Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №17/2009

Курс молодого словесника
Курс молодого словесника

Приступая к систематическому изучению литературы XIX века — века русской классики, учителю бывает необходимо провести ряд вводных установочных уроков, на которых речь пойдёт об общих вещах, важных для понимания эпохи. Чаще всего эти уроки проходят как лекция с элементами беседы. Московская учительница Оксана Смирнова, хорошо известная читателям нашей газеты, даёт практический материал для такой лекции — как всегда, в форме бесед с коллегами. Публикация его рассчитана на несколько номеров; разбиение на уроки — условное.

Как говорить с детьми о XIX веке?

УРОК 1.

ИСТОРИЧЕСКИЙ КОНТЕКСТ.
ПЕРИОДИЗАЦИЯ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ XIX ВЕКА (начало)

Предварительный комментарий: на самом первом уроке речь шла об особенностях литературы как искусства, о филологии как службе понимания. Материал к этому уроку напечатан в № 3 «Литературы» за этот год.

Сейчас речь пойдёт об исторической основе литературного процесса. Набросаем несколько периодизаций русской литературы XIX века, то есть несколько попыток описать одну и ту же картину. Различаются они главным образом тем, какие “вехи” берутся за основу. Мне это больше всего напоминает толстовские “ярлыки” для великих событий: какой ярлык ни возьми, процесс, названный им, гораздо шире и сложнее.

Начинаем обычно с разговора о “водоразделе между поколениями”. Это касается всех и всегда интересно: где пройдёт граница? Между 10-м и 11-м классами? Вряд ли. Через год-другой все забудут, что между ними есть какая-то разница в возрасте. Но иногда и десять, и пятнадцать лет “поколение” не меняется, а иногда два-три года вдруг становятся этим роковым водоразделом. Возраст, который определяет “принадлежность к поколению”, — четырнадцать-двадцать лет. Время, когда личность сознательно “вписывает себя” в общество и историю. Простейший пример: разница между теми, кто успел сформироваться до революции, и теми, кто учился уже в советских школах; между теми, кто рос до войны, — и во время войны (в СССР и после перестройки). В XIX веке были свои подобные водоразделы, то есть свои эпохи (периоды), формировавшие разных людей, занятые разными проблемами. Водоразделами всегда служат какие-то события, существенно меняющие жизнь в стране. Наиболее “очевидная” периодизация — та, что строится на этих исторических вехах.

Первый “водораздел” XIX века — это 1812 год. Можно напомнить, как Пушкин писал о молодых гусарах, уходивших на войну из Царского Села: “Со старшими мы братьями прощались // И в сень наук с досадой возвращались, // Завидуя тому, кто умирать // Шёл мимо нас…” Это были действительно старшие братья, и разница в возрасте составляла два-три года, но Пушкин уже не мог войти в это поколение. Хотя в жизни всё, как водится, перемешалось, и младшие братья (Пущин, Кюхельбекер) позже поучаствовали в смуте, затеянной старшими. Однако главный герой (alter ego) для того, предыдущего поколения — энтузиаст и агитатор (Чацкий), а для следующего — разочарованный эгоист (Онегин). В последнее время стали часто говорить, что в Чацком уже проглядывают черты “лишнего человека”. Однако в “лишнем человеке” никак не могло быть того горячего напора, с каким вещает Чацкий. Впрочем, не знаю, какую точку зрения с нас потребуют внедрять в детские головы (и станут спрашивать в тестах). Пока я настаиваю на своей версии (опираясь на мнение Пушкина, который описал эту смену времён в «Романе в письмах») и записываю на доске: “1812 г. — Чацкий — энтузиаст и деятель”. А отрывок из «Романа в письмах» вот такой. Один приятель поддел другого, написав, что тот, мол, отстал от своего времени, потому что тратит время зря, любезничая с дамами. Мол, это несерьёзно. Задетый отвечает: “Выговоры твои совершенно несправедливы. Не я, но ты отстал от своего века — и целым десятилетием. Твои умозрительные и важные рассуждения принадлежат 1818 году. В то время строгость правил и политическая экономия были в моде. Мы являлись на балы, не снимая шпаг (со шпагами не танцуют! — Прим. для детей) — нам было неприлично танцевать и некогда заниматься дамами. Честь имею донести тебе, теперь это всё переменилось. Французский кадриль заменил Адама Смита, всякий волочится и веселится как умеет. Я следую духу времени; но ты неподвижен, ты «бывший человек» (ориг. по-французски), стереотип. Охота тебе сиднем сидеть на скамеечке оппозиционной стороны”.

