Штудии
И опять, уже второй раз за лето (см. № 12), мы ведём на страницах газеты разговор о повести «Шинель». И опять её интерпретация оказывается новой и неожиданной, призывает к спору, побуждает перечитать гоголевский текст заново. И опять в центре размышлений стоит загадочнейшая фигура Акакия Акакиевича.
Житие Акакия Нового в творческой истории гоголевской «Шинели»
Загадка имени главного героя гоголевской «Шинели» всегда привлекала пристальное внимание со стороны её вдумчивых читателей, вызывая оригинальные, но часто небесспорные истолкования. Первым, кто обратил внимание на “странность” фамилии, был сам рассказчик. Прячась за маской простодушия, создатель «Петербургских повестей» происхождение фамилии Акакия Акакиевича, бедного чиновника и жителя Коломны, где обыкновенно ютилась беднота северной столицы николаевской России, изображает как неразрешимую историческую проблему: “Фамилия чиновника была Башмачкин. Уже по самому имени видно, что она когда-то произошла от башмака; но когда, в какое время и каким образом произошла она от башмака, ничего этого не известно. И отец, и дед, и даже шурин, и все совершенно Башмачкины ходили в сапогах, переменяя только раза три в год подмётки”.
По мнению В.Вайскопфа, фамилия, происходящая от башмака, — не более чем скрытая реминисценция из романа В.Скотта «Уэверли» — “семейные права обусловлены наследственной привилегией снимать сапоги с королей (юридическая сложность состоит, однако, в том, что нынешний принц носит башмаки, и поэтому завязываются учёные дебаты о различии между сапогами и башмаками с экскурсами в историю Калигулы)” [Вайскопф, 315–316]. Обнаруженная исследователем интертекстуальная параллель в силу совпадения содержащихся в ней общих мотивов не может не вызвать доверия и выглядит, казалось бы, вполне убедительно, однако, как нам представляется, имеет случайное (скажем, формальное) сближение, не подтверждаясь существующим на сегодняшний день дискурсом гоголевского произведения.
В многочисленных прочтениях «Шинели» давно общим местом стало представление об Акакии Акакиевиче как человеке божьем, “увиденном сквозь призму христианских ценностей и христианской эстетики” [Гончаров, 160]. Мифологическое (в традиции житийной литературы) прочтение основных сюжетных ситуаций в повести о маленьком человеке, основанной на бытовом петербургском анекдоте, позволяет разглядеть в жизнеописании “вечного титулярного советника” типичные черты святого преподобномученика. Впервые в науку эту параллель ввёл голландский ученый Ф.Дриссен (1956), выдвинувший предположение, что имя Акакия Акакиевича было заимствовано Гоголем из Жития Акакия Синайского, жившего в первой половине VI века. Писатель мог прочитать о нём в «Лествице» преподобного Иоанна Лествичника (Слово четвёртое «О послушании»). Наблюдения учёного, на уровне обычной переклички сюжета Жития, как считает О.Дилакторская, “настолько совпадают с сюжетом повести, что о случайности не может быть и речи” [Дилакторская, 201]. Указание на то, что Житие Акакия Синайского имеет отношение к повести Гоголя, есть в книге В.Шкловского «Энергия заблуждения» [Шкловский, 314]; к цитированию Жития также обращался Г.Макогоненко, связывая его с решением фантастического финала [Макогоненко, 552]. Мнение авторитетных исследователей целиком и полностью поддержал В.Маркович. Дополнительную перекличку повести с самыми разными житийными рассказами — не только с Житием Акакия Синайского, но и “Феодосия Печерского, Сергия Радонежского, рассказами о великих молчальниках, о святых, испытуемых морозом” — установила в 1986 году О.Дилакторская [Дилакторская, 162], оговорив, правда, что “общение текста повести и текста Жития сложнее, чем просто заимствование, реминисценция, параллель, повторение житийных ситуаций… Совершенно очевидно, что в каждом шаге сюжета, где прозрачна эта традиция, видны явные отклонения, сдвиги, трансформация, сознательное её нарушение… На каждый тезис житийного канона в повести Гоголя как бы дан антитезис, переворачивающий его содержание” [Дилакторская, 163–164]. Сознательное отступление Гоголя от сюжета Жития О.Дилакторская объясняет особым типом героя, который “объединял мир смеха и мир благочестивой серьёзности” [Дилакторская, 164]. В результате писателю “удалось слить взаимоисключающие жанровые структуры — анекдота, жития, сакральной пародии (то есть антижития) — в неразложимый художественный синтез, породивший стилевую многослойность, неодномерность художественных образов, двойной — комический и трагический пафос повести” [Дилакторская, 169].
