Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №9/2009

Архив
На полях книги

13 мая исполняется 80 лет нашему постоянному автору Юлию Анатольевичу ХАЛФИНУ. Почти шестьдесят лет из них он проработал с детьми и подростками: преподавал литературу, вёл (и продолжает вести) школьный поэтический театр. К юбилею ученики Юлия Анатольевича выпустили книгу «Хвала вам, девяти каменам» (М.: Галерея СТО, 2009), в которую вошли его литературоведческие работы о Пушкине, Грибоедове, Тургеневе, Достоевском, Лескове, Чехове, Ахматовой, а также статьи о современной литературе, публицистические эссе, педагогические заметки. Нам радостно, что большая часть этих работ впервые появилась на страницах «Литературы». Поздравляя Юлия Анатольевича с юбилеем, желаем ему и дальше писать и преподавать так же страстно, как он делал это все предшествующие годы.

Выход книги — событие прекрасное. Печалит только одно: тираж у издания совсем небольшой. Впрочем, Юлий Анатольевич обещал выслать книгу всем желающим по почте (ещё одна черта его характера проявляется в этой решимости). Так что пишите нам в редакцию, если вы желающие. А составить представление о книге и её авторе можно по короткому предисловию к ней. Вот оно.

Открывая книгу Юлия Халфина

Сейчас смешно вспоминать, что первая моя встреча с автором этой книги чуть было не закончилась трагически. Прежде всего для меня, потому что малейшая случайность — и я так никогда бы и не открыл для себя это в прямом смысле явление (литературное, педагогическое, человеческое), которое называется Юлий Анатольевич Халфин. А во вторую голову — для вас, любезные читатели. Это потому, что тогда вы вряд ли держали бы в руках этот увесистый том трудов ЮА. Дело было так…

Впрочем, как точно было дело, припомнить уже не смогу, тем более что и рассказ мой давно превратился в миф, как превращается в легенду, предание, сказку всякая быль, связанная с ЮА. В общем, в один из прекрасных дней неважно какого года на рубеже двух тысячелетий к нам в 57-ю московскую школу пришёл новый учитель. Ликом Лев Толстой, борода седая (так и кажется, что до пояса), по утрам бегает трусцой, стоит на голове, купается в проруби. Поговаривали, что у него бурное прошлое — в том смысле, что он к своим семидесяти годам успел поработать в нескольких школах и отовсюду как-то там с разным треском уходил (точнее, его уходили). Потому, например, что читал он с учениками стихи поэтов, которые были у советской власти под подозрением, организовывал какие-то странные поэтические театры, куда валом валили дети, вместо того чтобы штудировать материалы очередного партийного съезда. Его исключали, запрещали, отлучали, но он где-то как-то снова объявлялся. Были среди учителей 57-й те, кто когда-то учился у него, — вот, кажется, с их помощью этот легендарный нарушитель спокойствия возник однажды у нас на пороге.

Возник — и возник. Школа у нас свободная, работай как хочется, никто к тебе не лезет и палки в колеса не ставит. Стал работать и ЮА. И поначалу всё вроде ничего, а потом на одном, на другом углу вдруг стало слышно: “А Халфин… а у Халфина… а вот Халфин опять…”. Чего “опять”, было совершенно неясно — кто-то где-то из учеников то ли жалуется, то ли, наоборот, восхищается, родители на собраниях вопросы задают, классные руководители в журнал день и ночь смотрят, двойки подсчитывают. В общем, вдруг возникла почти крамольная для нашей школы мысль — а не сходить ли к ЮА на урок, посмотреть, чего же там делается? Отчего такой бурлёж?

