Я иду на урок
Иван Бунин: страницы судьбы и творчества
Творческий портрет писателя на уроке литературы — это не биография и не анализ творчества, но отчасти и то и другое, это способ представить художника в разных его ипостасях — чтобы заинтересовать аудиторию, задать нужную интонацию, создать соответствующую атмосферу. По опыту работы со студентами на педагогической практике знаю, что создание атмосферы даётся им едва ли не труднее всего остального, ибо это ситуация, в которой учитель не просто информирует или спрашивает, а — задаёт тон, формирует стиль, дух всего последующего разговора, нащупывает тот единственный нужный звук, с которого для Бунина, по его собственному признанию, и начиналось художественное произведение. Здесь очень важна мера: с одной стороны, нужно вывести детей из обыденно-простецкого (в том числе просторечного) состояния повседневности, с другой — ни в коем случае не перебрать с пафосом, не впасть в искусственный лиризм, не допустить вместо точного звука фальшивой ноты.
Есть ещё одна особенность такого урока: он от первого и до последнего слова готовится и расписывается (распределяется по текстам–“ролям”) заранее, как литературная композиция. Но вместе с тем он остаётся уроком, а соответственно не только допускает, но и предполагает импровизацию — учительские и ученические реплики и размышления по поводу, комментарии, вопросы, замечания, возвращение вспять, необходимое уклонение в сторону. Одним словом, именно на уроке домашние заготовки должны сложиться в живую, цельную и яркую картину — творческий портрет писателя.
И.А. Бунин. Париж. 5 июля 1948 г.
Предлагаемый далее материал — это и есть домашняя заготовка. Как распределить его между учениками, в каком порядке выстроить, каков должен быть объём знаний ученика и степень его самостоятельности при обращении к тому или иному источнику, — учитель решает сообразно с обстоятельствами, то есть в соответствии с подготовленностью класса и временем, которым он располагает для работы над темой.
И ещё одна настоятельная рекомендация: в ходе подготовки к этому уроку дети должны по учебнику прочитать и законспектировать в виде хронологической таблицы биографию И.А. Бунина, чтобы импрессионистически набрасываемые “штрихи к портрету” соотносились с чёткой историко-биографической рамкой и укладывались в неё.
Размышляя над творчеством Ивана Алексеевича Бунина после октябрьской катастрофы 1917 года, читая то, что писали о нём в советской печати, и перечитывая то, что писал он, вдруг понимаешь, что здесь — противостояние не только идеологическое, а — стилистическое. Противостояние культуры — хамству, достоинства — холуйству, цивилизации — варварству.
Бунин ни на минуту не поддался революционному соблазну, изначально очень трезво и точно увидел и оценил большевистский переворот и последовавшие за ним события. Недоумением и негодованием, болью и гневом дышит его документальная повесть-дневник 1917–1919 годов «Окаянные дни».
“Революция — стихия…” — с горькой иронией цитирует он Блока, какое-то время пытавшегося к этой стихии приноровиться, оправдать и принять её неизбежность. Эта наивная жажда заблуждения — между прочим, очень точно запечатлённая Борисом Пастернаком в «Докторе Живаго», — вызывает у Бунина негодующую отповедь: “Землетрясение, чума, холера тоже стихии. Однако никто не прославляет их, никто не канонизирует, с ними борются. А революции всегда «углубляют»”1.
И ещё резче: “«Блок слышит Россию и революцию, как ветер…» О, словоблуды! Реки крови, море слёз, а им всё нипочём”2.
Гневная бунинская реакция на интеллигентское благодушно-бездумное революционное словоблудие была очень точно предсказана Иваном Сергеевичем Тургеневым более чем за полвека до национальной катастрофы. “Мы ломаем, потому что мы сила. <…> Да, сила, так и не даёт отчёта”, — с пафосом повторяет только что усвоенный нигилистический урок, который он, к счастью, вскоре навсегда выбросит из головы, Аркадий Кирсанов. На что его “устаревший”, чуждый прогрессистским воззрениям дядя Павел Петрович, не делая никаких скидок на молодую глупость племянника и кажущуюся незыблемость мира, которому они оба принадлежат, совершенно по-бунински взорвался — “возопил”: “Несчастный! <…> Хоть бы ты подумал, что в России ты поддерживаешь твоею пошлою сентенцией! Нет, это может ангела из терпения вывести! Сила! И в диком калмыке, и в монголе есть сила — да на что нам она? Нам дорога цивилизация, да-с, да-с, милостивый государь; нам дороги её плоды. И не говорите мне, что эти плоды ничтожны: последний пачкун, un barbouilleur, тапёр, которому дают пять копеек за вечер, и те полезнее вас, потому что они представители цивилизации, а не грубой монгольской силы!” («Отцы и дети», Х).