Сравнивая сюжет гоголевской повести с сюжетом Жития об Акакии Синайском, исследователи спешили отметить прежде всего “ключевые и прямо совпадающие сюжетные звенья” [Дилакторская, 161], часто в ущерб основному событию, определяющему логику движения сюжета, останавливая своё внимание преимущественно на тех обязательных жанровых компонентах, из которых традиционно складывается житийный канон. Это, как в случае с Башмачкиным, перечисляет В.Маркович, “очевидная предызбранность для будущего жизненного пути, безбрачие, отказ от жизненных благ и мирских соблазнов, исполнение чёрных работ, бегство от суеты, уклонение от любых возможностей возвышения, уединение, молчание, непреоборимая внутренняя сосредоточенность на своей задаче” [Маркович, 83]. К указанным характеристикам необходимо добавить также чудесное рождение от благочестивых родителей, испытание бесами, сотворение чудес после мистической смерти… «Шинель», таким образом, начинает выступать в качестве расхожего клишированного слепка с жанра жития вообще, а обращение к литературному первоисточнику теряет всякий смысл, поскольку мало что даёт для прояснения тёмных мест в повести, расшифровке тех скрытых аллюзий, следы которых обнаруживаются исключительно в пратексте.
Кроткий инок Акакий, будучи послушником у одного сурового старца, в продолжение девяти лет со смирением принимал постоянные издевательства, побои, унижения и скончался после непродолжительной болезни. Спустя пять дней старец Афонского монастыря поведал о смерти юного послушника своему наставнику. Тот усомнился в этом, и когда они пришли в склеп, где был похоронен Акакий Синайский, наставник спросил умершего: “Акакий, умер ли ты?” На что последний, оказывая послушание и после смерти, ответил: “Обязавшемуся творить послушание невозможно умереть”. Смысл Жития ясен: кроткая душа, претерпевшая до конца, выполнившая полностью свой иноческий подвиг, спасётся, ибо не подвластна самой смерти. Сюжет Жития противоречит фантастическому финалу повести: кроткий чиновник мстит после трагической смерти за все земные унижения “значительным лицам”, “не разбирая чина и звания”.
репродукция иллюстрации художницы
Ники Гольц к повести «Шинель».
Мотив обретённого после долгих страданий блаженного бессмертия в повести Гоголя, считает В.Маркович, “вывернут наизнанку: смерти не подвластна, напротив, обида. Казалось бы, за пределами земной жизни должны бы потерять значение все земные счёты. Но у Гоголя бессмертная душа за гранью земного бытия одержима жаждой мщения (то есть находится во власти бесовской силы и бесконечно далека от христианского спасения. — В.Ш.) и само это мщение вершит… Выходит, что «законы создателя» перестают действовать даже в ином мире” [Маркович, 154]. Если следовать подобным формально правильным рассуждениям, неизбежно напрашивается вывод о том, что в петербургском анекдоте Гоголя в свёрнутом виде содержатся богоборческие мотивы, пусть автором субъективно не осознаваемые, но легко прочитываемые и угадываемые проницательным читателем. Однако это полностью противоречит всем нашим знаниям о Гоголе-христианине, самом религиозном русском писателе-мистике.
Мифологическая параллель, впервые включённая в научный оборот Ф.Дриссеном, критическому пересмотру не подвергалась: направление научных поисков, как правило, инерционно было сориентировано на её уточнение или интерпретацию в отношении гоголевского текста. Но в какой мере догадка голландского учёного, воспринятая в гоголеведении как нечто безусловное и не нуждающееся в дополнительных доказательствах, оправдана, если повествование в шинели явно далеко отступает как от сюжетной канвы Жития, так и, что более существенно, от морально-дидактических наставлений, в ней реализуемых? Насколько успешно Житие Акакия Синайского выполняет функцию декодировки загадочных художественных реалий, многочисленных в повести, к числу которых относится тайна происхождения фамилии центрального героя, а также двойное имя портного Петровича-Григория?