На свою беду был я тогда завучем. И выбор пал на меня. Прихожу на урок. Девятый класс, сдвоенное занятие — начало «Евгения Онегина». Домашнее задание — узнаю об этом от детей на перемене — было такое — учить «Онегина» наизусть. Оцените ситуацию: откуда учить, понятно (“Мой дядя самых честных правил”), а вот “докуда” — не сказал. Ну ладно, думаю, поглядим. Сел на последнюю парту, жду. Звонок, в класс входит наш седовласый ЮА, вызывает к доске трёх человек. “Давай, начинай!” — это первому. Тот замямлил: “Мой дядя самых честных…” — “Не так! — громовым голосом перебивает его ЮА. — Что ты мямлишь? Слушай…” — и начинает своим актёрским, поставленным голосом читать. “Понял? Давай!” Тот послушно пытается подражать, но скоро сникает. “Так, следующий!” — “Я не выучил…” — “Тогда следующий!” Очередной следующий тянет какое-то “пе-пе... бе-бе...” — “Всё ясно! Три-два-три. Садитесь. Следующие трое, к доске!” Один отказывается ещё с места: “Не пойду”. Другие плетутся с видом обречённых на казнь…

Через пятнадцать минут все опрошены, в журнале стоит колонка оценок — три-два-три, два-три-два (так вот, оказывается, как эти двойки возникают!). В классе гробовая тишина, такое впечатление, что все закатаны в асфальт (так вот, оказывается, чего дети стонут!). И я вдруг понимаю, что мне нужно немедленно встать и властью, данной мне неизвестно кем, сделать сейчас же неизвестно что — но что-то сделать, чтобы этого человека в школе больше не было. Потому что под видом известного учителя в нашу прекрасную школу пробрался самый настоящий самодур. Потому что я твёрдо знаю, что с детьми так литературой заниматься нельзя. Потому что это преступление и перед ребёнком, и перед писателем. Потому что…
Короче, хотя завучу нельзя вмешиваться в ход занятия, как бы ужасно оно ни было, я уже решил подниматься и прекращать это издевательство. Удержало меня чисто профессиональное любопытство, которое вдруг заговорило во мне в этот мало подходящий момент вскипевшей, как волна, благородной ярости: “А что он будет дальше делать? Урок-то сдвоенный, два раза по сорок пять. Прошло всего пятнадцать минут. Дальше-то что?” А дальше он заявляет вжавшемуся в парты классу: “Я не знаю, о чём с вами говорить. Романа вы не читали. Понятия не имею, что с вами можно обсуждать… Вот разве что спрошу — как звали маму Онегина?”

Этот момент я запомнил хорошо, потому что, несмотря на весь мой гнев против этого человека, я вдруг услышал внутри себя голос: “А правда, как? Как звали маму?” Гляжу на класс — та же тишина, только кто-то, стараясь не привлекать внимания, осторожно начал отгибать пальцем обложку, перелистывать страницы… “Я же говорил, что не о чем с вами разговаривать, — сурово произнёс в это время ЮА. — Никак не звали. Нет там мамы. А папу как звали?” Тут все задвигались, зашумели, нарушая гнетущую тишину: “А папа есть, есть папа… Вот же — долгами жил его отец…” — “Я не спрашиваю, есть или нет. Я спрашиваю, как звали!” — “Да никак вроде… вот, просто отец ту написано…” — “Но кого-то как-то звали?! Живёт себе ребёнок, растёт, люди какие-то его окружают. Кого-то как-то зовут?” — “Да вот тут есть с большой буквы — Monsieur l’Abbé!..” В этот момент кто-то из учеников возражает: “Да нет же, это не имя. Посмотрите в комментарии”. Халфин реагирует мгновенно: “Вот, он знает. Он читал комментарии. Это и правда не имя — просто аббат” — и раз! — этому ученику в журнал тут же пять. Тогда другой уже кричит: “И Madame — тоже не имя, хотя и с большой буквы!” На и тебе пять. “Слушайте, — говорит тут ЮА. — А может, у Пушкина всегда так — никогда никого не зовут, а?” — “Нет, а как же Савельич в «Капитанской дочке»? И у Татьяны мама есть с папой, их тоже зовут, сейчас скажу как…”

В эту минуту я поймал себя на том, что уже лихорадочно записываю всё это в тетрадь. Потому что мне никогда ещё не приходилось быть свидетелем такого разговора об «Онегине». С первых же минут он начал выруливать вот на что: Онегин живёт как перекати-поле, не укоренённый ни в чём. На голове — боливар, в кабинете — лондонские и парижские штучки, яства со всей Европы, вокруг — самый “умышленный” город Петербург. Люди, встретившиеся ему в жизни, — бледные тени, без имён и характеров. Никакой личностной привязки ни к чему, обезличенное воспитание без традиций. И тут же в разговор вплыла Татьяна — со всем укладом жизни родного дома, со своей няней, с миром преданий и природы, с тысячью корней, которые связывают её с поч­вой. Противостояние этих героев задано задолго до самой встречи…

