это хруст на зубах.
И мы мелем, и месим, и крошим
Тот ни в чём не замешанный прах.
Но ложимся в неё и становимся ею,
Оттого и зовём так свободно — своею5.
1961
Ленинград
Больница в Гавани
Как ни странно прозвучит такое утверждение, это, строго говоря, единственное стихотворение Ахматовой, непосредственно раскрывающее тему Родины, при том, что, начиная с «Вечера» и «Чёток», её лирика насыщена реалиями национальной жизни — физическими и духовными. Душевные порывы, страсть и горечь любви, культура чувств русской женщины, историческая и фольклорная память, нерукотворный храм и чудотворная икона, мосты Петербурга, парки Царского Села, белые камни Херсонеса, чёрные полевые дороги, красногрудые птицы, колодезные журавли, густые ракиты, нижегородские бубенцы.
Тверская скудная земля.
Журавль у ветхого колодца,
Над ним, как кипень, облака,
В полях скрипучие воротца,
И запах хлеба, и тоска,
“муза в дырявом платке” — всем этим русским воздухом напоена до краёв поэзия Ахматовой, не нуждающейся в декларативных изъявлениях своей причастности к родине.
Всё переменится с лета 1917 года. Впервые, неожиданно обильно и часто в стихах Ахматовой станут появляться слова “родной край”, “родная страна”, “Россия”, “родина” в качестве отдельных, самостоятельных понятий. Они войдут в стихи как знаки того, что “расхищено, предано, продано”, истерзано “под созвездием топора” и что, однако, нельзя покинуть ради “крылатой свободы” и “чужого хлеба”. В стихотворении «Петроград, 1919» пятой книги «Anno Domini» Ахматова прямо противопоставит свою Россию “вертепу палачей”, и отныне её дума о России будет неотделима от сознания страшной беды, случившейся в ней с человеком, — так, как в следующем стихотворении пятой книги.
Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Две заключительные строки этого стихотворения будут вписаны Ахматовой в текст «Родной земли» в качестве эпиграфа, и это нечасто встречающееся в лирической поэзии обстоятельство требует объяснения. Кроме того, необходимо разобраться, почему Ахматова, давая впервые прямой поэтический ответ на вопрос: что есть родина? — оснастила небольшое 14-строчное лирическое стихотворение целой гаммой внетекстовых приспособлений: эпиграфом из собственного давнего стихотворения 1922 года, двумя датами — под эпиграфом и под основным текстом, указанием на город и место сочинения.
Думаю, всем этим Ахматова стремилась создать ореол всеобщей значимости, итоговости своих размышлений, расставить образные знаки исторической протяжённости, коллективной выверенности и безусловной истинности того духовного опыта, который стоит за текстом стихотворения. «Родной землёй» Ахматова подтверждает истинность прогноза, который сделала в том же давнем стихотворении 1922 года.
А здесь, в глухом чаду пожара
Остаток юности губя,
Мы ни единого удара
Не отклонили от себя.
И знаем, что в оценке поздней
Оправдан будет каждый час...
Предвидение сбылось. Нравственная характеристика “мы”, которую даёт здесь Ахматова, подтвердилась, оказалась верна и сорок лет спустя, поэтому повторяется в эпиграфе к «Родной земле», в “оценке поздней”. За перекличкой дат “1922–1961” — и собственная жизнь Ахматовой с высоко поднятой головой, сохранившей достоинство в ответ на унижения и гонения (“нет... надменнее”), научившейся мужественно переносить удары судьбы (“нет... бесслёзней”), разделившей с современниками их лишения и нищету (“нет... проще”).
На фоне ахматовского поэтического стиля текст «Родной земли» удивляет многими неожиданностями, начиная с ритмики, которую без преувеличения можно назвать рваной. На протяжении четырнадцати строк метр меняется трижды! В строках 1–8 — разностопный ямб (от 4 до 6 стоп в строке), в строках 9–12 — трёхстопный анапест, в строках 13–14 — четырёхстопный анапест.