Акакий Акакиевич — герой особого рода: наследуя черты традиционного житийного святого, он живёт в бытовом пространстве современности, будучи отмеченным всеми знаками небесного избранничества. Нет резкой временной границы, которая бы отделяла правду обыденного настоящего от реалий идеального прошлого. Такого святого-современника Гоголь знал. Скорее всего, им был святой преподобномученик Акакий Новый из селения Неохири, в Македонии, близ Солуня, обезглавленный в Константинополе за отказ от мусульманства и исповедание христианской веры в 1816 году, то есть когда самому Гоголю было семь лет. Житие Акакия Нового было записано старцем Мелетием Кесарийским, видимо, с более ранней рукописи скита святого Иоанна Предтечи; окончательно текст вошёл в «Афонский патерик, или Жизнеописание святых, на святой Афонской горе просиявших» [Афонский патерик, или Жизнеописание святых, на святой Афонской горе просиявших, 393–401]; сохранилось и опубликовано монахом Акакием Продромитом письмо Акакия, написанное духовному отцу за три дня до мученической смерти [Православная энциклопедия, 367].
Святая гора Афон в судьбе Гоголя была связана с именем инока и духовного писателя Сергия (Веснина), более известного под литературным псевдонимом Святогорец [Воропаев, 90]. От него нам известно о желании Гоголя приехать на Афон — “Расставаясь со мною в Одессе, дал слово — только съездить в Москву на лето, с целью издания своих творений, а потом к осени 1851 года прибыть на Афон” [Воропаев, 92]. Возможно, от Святогорца (или из другого источника) Гоголь мог узнать историю мученического подвига афонского святого.
Акакий (в крещении Афанасий) был сыном благочестивых родителей. Вследствие крайней бедности они переселились в город Серес. Когда ребёнку исполнилось девять лет (имя Акакий прозвучало с девятой попытки поисков в ряду других имён мучеников из «Месяцеслова», отвергнутых “покойницей матушкой”), родители отдали его учиться ремеслу башмачнику, который вместо научения своему искусству безрассудно и жестоко его бил. Не вынеся жестокости хозяина, мальчик ушёл от него и “неприметно, сверх чаяния, впал в когти мысленного человекоубийцы — дьявола” [Афонский патерик, 394]. Традиционный для христианской мифологии мотив власти тёмных сил над поддавшейся им человеческой душой сюжетно объединяет Житие с повестью. Уход Афанасия от башмачника положил начало грехопадению героя — “вышел из дома своего хозяина, плакал, рыдал, шёл сам не зная куда” (здесь и далее выделено нами. — В.Ш.) [Афонский патерик, 394]. Младенческие слёзы будущего “титулярного советника” (“Ребёнка окрестили, причём он заплакал и сделал такую гримасу, как будто бы предчувствовал, что будет титулярный советник”) имеют не столь очевидную мотивировку: истинный христианин должен стоически, с великой радостью, принять “свой жребий”, “улыбаясь заранее при мысли о завтрашнем дне”. Слёзный плач младенца Акакия в начале его явления в мир — знак “разных бедствий, рассыпанных на жизненной дороге” ловцом и погубителем человеческих душ. Ю.Манн проницательно отметил, что “у Гоголя детское восприятие обострено и чутко настроено — но, увы, не на предощущение доброго… Дети — вестники недоброго, они первыми предчувствуют присутствие злой силы” [Манн, 23–24].