Поразительные бывают переклички — не литературными изысками и играми, а самой жизнью созданные. От Аркадиева лозунга (ещё раз уточним: для самого Аркадия это была лишь фраза, минутное заблуждение) — рукой подать до блоковского, так мощно написанного и такого зловещего по сути вызова всё тому же цивилизованному миру.
Мильоны — вас. Нас — тьмы, и тьмы,
и тьмы.
Попробуйте сразитесь с нами!
Да, скифы — мы! Да, азиаты — мы,
С раскосыми и жадными очами!3
А гневное предчувствие Павла Петровича обернулось бунинским прозрением: “Вот встанет бесноватых рать // И, как Мамай, всю Русь пройдёт…”4 — и бунинским отчаянием: “В этом мире, в их мире, в мире поголовного хама и зверя мне ничего не нужно…”5
Повторимся: со стороны Бунина это было не только идеологическое, нравственное неприятие — это было аккумулирующее идеологию и мораль и переплавляющее их в образ и слово неприятие стилистическое. Это неприятие можно “пощупать” и увидеть: «Окаянные дни» изобилуют цитатами из большевистских газет, листовок, объявлений, которые носят такой убийственно саморазоблачительный характер, что и в комментариях не нуждаются. Столь же саморазоблачительно красноречивы типажи, предстающие на страницах книги.
Вот, например, портрет героя революции:
“Говорит, кричит, заикаясь со слюной во рту, глаза сквозь криво висящее пенсне кажутся особенно яростными. Галстучек высоко вылез сзади на грязный бумажный воротничок. Жилет донельзя запакощенный, на плечах кургузого пиджачка — перхоть, сальные жидкие волосы всклокочены… И меня уверяют, что эта гадюка одержима будто бы «пламенной, беззаветной любовью к человеку», «жаждой красоты, добра и справедливости»!”6
Приглядишься — и не столько даже в отдельных деталях, сколько в общем ощущении от облика и поведения революционного деятеля узнаёшь… Ситникова. Напрасно Базаров не принимал его всерьёз.
Или вот такая уличная сценка: “…Мерзкий день с дождём, снегом, грязью. — Москва, прошлый год, конец марта. Через Кудринскую площадь тянутся бедные похороны — и вдруг бешено стреляя мотоциклетом, вылетает с Никитской животное в кожаном картузе и кожаной куртке, на лету грозит, машет огромным револьвером и обдаёт грязью несущих гроб:
— Долой с дороги!
Несущие шарахаются в сторону и, спотыкаясь, тряся гроб, бегут со всех ног”7.
Тоже вполне узнаваемый персонаж: Шариков — так ведь и сказано — животное.
Революция, взломавшая тонкую культурную оболочку бытия, вынесла уродство на поверхность жизни, сделала его несовместимой с цивилизованным существованием нормой. Так видит это Бунин, в свою очередь несовместимый с теми, что “поднимались из тьмы погребов”8, не только глубинно, сущностно, но и внешне.
Всмотритесь в фотографии: точёные черты лица, умный, пристальный взгляд, благородство и красота облика, которые с возрастом словно очищались от всего лишнего, суетного, усугублялись, усиливались. При взгляде на портреты зрелого Бунина невольно всплывает в памяти: “лицо его, желчное, но без морщин, необыкновенно правильное и чистое, словно выведенное тонким и лёгким резцом, являло следы красоты замечательной”. Ну конечно, Павел Петрович Кирсанов. И сходство здесь отнюдь не только портретное. Это сходство по преемственности, по духовному аристократизму, благородству, достоинству.
Мы начали разговор о Бунине с обращения к его книге «Окаянные дни». Без неё невозможно понять не только Бунина, в творческом наследии которого эта книга — своеобразный контрастный камертон к другим, исполненным высокого лиризма творениям, без неё невозможно понять этот самый “типичный русский характер”, то есть самих себя, историю своей страны, свой сегодняшний день, невозможно очистить своё завтра от последствий запечатлённой в «Окаянных днях» катастрофы.
“Эти писания мы решительно отвергаем”, — открещивался от “реакционных”, “белоэмигрантских”, “монархистских” высказываний Бунина А.Т. Твардовский в своей статье 1956 года — предисловии к первому послеоктябрьскому отечественному собранию сочинений И.А. Бунина.