Второй “водораздел” — 1825 год, восстание декабристов и воцарение Николая I (каждый раз приходится обращать внимание учеников, что с Николаем II его путать не надо). Начинается эпоха, которая продлится до конца его царствования. На доске пишем: “Николай I — 1825–1855”. Вспоминаем, не было ли в эти тридцать лет событий, что-либо кардинально изменивших (не было и быть не могло — уж этот царь никаких таких событий не допустил бы). В самом конце только случилась Крымская война (1853–1856), которая и стала крахом предыдущей эпохи. И, значит, всё написанное в эти тридцать лет так или иначе тяготело к единственному “ярлыку”, к поворотной точке истории — к 1825 году. И «Онегин», и «Герой нашего времени», и даже «Мёртвые души».

Здесь иногда приходится остановиться и поговорить про это царствование. Нам важно, чтобы ученики почувствовали хоть до какой-то степени, какое это было невесёлое времечко. В советские времена объяснять про николаевскую Россию было гораздо проще — все всё понимали с полуслова. Тем не менее у меня есть дежурный набор историй, который иногда приходится пускать тут в ход. Начинаем с того, что и восстание при его воцарении, и революции 1830 и 1848 годов в Европе определили главную цель Николая — не допустить в России никаких изменений. Вообще никаких изменений. Чуткий человек, шеф жандармов А.Х. Бенкендорф сформулировал эту точку зрения так: “...Прошлое России — удивительно, настоящее — более чем великолепно, будущее — выше всего, что может представить самое пылкое воображение”.

Из этого вытекали “оргвыводы”: “Не должно быть допускаемо в печать никаких, хотя бы и косвенных, порицаний действий или распоряжений правительства и установленных властей, к какой бы степени сии ни принадлежали”. Значит, в печати критиковать нельзя ни пьяного городового, ни взяточника-городничего (и Гоголь рисковал, и его считали неблагонадёжным, а за печатный некролог 1852 года Тургенева сослали на год в его имение — так, для острастки). Но этого мало. “Запрещению подлежат всякие частных лиц предположения о преобразовании каких-либо частей государственного управления или изменения прав и преимуществ, высочайше дарованных разным состояниям и сословиям”. Расшифровываем: крепостным крестьянам “высочайше даровано” право не иметь никаких прав, быть просто вещами, но запрещено даже думать — тем более говорить о том, что это ненормально и хорошо бы поменять тут кое-что. Сыновьям (уж о дочках молчим) даже очень богатых купцов “дарована” привилегия не учиться в гимназиях (и соответственно не поступать в университет; впрочем, все пишут, что разночинцы и тогда в университеты прорывались, хотя дворян принимали охотнее). И если кто-то где-то только выскажется против, последствия могут быть страшными. Самый надёжный способ заставить замолчать — сдать в солдаты. Двадцать пять лет службы, телесные наказания… Шевченко, Полежаев, а сколько безымянных?

Когда описывают это время, часто вспоминают образ “железной зимы” из стихотворения Тютчева «14 декабря 1825 года». Самое в нём поразительное, что стихи написаны в 1826 году, когда зима-то ещё только начиналась. Но поэт уж как скажет, так оно и получится (в данном случае — к сожалению).

О жертвы мысли безрассудной,
Вы уповали, может быть,
Что станет вашей крови скудной,
Чтоб вечный полюс растопить?
Едва, дымясь, она блеснула
На вековой громаде льдов,
Зима железная дохнула —
И не осталось и следов.