“Я не люблю ходить не по дороге”, — признавался Гоголь. Убеждённый в божественном предназначении человека, он верил, что каждому свыше определён свой путь, сворачивать с которого — грех, ибо “прекрасное смирение — составляет первую красоту души”. Гоголевский герой поддаётся соблазнам внешнего мира. Казалось бы, дошинельный Акакий не от мира сего, и все события суетной жизни идут мимо, не занимая его внимания — “ни один раз в жизни не обратил он внимания на то, что делается и происходит всякий день на улице”. И всё же — герой фатально был обречён на то, чтобы неизбежно вступить в связь с тёмными силами, поскольку “в телесном мире он Башмачкин — прах, в вечном — Акакий — «незлобивый»” (ср. со Сковородой: “Сердце есть корень. В нём-то живёт самая твоя нога, а наружный прах — есть башмак её” [Сковорода, 165]. В «Шинели» сатанинская подоснова внешнего мира всегда проявляется через вещь; Гоголю было свойственно видеть в вещи нечто дьявольское, роковое, когда материальное овладевает душой и губит человека. В вещественном пространстве повести особое место отведено предметной символике башмака: она помогает обнаружить телесно-чувственное начало в герое, задаёт инерцию развития всей последующей трагической ситуации, окончательно разрешаемой в финальной катастрофе. Имя героя Акакий — Башмачкин неоднородно в своём семантическом значении, в нём таится та роковая двусмысленность духовно-вещественного, которая делает бедного чиновника нестойким перед властью дьявола. Он “остановился с любопытством пред освещённым окошком магазина посмотреть на картину, где изображена была какая-то красивая женщина, которая скидывала с себя башмак, обнаживши таким образом всю ногу, очень недурную”. Дальнейшая история погони за “какой-то дамою, которая, как молния, прошла мимо”, показывает, как пагубна подмена духовного материальным, чувственным. Так возникает тема демонической прелести, реализуемой в комплексе: башмак — женщина — соблазн — катастрофа.
Афанасий, житийный прототип Акакия, также падает невольной жертвой женских чар. “К своему несчастию он встретил на улице двух оттоманок. Эти женщины, выражая коварное милосердие к сетующему и голодному Афанасию, вели его в дом свой, обласкали его, накормили и предложили отречься от Господа нашего Иисуса Христа” [Афонский патерик, 394]. Затем турчанки отвели Афанасия к хазнадару Юсуф-бею, который оставил его в своём доме, совершил над ним обрезание с переименованием христианского имени на мусульманское. Точно такое же “коварное милосердие” оказывает Башмачкину портной Петрович, чья фигура окружена несомненными инфернальными ассоциациями. Это пьянство как выражение греховной трапезы (“попивал по всем церковным праздникам, где только стоял в календаре крестик”), пыль, которую он “любил запускать в глаза”, изуродованный ноготь, ассоциируемый с бесовской хромотой или дьявольским копытом, поза, как у “турецкого паши”, дым в кухне, где хозяйка (сама похожая на ведьму) “готовила какую-то рыбу” — прямая аллюзия с преисподней и т.д. Давно отмечено, что история приобретения и пропажи шинели имеет значение искушения — падения — возмездия — искупления. Искушая сменой старого капота на новую шинель, портной Петрович провоцирует Башмачкина на изменение сущности, подобно тому, как соблазнённый Афанасий приобретает новое антихристианское качество — “при слове «новую» у Акакия Акакиевича затуманило в глазах, и всё, что ни было в комнате, так и пошло перед ним путаться”. Впоследствии “новый” житийный Афанасий возвращается к своей первоначальной ипостаси. Прожив девять лет в богатом доме в довольстве и роскоши, герой вернулся к родителям. Те, увидев сына, которого считали погибшим, обрадовались, особенно когда узнали, что он “оставляет мусульманскую веру. И всем сердцем своим сопричисляется к словесному стаду Христову” [Афонский патерик, 395]. После нескольких дней пребывания в своём доме мать посоветовала ему удалиться на святую гору Афон, чтобы за отречение от Иисуса Христа “принять мученическую кончину, омывши своё глубокое падение своей кровию”. “Благочестивая и чадолюбивая мать! Она не жалела тела своего сына, чтобы спасти душу его для вечной жизни” [Афонский патерик, 395]. Сходным образом не жалеет своего единственного сына покойная мать героя повести, обрекая на тяжёлый, полный страданий путь Акакия, то есть незлобивого страстотерпца: “…видно, его такая судьба… Отец был Акакий, так пусть и сын будет Акакий”.