Тогда говорить и писать о Бунине без подобных оговорок было нельзя. На волне перестройки «Окаянные дни» на какое-то время едва ли не затмили остальные произведения писателя. А сегодня возникла новая опасность: вместо перестроечного жадного интереса к “запретной” истории и литературе — к правде, по которой, казалось, так изголодались, распространилось какое-то всеядное равнодушие всеприятия на фоне вялотекущей, но очень настойчивой тенденции к реставрации советских идеологических символов в чудовищно-пародийном сочетании с символами антисоветскими, и всё это — в “глянцево-гламурном” исполнении. В результате — очередная разруха в головах, преодолеть которую возможно только пристальным вглядыванием-вчитыванием в незамутнённые ложью источники, к каковым относится и творчество Бунина.
Есть, конечно, в «Окаянных днях» вполне понятные эмоциональные перехлёсты, есть безудержная ярость по отношению к большевикам: “Какая у всех свирепая жажда их погибели! — пишет Бунин от лица своих единомышленников. — Нет той самой страшной библейской казни, которой мы не желали бы им. Если бы в город ворвался хоть сам дьявол и буквально по горло ходил в их крови, половина Одессы рыдала бы от восторга”9.
Страшные строки. Тем более страшные, что принадлежат они великому художнику, гуманисту. Но рядом с ними — глубокое, пронзительно честное понимание всенародной общенациональной вины, прямо адресованное сегодняшнему читателю, который по-прежнему блуждает в потёмках собственной истории: “«левые» все эксцессы революции валят на старый режим, «черносотенцы» — на евреев. А народ не виноват! Да и сам народ будет впоследствии валить всё на другого — на соседа и на еврея: «Что ж я? Что Илья, то и я. Это нас жиды на всё это дело подбили»…”10 И в другом месте — курсивом: “Как забыть, как это простить русскому народу?”11
Народ, его судьба, судьба России — об этом Бунин думал, этим воодушевлялся, озадачивался, терзался всю жизнь. В своей художественной автобиографии — «Жизнь Арсеньева» — писатель вспоминает, как однажды в детстве к нему впервые пришло понимание чувства национальной гордости — по-детски абсолютной, безусловной гордости тем, что “мы <…> русские, подлинно русские, что мы живём той совсем особой, с виду скромной жизнью, которая и есть настоящая русская жизнь и лучше которой нет и не может быть, ибо ведь скромна-то она только с виду, а на деле обильна, как нигде, есть законное порожденье исконного духа России, а Россия богаче, сильней, праведней и славней всех стран в мире”12. А по прошествии многих лет герой книги, как и многие его соотечественники, задавался неразрешимыми вопросами: куда делась эта национальная гордость, когда “Россия гибла”? “Как не отстояли мы всего того, что так гордо называли мы русским, в силе и правде чего мы, казалось, были так уверены?”13 Вопросы уводили вглубь — в перипетии истории, в тайны национального характера. И вновь возвращали к трагическим событиям революционного перелома. И порождали новые вопросы: “Почему, в самом деле, влачил жалкое существование русский мужик, всё-таки владевший на великих просторах своих таким богатством, которое и не снилось европейскому мужику, а своё безделье, дрёму, мечтательность и всякую неустроенность оправдывавший только тем, что не хотели отнять для него лишнюю пядь земли от соседа помещика, и без того с каждым годом скудевшего? Почему алчное купеческое стяжание то и дело прерывалось дикими размахами мотовства с проклятиями этому стяжанию, с горькими пьяными слезами о своём окаянстве и горячечными мечтами по своей собственной воле стать Иовом, бродягой, босяком, юродом? И почему вообще случилось то, что случилось с Россией, погибшей на наших глазах в такой волшебно короткий срок?”14
Эти размышления из «Жизни Арсеньева» через раскалённые строки «Окаянных дней» восходят к идеям и образам ошеломившей читателей в 1909 году повести «Деревня».
“Господи Боже, что за край! — с тоской и недоумением размышляет бунинский герой. — Чернозём на полтора аршина, да какой! А пяти лет не проходит без голода. Город на всю Россию славен хлебной торговлей, — ест же этот хлеб досыта сто человек во всём городе. А ярмарка? Нищих, дурачков, слепых и калек — да всё таких, что смотреть страшно и тошно, — прямо полк целый!”; “Эх и нищета же кругом! Дотла разорились мужики, трынки не осталось в оскудевших усадьбишках, раскиданных по уезду… Хозяина бы сюда, хозяина!”15
Из этого пристального многолетнего вглядывания и рождались глубокие и точные оценки: “Есть два типа в народе. В одном преобладает Русь, в другом — Чудь, Меря. Но и в том, и в другом есть страшная переменчивость настроений, обликов, «шаткость», как говорили в старину. Народ сам сказал про себя: «из нас, как из древа — и дубина, и икона», — в зависимости от обстоятельств, от того, кто это древо обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачёв”16.