Не менее энергичная эволюция происходит со строфикой. В стихотворении действует своеобразная строфическая градация, последовательное сужение объёма каждой из трёх разнометрических частей. Первая занимает два четверостишия, вторая — одно, третья — лишь половину, на строфическом уровне как бы закрепляется движение поэтической мысли от пространности наблюдений и размышлений к простоте и немногословности открывшейся в них истины.
Близкая тенденция прослеживается и в поэтическом синтаксисе. Первая метрическая часть содержит шесть законченных словосочетаний (четыре однострочных и два двустрочных), причём каждое симметрично опирается на стержневой глагол (“не носим”, “не сочиняем”, “не бередит”, “не кажется”, “не делаем”, “не вспоминаем”), это создаёт мощный ритм перечисления и градацию отрицания. В следующих 9–12 строках ритм перечисления, как и в лермонтовском стихотворении, сохраняется, но уже с противоположным, утвердительным значением, к тому же перечисляются не действия и состояния, а физические явления (грязь, хруст, прах), при этом количество законченных словосочетаний уменьшается вдвое.
Наконец, в финальном двустишии перечисления исчезают вовсе, сменяются цельным словосочетанием, заполнившим всю строфу. Эта впервые появившаяся в стихотворении сложная синтаксическая конструкция разительно контрастирует с предыдущим острополемическим текстом своей интонацией развёрнутого итогового умозаключения.
В фонетическом облике стихотворения очевидно преобладание звука “э” в первой метрической части (двадцать семь случаев против трёх в заключительном двустишии). Оно поддерживает пафос отрицания, усиливая шесть “не”, тогда как заключительное двустишие переполняет резко умножившееся подъёмное, торжественное “о” (шесть случаев против пяти во вчетверо большей по объёму первой части!). Очевидны, таким образом, фонетические ассоциации текста с движением переживания от состояния дисгармонии к обретению некой гармонии.
В лексическом плане обращает на себя внимание переполняющие стихотворение местоимения “мы” и “наш” в разных падежных формах (с учётом эллиптического “мы” их насчитывается 12!) Несомненна, таким образом, сверхнасыщенность текста местоимениями как словами с неопределённо широким значением, что усиливает всеобщность, всеохватность высказанных мыслей и найденной истины.
Столь же очевидна эволюция лексического репертуара по метрическим частям стихотворения. В первой из них слова с оттенком “чувствительности”: “заветные ладанки”, “стихи навзрыд”, “горький сон”, “обетованный рай”, “носить на груди” — создают книжный (вновь вспомним Лермонтова) сентиментально-романтический ореол. Вся вторая часть, напротив, заполняется словами противоположного ряда, обыденно-прозаическими, означающими грубую физическую реальность (“хворая”, “грязь на калошах”, “хруст на зубах”, “месим”). Эти лексические крайности заменяются в заключительном двустишии обычными нейтральными словами без какого-либо стилистического ореола, выражающими как физическое (“ложимся в неё”), так и духовное (“зовём так свободно”) действия.
Но особенно заметна перекличка ахматовского стихотворения с лермонтовским на сюжетно-композиционном уровне. Перебором отвергаемых один за другим типов стандартного эмигрантского патриотизма (фольклорного, декларативно-поэтического, сентиментально-элегического, идеализированно-прекраснодушного, делячески-корыстного) заполнена первая часть стихотворения. Она представляет собой редкую по мощи градацию, создаваемую грамматическими повторами (“носим”, “сочиняем”, “делаем”, “вспоминаем”), а также десятикратным “не” (6 частиц, одна глагольная приставка, звукосочетания в трёх словах “ней”). Тем резче в нарастающую волну вариантов надуманного чувства родины, перечёркивая их, неожиданно ворвётся в тройном грамматическом повторе подлинная жизнь людей на родной земле: “хворая, бедствуя, немотствуя на ней”.