Мечта Башмачкина о шинели, выступающей в метафорической функции плотской сущности персонажа, подаётся как едва ли не богохульная пародия на духовное восхождение аскета-схимника к небесной деве: “Даже он совершенно приучился голодать по вечерам; но зато он питался духовно, нося в мыслях своих вечную идею будущей шинели, как будто приятная подруга жизни согласилась с ним вместе проходить жизненную дорогу”. За этот самообман герой справедливо карается святыми небесами, загробным воздаянием Страшного Суда.
В «Апокалипсисе» Иоанна Богослова знаком Божьего гнева, Страшного Суда выступает молния: “и от престола Сидящего исходили молнии, и громы, и гласы…” Как “молния” прошла мимо Башмачкина по ночной улице Петербурга прекрасная незнакомка, у которой “всякая часть тела была исполнена необыкновенного движения”, и раздались судные раскаты грома: “А ведь шинель-то моя!” — сказал один из них (уличных грабителей. — В.Ш.) громовым голосом”. “Смерть гоголевского героя, — считает С.Гончаров, — может восприниматься как избавление и награда, а его страдания и мученичество — как искупление грехов мира, как судьба, от начала и до конца предопределённая Богом” [Гончаров, 171].
Услышав от матери слова “принять мученическую кончину ради жизни вечной”, юноша Афанасий удалился на святую Афонскую гору, в Хиландарский монастырь, и был пострижен в монашество с именем Акакий. Прожив в обители около года, он переместился в Иверский монастырь, где узнал о недавно пострадавших новопреподобных мучениках Ефимии и Игнатии и высказал своему наставнику иеромонаху Никифору желание идти по их стопам. Через некоторое время после свершения поста, бдений и непрестанной молитвы духовник благословил Акакия отправиться на мученический подвиг и дал ему в спутники старца Григория, который в своё время был спутником святых мучеников Ефимия и Игнатия. 1 апреля 1816 года они, простившись со святыми старцами, оставили святую гору и отплыли на корабле в Константинополь. Здесь за надругательство и отказ от турецкой веры Акакий после тяжёлых мучений (“плевали на него, толкали и били без всякого милосердия”) был обезглавлен 1 мая в шесть часов пополудни.
Во всех повестях петербургского цикла варьируется характерный для агиографической литературы мотив искушения бесами. В «Шинели» в роли коварного прелестника, тайного врага и погубителя невинной человеческой души выступает портной Петрович. Подобно чёрту, из ничего, инфернальной пустоты, “он вынул шинель из носового платка, в котором её принёс”. Департаментский чиновник Башмачкин — его жертва, которую Петрович внимательно выглядывал “единственным глазом”. “Прищурил на него очень пристально свой единственный глаз… желая высмотреть, какого рода добычу тот принёс”. Однако при внимательном соотнесении гоголевской повести с афонским первоисточником легко обнаруживаются структурно однотипные характеристики, объединяющие, казалось бы, противоположных героев-антиподов. Петрович (так же, как и Башмачкин) имеет двухуровневую структуру образа: он так же знал своё идеальное прошлое, навсегда оставленное и преданное им; в настоящем он так же — новый, то есть отступивший от заданного пути. “Сначала он назывался просто Григорий и был крепостным человеком у какого-то барина; Петровичем он начал называться с тех пор, как получил отпускную и стал попивать довольно сильно по всяким праздникам, сначала по большим, а потом, без разбору, по всем церковным, где только стоял в календаре крестик”. Пошивочных дел мастер и любитель “сильных эффектов”, он, подобно Акакию Башмачкину, в своём имени соединяет духовное и вещественное, небесное и адское, Григория и Петровича. В прошлом, когда он был крепостным человеком, когда ему самим Богом было предписано с христианским смирением исполнять земной долг на “своей земной должности”, портной был Григорием — божьим человеком, сродни афонскому старцу Григорию. В современном состоянии, после того как он получил вольную, то есть стал новым, изменившимся, он — Петрович, плоть от плоти дьявольского мира ночного Невского проспекта Санкт-Петербурга, где “сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать всё не в настоящем виде”.