У этой доктрины есть стиль, разумеется. Альбом утверждённых “высочайше” архитектурных проектов (около сорока), по которым разрешалось строить в России церкви. И никак иначе. Запоздалый классицизм (ампир), военные мотивы: мечи и стрелы. В Европе всё это уже вышло из моды, и один немецкий мебельщик был счастлив, что сумел продать русскому императору такой дворцовый гарнитур, громоздкий, дорогой, нигде уж больше не востребованный, и тем избежал разорения. Любовь к парадам и мундирам. Жёсткий регламент: даже дамы точно знают, на какие украшения имеют право в соответствии с чином своих мужей. Реплику Городничего: “Не по чину берёшь!” — мы мало ценим. Она очень смешная, потому что Городничий точно выражает суть своего времени и порядков: ну и что, что вор? Зато благонамеренный, без завиральных идей и знаю порядок. Император и сам всячески выдерживал “имидж” простого служаки, чуть ли не солдата (спал на походной койке и шинелью укрывался), и от других требовал трепетного отношения к форме. Если кто появлялся на людях недозастёгнутый или небрежный — горе!У Герцена есть анекдот про гимназиста в расстёгнутом мундирчике, которого Н. встретил на прогулке и не поленился — явился к директору гимназии и потребовал разъяснений: как вы такое допускаете, мол? А парнишка оказался с двумя горбиками: и на спине, и на груди. На сей раз никого в солдаты не сдали, но мундир велели сшить по особой мерке — чтобы застёгивался наглухо.

Герцена можно процитировать: “Николая вовсе не знали до его воцарения… Теперь все бросились расспрашивать о нём; одни гвардейские офицеры могли дать ответ (объяснить почему: великий князь “курировал” один гвардейский полк. — О.С.); они его ненавидели за холодную жестокость, за мелкое педантство, за злопамятность… Рассказывали, что как-то на ученье великий князь <Н.П.> до того забылся, что хотел схватить за воротник офицера. Офицер ответил ему: «Ваше высочество, у меня шпага в руке» (пара слов о чести. — О.С.). Николай отступил назад, промолчал, но не забыл ответа. После 14 декабря он два раза осведомился, замешан этот офицер или нет”. Офицер этот, граф Самойлов, замешан не был.

Герцен, возможно, и односторонен. Несколько тёплых слов о Николае написала Анна Фёдоровна Тютчева в своих воспоминаниях фрейлины («При дворе трёх императоров»). Она вспомнила, как явилась на обязательную для придворных Литургию. Все опаздывали, кроме неё и императора. Он поглядел на часы и сказал что-то вроде: только мы с вами пунктуальны и точны. Бывают ведь люди, у которых страсть к порядку доходит до болезненной степени. Возможно, всякая небрежность причиняла ему внутреннюю муку, помноженную на сознание своей великой ответственности — и за страну, и за весь мир. Не позавидуешь бедняге.

Особенно жёстко “закручивались гайки” в так называемое “мрачное семилетие”: с 1848 (революции в Европе) по 1855 год. Чтобы избежать распространения в России опасных веяний с Запада, цензура свирепствовала люто. Газеты, приходившие по почте из Европы, обрабатывали особым образом: запечатывали чёрным крамольные статьи. Иногда целые листы бывали сплошь зачернены.В свою же печать не пропускали (во избежание монаршего гнева) и вовсе ничего, что хоть отдалённо напоминало крамолу. У Некрасова в стихотворении «О погоде» (часть I) есть очень любопытный монолог рассыльного Миная, который носит корректуру от авторов (и из редакций) к цензорам и обратно — с их красными пометками. На вопрос “Что, старинушка, много ль ходьбы?” Минай отвечает:

Много было до сорок девятого.
Отдохнули потом… И опять
С пятьдесят этак прорвало пятого —
Успевай только ноги таскать.

Очень любопытный взгляд на русскую историю. Неожиданный.

Иногда я могу позволить себе сказать, что Николай Павлович был похож на плохого классного руководителя — по себе знаю. Будучи человеком в высшей степени ответственным, он пытался буквально отвечать за всё во вверенной ему России: или лично вникать в каждую мелочь (как с мундирчиком), или издать жёсткие и мелочные (и бесчисленные) указы, регламентирующие каждую деталь — и по возможности в жизни каждого человека. Ведь только дай людям свободы хоть на грош — и неизвестно, что они сделают. А если всё чётко по уставу, по указу, по утверждённому образцу — тогда всё будет “по-моему”, по-царски, то есть правильно. Такие люди, кроме всего прочего, не любят критику, но слушают льстецов. И, значит, плохо информированы о реальном ходе дел.