Уходил я с урока Юлия Анатольевича — урока, который чуть было не прекратился из-за моего вмешательства, — с одной мыслью: я хочу учиться у этого человека. Я готов простить ему неправое гоненье и убийственную ироничность, я готов на двойки и безумные задания. Потому что наградой за всё это становится захватывающий разговор о литературе — такой, который никогда и ни у кого больше невозможен. Этот разговор начался для меня с гениально простого вопроса, за который учителя сожрали бы все методисты на свете, но который и стал началом его победы: “Как звали маму Онегина?”

В этом вопросе — весь Халфин. Непредсказуемый. Абсолютно свободный. Вызывающий на бой. Раздражающий. Невозможный. Единственный.

Что было следствием свиданья? Я попросил Юлия Анатольевича написать статью в газету «Литература» Издательского дома «Первое сентября», где тогда работал редактором. Мне захотелось, чтобы учителя прочли… Нет, выражусь в его духе. Когда-то кто-то из французов сказал о Маяковском: “Пора показать эту пасть Парижу”. Мне тоже захотелось показать эту пасть подписчикам газеты — учителям-словесникам, коллегам, которым приходится каждый день выходить к доске и разговаривать с подростками о книгах. Захотелось передать им хоть часть той энергии, которой Халфин заряжает окружающих, те слова, которые так широко и вольно рождаются в его пламенном воображении. ЮА поотнекивался — мол, я вообще не сочинитель, когда-то где-то что-то давно писал, теперь некогда — но потом согласился, и слово своё сдержал. Написал, правда, не об «Онегине», а о стихотворении Пушкина «Красавица». Потом ещё о ком-то, потом дошла очередь и до романа в стихах…

Постепенно ЮА втянулся, начал писать регулярно, а мы его — регулярно печатать. И через несколько лет вдруг оказалось, что возник целый роман в статьях. Роман с нами, читателями ближними и непосредственными, роман с читателями неведомыми, живущими в разных городах и весях, которые — знаем это доподлинно! — стали ждать халфинского слова на страницах газеты. Этот роман и отдельными своими главами был хорош, а собранный теперь вместе под одной обложкой предстал по-новому и высветил подлинный масштаб своего автора.

Но главное даже не в этом. Перед нами по сути целая карта новой литературной галактики. Картограф — из той череды извечных русских мальчиков (возраст паспортный тут ни при чём), которые, как водится, исправляют карту звёздного неба по-своему. Звёзды все на месте — и Пушкин, и Тургенев, и Достоевский, и Лесков, и Ахматова, и Пастернак — но как необычно они сияют! В какие созвездия складываются! А как чудны телескопы, предлагаемые нашим замылившимся глазам!

Не медли, читатель. Хватай эти окуляры, наводи их жадно то на одну, то на другую звезду, любуйся лучами, и переливами, и отблесками, и многоцветьем. В мире — напоминает нам автор — царит поэзия, в мире разлита красота, в творении повсюду ощущается присутствие Творца. И радость от этого подаренного тебе воспоминания станет лучшей наградой изобретателю волшебных стекол.

Метафоры сами толкутся на языке, когда говоришь о статьях Халфина. Заразительное свойство его собственной речи. Литературоведение — штука суровая, в школьно-методическом же своём изводе — устрашающе унылая, обюрокраченная. Сплошные “изобразительно-выразительные средства” и “идейно-художественные своеобразия”. Никакого такого птичьего языка знать не знает Халфин. Его учителя и собеседники совсем другие, своё ухо он настраивал по песням небес, потому-то так свежо и сильно дышит его проза. Это и в самом деле проза поэта. Мне остаётся порадоваться и за себя, и за своих коллег, за всех читателей этой книги. Ведь мы имеем возможность эту прозу — читать, этого поэта — благодарить. А если что будет непонятно, можно запросто позвонить ему по телефону или прийти в гости. И говорить с ним о литературе. Роскошь, да и только.

Рейтинг@Mail.ru