Подобным образом Гоголь преломляет излюбленные религиозные идеи в конкретике узнаваемых бытовых обстоятельств, создаёт особое сцепление скрытых агиографических реминисценций и аллюзий, создаёт эффект кощунственной травестии, житийного парадокса, примеры которых совершенно очевидны. Это прежде всего пьянство Петровича по всем церковным праздникам как богохульное попрание таинства евхаристии. Петрович облекает бренное тело Башмачкина в новые одежды, шинель на “крепкой подкладке без износу”, жестоко обрекая его тем самым на будущие страдания и смерть, буквально пародируя старца Григория, который переодел Акакия в турецкие одежды и благословил идти на священный и великий подвиг. Старец Григорий, узнав о кончине святого мученика, но спасшего душу свою для жизни вечной, купил у караульных солдат его мощи за восемьсот пиастров, для этой цели собранных им на пожертвования константинопольских христиан. За восемьдесят рублей (сумму, сокращённую Гоголем в десять раз, иначе она выглядела бы несуразно большой в отношении четырёхсот рублей годового жалованья) приобретает шинель соблазнённый материальными благами герой повести.
М.Вайскопф отмечал, что “для анализа «Шинели» очень существенно, что в русской старообрядческой и сектантской традиции сакральному «курительному составу» (ладану) однозначно противопоставлялся сатанинский табак… Можно допустить, что в демонологическом контексте гоголевской повести именно жертвенник для курений и «курительный состав» преобразились в демонический табак и табакерку с роковым образом, оглушающим потом героя” [Вайскопф, 342]. Обнаруженная исследователем перевёрнутая параллель, действительно продуктивная для правильного понимания религиозно-мистической основы петербургской повести, нуждается в принципиальном уточнении, требует других убедительных аргументов. Возжигаемый в церкви ладан и нюхательный табак — вещи далеко разные. Сакральная семантика Петровичевой табакерки с портретом земного владыки, “генерала с заклеенным бумажкой лицом”, легко прочитывается не в общем “демонологическом” контексте, а, как нам представляется, в конкретике анализируемого Жития. Узнав о мучениях Акакия и порадовавшись за него, старец Григорий для духовного утешения попросил у знакомого священника части пречистого Тела Господня. Священник великодушно вложил их в небольшую дароносицу и передал благочестивому Григорию для приобщения оных Акакием. В «Шинели» дароносица с частицей Спасителя превращается в дьявольскую табакерку с нюхательным табаком.
Глубокий интерес Гоголя к книгам духовного содержания отвечал аскетическим устремлениям его монашеского склада души. В феврале 1842 года писатель признавался Н.Языкову: “Я не рождён для треволнений и чувствую с каждым днём и часом, что нет выше удела на свете, как звание монаха”. В «Авторской исповеди» он так писал о значении для него духовных авторов: “Книги законодателей душеведцев и наблюдателей за природой человека стали моим чтением… и на этой дороге, не чувствительно, почти сам не ведая как, я пришёл ко Христу”. Современную реальность писатель критически оценивал сквозь призму абсолютных нравственных ценностей, во многом усвоенных им из внимательного чтения религиозной литературы. Это позволяло в обыденном обнаружить катастрофические смыслы, в судьбе современника — единственно возможные с точки зрения традиционного православия варианты гибели или спасения. Научные поиски житийных первоисточников с активным включением их в современный гоголевский дискурс — прямое подтверждение этой мысли.
Литература
Афонский патерик, или Жизнеописание святых, на святой Афонской горе просиявших. Часть 1, изд. 7. М., 1897.
Вайскопф М. Сюжет Гоголя: Мифология. Идеология. Контекст. М.: Радикс, 1993.
Воропаев В. Н.В. Гоголь: Жизнь и творчество. М.: Изд-во МГУ, 1999.
Гончаров С. Творчество Гоголя в религиозно-мистическом контексте. СПб.: РГРУ им. А.И. Герцена, 1997.
Дилакторская О. Фантастическое в «Петербургских повестях» Н.Гоголя. Владивосток, 1996.
Манн Ю. Поэтика Гоголя. М.: Художественная литература, 1988.
Макогоненко Г. Избранные работы. Л.: Художественная литература, 1987.
Маркович В. Петербургские повести Н.Гоголя: Монография. Л.: Художественная литература, 1986.
Православная энциклопедия. М., 2006. Т. 1.
Сковорода Г. Соч.: В 2-х т. М., 1973.
Шкловский В. Энергия заблуждения. М., 1981.