В учебнике истории Платонова (дореволюционном, очень толковом) об этом царствовании говорится любопытная вещь: оно распадается на две половины. В первые полтора десятилетия “команда государствующих” состояла из людей, подобранных ещё императором Александром и доставшихся Николаю “по наследству”. Их можно не любить (как Пушкин — и есть за что), но как профессионалы они были эффективны. Тот самый граф Нессельроде сумел избавить страну от инфляции (!) и запустить в оборот бумажные деньги (ассигнации), которым постепенно привыкли верить. Но эти люди старились и уходили. А смену подбирал Николай лично — из “благонадёжных” льстецов и при этом дерзких ворюг (см. Городничий). Это добром, естественно, не кончилось: Крымскую войну про­играли, потому что у руля оказалась вся эта публика и потому что крали всё: еду, корпию, оружие и боеприпасы (которые, понятно, покупал противник). Несчастный Николай, видимо, понял под конец, к чему привёл страну. Была какая-то глухая публикация (вроде бы записки личного немца-врача) о том, что Николай принял яд, устраняясь с пути своего сына (Александра II), чтобы тот мог всё-таки провести в стране давно назревшие реформы. Но насколько этому можно верить — не знаю. Николай так переживал о христианской кончине Пушкина когда-то… Считается, что умер он от простуды, усугубленной стыдом и отчаяньем. Пусть бы так. И началась другая эпоха.

Что же у нас в литературе? А “лишний человек”. Умный образованный дворянин, которому “прислуживаться тошно”, воровать и подхалимствовать — унизительно, карьеру делать — неинтересно (да ещё вышеуказанной ценой) и который глубоко несчастен от своей ненужности и невостребованности. Один просто мается (Онегин), другой развлекается, решая философские вопросы (Печорин). У тех же (из дворян — других героев просто нет!), кто высшими проблемами не озабочен, или хозяйство потихоньку от расцвета перетекает в прах из-за душевной пустоты, или в уме афёры и делишки, которые грозят, как бы сейчас сказали, “национальной безопасности”. И ведь прав Гоголь — грозят. Отмечаю, что термин “лишний человек” придумал Тургенев. У него есть повесть «Дневник лишнего человека», она вышла в 1850 году — задолго до того, как типом заинтересовался Чернышевский. Тургенев вообще великий мастер отлавливать и демонстрировать именно типы — “типические характеры” русской жизни.

На доске у нас новых записей пока не появлялось. И под годами царствования Николая I вписываем следующую дату — 1861 год.

Тут можно допросить детей, что они знают о реформах — кроме отмены крепостного права. В 1863 году были отменены телесные наказания (и для солдат, и для крестьян). Обратим внимание на военную реформу (сокращение срока службы) и на образовательную — теперь в университет поступить проще, чем тут же и воспользуются разночинцы. Нужно заметить, что это не просто ради свобод, а потому что развивающейся стране нужны врачи, агрономы и инженеры — разве герои прошлых лет станут работать на таких “чёрных” работах? Тут надо поговорить о том, кто относится к разночинцам (дети священников, врачей, учителей, купцов, мещан, мелких чиновников, мелкопоместных дворян). Про мелкопоместных я больше всего узнала из «Истории одного детства» Е.Водовозовой — выпускницы Смольного института, ученицы Ушинского, типичной “шестидесятницы”, хоть, впрочем, дочки богатой, но едва не разорившейся помещицы (отец семьи умер в холеру, как и большая часть детей). И о детстве в поместье, и о соседях-помещиках, и о порядках в Смольном институте она пишет достаточно нелицеприятно, но наверняка очень точно. Впрочем, на это времени наверняка не хватит. Отметим только, что разночинцы бросились учиться не столько ради общего развития, сколько ради того, чтобы получить специальность и потом работать — и зарабатывать. Они бедны, деятельны, нахальны, не склонны к мечтаниям и абстракциям; у них очень горячие амбиции — поскольку их ещё считают людьми “второго сорта”, а они рвутся доказать, что “второй сорт” — это как раз бездельники дворяне, привыкшие жить за счёт крепостных. Они активно “работают локтями” и делают великие открытия. Разночинцы-“шестидесятники” — это Менделеев, Сеченов (но, конечно, не только они). Это очень неспокойный и радикальный народ.