Но не только запустение и нищету, “идиотизм деревенской жизни”, не только шаткость и зыбкость народного духа и народного характера видел и описывал Бунин. Детство, проведённое в “великой глуши” русского захолустья, ощущение необъятности родных просторов, сопричастности природному миру — всё это питало поэзией, наполняло незабываемыми впечатлениями душу будущего художника.
В «Жизни Арсеньева» читаем: “И вот я расту, познаю мир и жизнь в этом глухом и всё же прекрасном краю, в долгие дни его… Помню: солнце пекло всё горячее траву и каменное корыто на дворе, воздух всё тяжелел, тускнел, облака сходились всё медленнее и теснее и, наконец, стали подёргиваться острым малиновым блеском, стали где-то в самой глубокой и звучной высоте своей погромыхивать, а потом греметь, раскатываться гулким гулом и разражаться мощными ударами, да всё полновеснее, величавей, великолепнее… О, как я уже чувствовал это божественное великолепие мира и Бога, над ним царящего и его создавшего с такой полнотой и силой вещественности!”17
(Здесь уместна лаконичная биографическая справка о ранних годах жизни писателя, о его “малой” родине — хуторе Бутырки, Ельце, где протекало детство.)
Есть в рассказе о детстве Арсеньева хорошо знакомая нам по другой книге картина: “…Я помню весёлые обеденные часы нашего дома, обилие жирных и сытных блюд, зелень, блеск и тень сада за раскрытыми окнами, много прислуги, много гончих и собак, лезущих в дом, в растворённые двери, много мух и великолепных бабочек… Помню, как сладко спала вся усадьба в послеобеденное время…”18 Это ведь классическая Обломовка. Но не барской леностью, не немощью и бессилием, а незабываемыми поэтическими впечатлениями, чувством укоренённости, защищённости, свободным полётом фантазии одарила она И.А. Бунина. Здесь черпал он краски и звуки, ощущения и впечатления, которые годы спустя переплавились в поэтические образы.
(Ученики читают стихотворения Бунина: «Детство», «Молодость», «Листопад» (отрывок), «Нет солнца, но светлы пруды…», «Ещё и холоден, и сыр февральский воздух…», «Вечер». Хорошо, если на экране в это время сменяют друг друга картины среднерусской природы.)
Эти лёгкие, пронизанные светом, согретые солнечным теплом, утешительные, обнадёживающие поэтические строки написаны в разные годы, но навеяны атмосферой детства.
“Событием страшным и огромным”19 стала первая в жизни мальчика смерть, и мысль о ней никогда уже не покидала Бунина, определив одну из главных тем его творчества.
Тогда же, в детстве, впервые пришло и навсегда поселилось в душе чувство личной причастности к мировой истории, бессмертия собственной души.
“Картинки в «Робинзоне» и «Всемирном путешественнике», а вместе с ними большая пожелтевшая карта земного шара с великими пустотами южных морей и точками полинезийских островов пленили меня уже на всю жизнь. Эти узкие пироги, нагие люди с луками и дротиками, кокосовые леса, лопасти громадных листьев и первобытная хижина под ними — всё чувствовал я таким знакомым, близким, словно только что покинул я эту хижину, только вчера сидел возле неё в райской тишине сонного послеполуденного часа. Какие сладкие и яркие виденья и какую настоящую тоску по родине пережил я над этими картинками! <…> В тамбовском поле, под тамбовским небом, с такой необыкновенной силой вспомнил я всё, что я видел, чем я жил когда-то, в своих прежних, незапамятных существованиях, что впоследствии, в Египте, в Нубии, в тропиках, мне оставалось только говорить себе: да, да, всё это так, как я впервые «вспомнил» тридцать лет тому назад!”20
Эти переживания отлились в точную и яркую поэтическую формулу:
Я человек: как Бог, я обречён
Познать тоску всех стран и всех времён.
С этим чувством связан и дар сопряжения, которым был наделён Бунин, — умение видеть глубинную взаимосвязь и взаимозависимость всего сущего.
Плакала ночью вдова:
Нежно любила ребёнка, но умер ребёнок.
Плакал и старец-сосед, прижимая к глазам
рукава,
Звёзды светили, и плакал в закуте козлёнок.
Плакала мать по ночам.
Плачущий ночью к слезам побуждает другого:
Звёзды слезами текут с небосклона ночного,
Плачет Господь, рукава прижимая к очам.