И далее, в следующей строфе, всё изменится: ритмика, лексика, пафос, но главное — предмет высказывания. Это уже не иллюзорно-эмигрантское отношение к родине, а сама реальность жизни внутри её. Лирическое стихотворение, естественно, не даёт эпически детализированного изображения этой тяжкой жизни. “Грязь”, “хруст”, “месим”, “крошим” не следует принимать за конкретные вещественные подробности её портрета. Всё дело в ассоциациях, которые вызываются этими словами, в удивительном по всеобщности и ёмкости зрительно-звуковом образе народной жизни в советскую эпоху. Здесь почти физическое ощущение хруста костей в пыточных камерах, привычной грязи повседневного советского общежития, нашей непрерывной борьбы за выживание и безмерной усталости от неё. Анафорическое “да”, лексический, грамматический и синтаксический повторы в строфе, глагольная градация “мелем, и месим, и крошим”, смыкающаяся с предыдущей деепричастной градацией “хворая, бедствуя, немотствуя” общим настроением муки, — всё это многократно усиливает образ тотального неблагополучия жизни на родной земле, образ нашей “мучительной связи” с ней (по точному выражению, найденному в те же 60-е годы Николаем Рубцовым).
Наиболее сложную смысловую краску вносит завершающий строфу образ:
Тот ни в чём не замешанный прах, — это наша земля, в которую легли и стали прахом исчезнувшие поколения, это цепь, связывающая ныне живущих с давно ушедшими. Это наши бесконечные муки на земле, не повинной в них. Это наша доля.
Короткая конечная строфа сцементирована глагольной градацией и эллиптическим “мы”, а главное, общим сюжетным ходом: слиянием малого (мы) с огромным (родная земля). И вместе с тем строфа обладает внутренней динамикой: если в первой строке — физическое вхождение “нас” в родную землю («ложимся в неё и становимся ею”), то во второй — рождение высшей, духовной связи с ней (“зовём… свободно своею”). В финальном аккорде стихотворения открывается физическая и духовная нерасторжимость русского человека с горькой, но единственной для него родной землёй.
Подытожим наши наблюдения мнением человека с безупречным знанием жизни и творчества Анны Ахматовой — Л.К. Чуковской. Она сочла это стихотворение “невероятным, немыслимым, сверхгениальным… Такой силищей не обладала молодая Ахматова… «Родной земли» молодой Ахматовой не написать бы. Хвори, бедствия и даже немота пошли её Музе на пользу”6.
Так перекликаются века XIX и XX сходными поэтическими сюжетами, заявляя голосом Лермонтова право личности на собственное чувство родины как народной России, а после утверждая голосом Ахматовой неразрывность личности с родиной в её трагическую эпоху.
В середине XIX века его великий поэт, чувствуя свою кровную связь с русскими просторами, просёлками, берёзами, воспринимает мужицкие избы — народную часть России — ещё словно бы со стороны. Искренне любя её “пьяных мужичков”, готовый слушать “до полночи” их говор, он, однако, не ощущает их и себя как единое “мы”. Спустя сто с лишним лет это ощущение станет совершенно естественным для другого великого поэта. Трагическая история родной земли в XX веке откроет ему абсолютную нераздельность судьбы личной и судьбы народной. В смене лермонтовских “я” и “мой” на ахматовские “мы” и “наш”, быть может, — одно из поэтических зеркал исторического сознания, рождённого в русском человеке XX веком.
Примечания
1 Добролюбов Н.А. Собр. соч.: В 9 т. М.–Л., 1962. Т. 2. С. 263.
2 Голованова Т. Наследие Лермонтова в советской поэзии. Л., 1978; Лермонтов. Вопросы традиций и новаторства. Рязань, 1983.
3 Максимов Д. Поэзия Лермонтова. М.–Л., 1964. С. 174.
4 О новизне и значительности поэтического открытия Лермонтова можно судить, в частности, по замечанию А.Герцена: прежде дворянам “родину заменяло государство, они трудились ради его могущества, его славы, попирая естественную основу, на которой покоилось всё здание” (Собр. соч.: В 30 т. М., 1960).
5 Ахматова А. Стихотворения и поэмы. Екатеринбург, 1994. С. 379. Далее произведения А.А. Ахматовой цитируем по этому изданию.
6 Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. М., 1997. Т. 2. С. 484–485.