Естественно, тут же переменился стиль. Одному современнику бросилось в глаза, как изменилась Москва в 60-е годы XIX века: “Везде свободно курили (при Николае это было запрещено в любых общественных местах, в том числе и просто на улицах. — Прим. для детей), а студенты, уже без формы, в статском, разгуливали по бульварам с такими длинными волосами, что любой диакон мог им позавидовать; рядом с косматыми студентами появились — это было уже совершенно новостью — стриженые девицы в синих очках и коротких платьях тёмного цвета”. Можно поговорить (и посмеяться) о том, что длина волос есть очень устойчивая форма выражения свободолюбия; что “короткие” платья надо понимать очень не буквально и что стриженые девицы назывались “курсистками”, потому что учили их всё же на Высших женских курсах, а не в одном университете с юнцами. А заодно прояснить, что женских профессий (кроме гувернанток, повитух, швей и прачек) не существовало. И, следовательно, женщина полностью зависела либо от родителей, либо от мужа. И человеком, строго говоря, не считалась — хотя бы с правовой точки зрения.

Итак, “водораздел” 1855–1861 годов — это смена главного героя эпохи. Надо, наверное, специально оговорить, что хотя мы для простоты и удобства всегда соотносим эту эпоху с 1861 годом, на самом деле в один год такие грандиозные перемены не происходят. Страна тридцать лет стояла по струнке, боясь шелохнуться. Потребовалось какое-то время, чтобы осознать, что шевелиться можно и нужно. И начать действовать. И прощупать пределы допустимой свободы, а по возможности выбить себе гораздо больше воли, чем предполагало дать правительство (очень похоже на перестройку, хотя для нынешних детей это такая же неведомая история, как XIX век: сначала хотели в очередной раз, как уже сделали когда-то, во времена “оттепели”, “вернуться к ленинским нормам и идеалам пламенных революционеров”. А наглые мелкие газетёнки и журнальчики как давай разоблачать и Ленина, и пламенных, и их идеи, и быт с нравами — всё смели подчистую). Примерно с 1859 года («Накануне» и «Гроза») неотвратимость перемен стала объектом художественного осмысления. И осмысление это заняло примерно десять лет. Собственно, весь курс 10-го класса посвящён книгам, опубликованным в течение этого десятилетия. Мы год будем топтаться на этом, так сказать, “великом пятачке” — от «Грозы» до «Войны и мира» (1863–1869). И только Чехов принадлежит уже совсем другой эпохе — концу XIX и началу XX века. Когда она началась, точно никто сказать не может. Мы до сих пор опирались на периодизацию, имеющую малопочтенный источник, — статью Ленина («Памяти Герцена»). Она даёт периодизацию вовсе не художественной, а идеологической литературы, поэтому и чёткие периоды в нём выделяются не по главному литературному герою, а по “главному революционеру”: дворянский (1825–1861), разночинский (1861–1895), пролетарский. Однако в литературе этой “сеткой” так привыкли пользоваться со времён советской школы, что её вряд ли можно вытравить из наших историко-литературных курсов. Тем более что она достаточно удобна для разговоров о смене эпох, происшедшей в середине XIX века. А вот потом совсем неудобна. Но нам пока нет смысла говорить о том, что будет в конце века. Когда доберёмся до него, тогда и поговорим. Можно отметить, впрочем, дату, которая трагически заканчивает эпоху великих реформ: 1881 год, убийство Александра II Освободителя. После этого действительно начинается другое время, а для литературы наступает некоторое “безвременье”, затишье, смена литературных поколений.

Однако для истории литературы “трёхчастное” деление XIX века недостаточно. В огромной “дворянской” эпохе был явно не один период, не одно поколение — как минимум два. Значит, нужна и более точная периодизация. Она существует и связана с таким понятием, как психологический тип эпохи. Скорее всего это будет уже следующий урок.

Продолжение следует.

Оксана Смирнова ,
учитель русского языка и литературы Московской "Традиционной гимназии"
Рейтинг@Mail.ru