В творчестве Бунина поражает, пронзает душу острое, щемящее переживание хрупкости, кратковременности, трагической обречённости частного бытия. Но чем незащищённее, тем бесценнее и прекраснее, по Бунину, это летучее, наплывающее счастливым мороком и безвозвратно ускользающее мерцание уникальной, единичной, неповторимой жизни — человека ли, собаки, дерева, листка.
В очерке Александра Архангельского «Последний классик» читаем: “В чьих-то воспоминаниях об Иване Алексеевиче Бунине сказано: он жил так, будто нёс перед собою свечу. Это не значит, что был молитвенно-праведен, жертвенно-стоек. Это значит лишь то, что его умственному взору всегда предстоял образ трепещущей, золотистой горячей земной красоты, подобный огоньку свечи, который делает тёплым и живым пространство сумеречного мира, но который так легко загасить”21.
Название одного из лучших рассказов писателя — «Лёгкое дыхание» — стало символом его творчества. “Лёгкое дыхание” жизни — чаще всего воплощённое в картине природы, в невыразимой женской прелести, в любовной страсти, оборванной обстоятельствами, — запечатлено и увековечено на страницах бунинских произведений.
Вторую мировую войну Бунин пережил в Грассе, на юге Франции. К началу её ему было уже почти семьдесят. Физически участвовать в борьбе с фашистами он не мог. Семья жила тяжело, голодно. Но именно во время войны Советский Союз, воюющий с фашизмом, стал для Бунина полномочным представителем его России, его родины. “Кошмару человекоубоины” (так определил Б.Пастернак Гражданскую войну в романе «Доктор Живаго») Бунин противостоял эстетически: блуждая по “тёмным аллеям” любви, созидая из обрывков исчезнувшего бытия нетленную художественную красоту, — это, по словам жены писателя, В.Н. Муромцевой-Буниной, “помогало переносить непереносимое”22, помогало жить во время чумы. «Тёмные аллеи», написанные в 1937–1946 годах, стали, по мнению самого писателя, “самой совершенной по мастерству”23 его книгой.
В конце жизни Бунин порой думал о свидании с родиной, но так и не решился на это. Он, как нередко у нас бывает, вернулся в Россию своими произведениями, своим словом. Ему ли, ещё в детстве ощутившему “потребность выразить и продлить себя на земле”24, было не знать всепроникающую силу, непобедимое бессмертие слова.
“Вещи и дела, аще не написаннии бывают, тмою покрываются и гробу беспамятства предаются, написаннии же яко одушевлении…” — так начинается «Жизнь Арсеньева». Та же мысль выражена в одном из самых известных бунинских стихотворений:
Молчат гробницы, мумии и кости, —
Лишь слову жизнь дана:
Из вечной тьмы, на мировом погосте,
Звучат лишь Письмена.
И нет у нас иного достоянья!
Умейте же беречь
Хоть в меру сил, в дни злобы и страданья,
Наш дар бессмертный — речь.
Примечания
1 Бунин И.А. [Избранное] М: Молодая гвардия, 1991. С. 118.
2 Там же. С. 98.
3 Блок А. Скифы // Блок А. Стихотворения. Поэмы. Л., 1974. С. 273.
4 Бунин И.А. Собр. соч.: В 6 т. М.: Художественная литература, 1987. Т. 1. С. 334.
5 Бунин И.А. [Избранное] С. 107.
6 Там же. С. 104.
7 Там же. С. 115.
8 Блок А. Поднимались из тьмы погребов… // Блок А. Стихотворения. Поэмы. Л., 1974. С. 77.
9 Бунин И.А. [Избранное] С. 106.
10 Там же. С. 102.
11 Там же. С. 112.
12 Бунин И.А. Жизнь Арсеньева // Бунин И.А Собр. соч.: В 6 т. Т. 5. С. 53–54.
13 Там же. С. 54.
14 Там же. С. 37.
15 Бунин И.А. Деревня // Бунин И.А. Собр. соч.:
В 6 т. Т. 4. С. 14, 17.
16 Бунин И.А. [Избранное] С. 108–109.
17 Бунин И.А. Жизнь Арсеньева // Бунин И.А Собр. соч.: В 6 т. Т. 5. С. 17.
18 Там же. С. 22.
19 Там же. С. 23.
20 Там же. С. 32, 33.
21 Архангельский А. Последний классик // Бу-
нин И.А. [Избранное] М: Молодая гвардия, 1991. С. 7.
22 Бунин И.А. Собр. соч.: В 6 т. Т. 5. С. 610.
23 Там же.
24 Там же. С. 571.