Я иду на урок
11-й класс
Простые вещи или Об одном "пропавшем" уроке
Исходное положение: осень, 11-й класс, А.П. Чехов, окончен разговор о рассказах. Впереди «Вишнёвый сад».
Захожу в свой 11-й биолого-химический класс, начинаю урок, объявляю тему и понимаю, что мне конец, потому что в глазах моих учеников, приученных прочитывать к уроку тексты, вижу... Ох, лучше бы не говорить, что я там вижу... Такой тоски, местами явно переходящей в агрессивное отрицание, что-то давно не было. Но я понимаю, что разговор начинать всё равно надо, и просто кожей чувствую, как я заговорю о новаторстве чеховской драматургии, а глаза, сейчас ещё устремлённые на меня, начнут потихоньку опускаться, у кого-то откровенно, у кого-то воровато перебегая с меня на тетрадку по химии, у кого-то в них просто появится так хорошо знакомое, наверное, каждому учителю безразличное “да говорите вы, о чём хотите...”
Но пока ещё этого не произошло, у меня есть ровно одна минута, чтобы попытаться предотвратить неизбежное. И тогда я (от отчаяния, вероятно), вспомнив своё первое, школьное впечатление от бессмертной пьесы, о котором ниже, вдруг говорю:
— Прежде чем мы начнём разговор, пожалуйста, достаньте любой листочек и запишите следующее...
Зашуршали, доставая. Смотрят настороженно: “Что ещё вы для нас выдумали?” А я невозмутимо продолжаю:
— “Я прочитал знаменитую пьесу А.П. Чехова «Вишнёвый сад» и...” А теперь постарайтесь, пожалуйста, в течение пяти минут передать как можно точнее то, что вы подумали и почувствовали, когда дочитали пьесу. Пишите по возможности честно, оценок не будет, если ничего не поняли и не почувствовали, можно так и написать. А потом я вам тоже расскажу о своих ощущениях после первого прочтения. Договорились?
В классе некоторое замешательство. Потом Кузя Якимец (замечательный персонаж — он у меня не учится, он со мной спорит, всегда и по любому поводу отстаивая право на оригинальность мышления) недоверчиво спрашивает:
— Честно писать?
— Да, — говорю, — как можно честнее.
— Зачем вам этот бред? — удивляется Кузя.
— Почему вы считаете, что то, что вы подумали, — бред? — удивляюсь я. — А зачем мне — я попозже скажу, ладно? Поверьте, очень надо.
Кузя, окрылённый индульгенцией на любой вызов (я-то вижу, что именно это он и планирует), садится.
Пять минут все честно пыхтят над листочками. Потом спрашивают:
— Сдавать?
— Нет, — говорю, — не нужно пока. А хотите знать, что ощутила я, когда в своём 10-м классе это прочитала?
Они хотят. И я признаюсь, что не только ничего не поняла тогда, но более того, мне показалось, что надо мной издеваются: дали голодному банку консервов, закрытую, а к ней ни ножа, ни топора — кушайте на здоровье, если сможете. Я ужасно переживала, потому что чувствовала: не понимаю, как это нужно читать, соответствующего инструмента у меня нет, что ли... И было очень обидно. А тут ещё полезла в письма Станиславского Чехову, а там, чуть ли не на первой открытой мною странице: “Я объявляю эту пьесу вне конкурса и не подлежащей критике. Кто её не понимает, тот дурак. Это — моё искреннее убеждение”. Вот так. А письма, где Чехов пишет: “Сгубил мне пьесу Станиславский”, я тогда ещё не читала...
Они улыбаются, в целом весьма сочувственно, видимо, жалко меня, глупенькую...
— А теперь вы.
Поднимается первая рука. Это Кузя, конечно. У меня в руках мел, я обещаю записать на доске конспективно всё, что родит наш коллективный разум. Ну, была не была. Начинайте, Кузьма. И он начинает. Это начало слабонервным лучше не слышать, потому что самоуверенный мальчишеский голос с выражением возвещает: “Мои мысли после прочтения: Брееед! Ну что за лохи?!! Могли сдать и потом с этих дачников не только сад выкупить, но и состояние сколотить, а они лооохи!!! Отстой, таких идиотов не бывает!!! Им же говорили, что делать надо. Ведь потом можно было новый сад посадить, когда с долгами разобрались бы... Если писать о жизни, то уж правдоподобно что ли... А такие придурки могут встретиться только в произведениях Чехова!”
В классе напряжённое ожидание.
— Спасибо, — не моргнув глазом говорю я. И честно пишу на доске: герои — “лохи они”, настроение после прочтения — “возмущение”.
Класс выдыхает. Поднимаются руки одна за другой. И вот уже они заговорили не со мной, а друг с другом. Делятся впечатлениями, спорят, не соглашаются, а я только успеваю записывать. Звучит вот что:
“...Я почувствовал страх за Раневскую, желание, чтобы вишнёвый сад не вырубали, а дом не сносили. И чтобы Лопахин сделал-таки предложение Варе... И ещё ощущение незаконченности этой истории или самой жизни” (Панов Пётр).
“Очень странно, когда люди говорят каждый сам с собой и абсолютно не слышат других. Иногда кажется, что они совсем глухие” (Толмачёв Лев).
“Я понял, что люди друг друга не понимают, что делают совсем не то, что нужно для того, чтобы исправить жизнь, что руководствуются какими-то сиюминутными потребностями” (Птахин Саша).
Отлично. А на доске в графе “настроение” уже появились и страх, и сочувствие, и жалость, и сострадание, а в графе “герои” записано — не понимают друг друга, непрактичные, словно глухие...
Чувствуете, как начинает не мной, но ими формироваться круг вопросов для обсуждения, как нащупываются черты новаторской драматургии Чехова? Нет ещё? Тогда продолжаем.
“Я не понял, в чём там особый смысл, мне не понравилось” (Дробышевский Миша).
Ну извините, не всё коту масленица. Это можно не записывать на доску, автор не настаивает.
“Вишнёвый сад — это место пересечения людей из разных времён, разных сословий, вообще разных. Герои практически не могут повлиять друг на друга, так как живут в разных временах. Но реальность действует на всех в тот момент, когда обитатели усадьбы испытывают шок, узнав, кто купил сад. Правда, потом герои снова стремятся заслониться от действительности, и всё продолжается” (Антонюк Илья).
Спасибо. Вот и возникла категория времени, мимо которой в пьесе не пройти. Но это я всё про себя, а на доске честно продолжаю фиксировать их мысли. Молча.
“Очень жалко всех. Жалко сад, который срубили, жалко Раневскую и всю её семью за то, что они такие слабые и безалаберные, жутко жалко Фирса, который такой чудный, обо всех заботился, за всеми ухаживал, а потом его просто забыли... Вообще, сложилось ощущение жалкости и какой-то никчёмности жизни... Грустно” (Зайцев Саша).
“Общий смысл ясен, в детали не вникал, мнение не сложилось. Как обычно, у героев Чехова ничего не вышло — одни слова. Я в жизни с таким не сталкивался” (Фитискин Артём).
Понятно. Это чтобы мне жизнь мёдом не казалась. Но я всё же запишу про “одни слова”.
“Не знаю я... Грустно как-то... Жаль сада, гибнущего из-за бездействия героев. Особенно тяжёлое впечатление оставляет финал” (Лотова Юля).
“Я ощутил (честно) отвращение, именно отвращение к бездеятельности, лени, к мечтательности, к слову «благолепие» в том числе. Потом отвращение и ненависть к самому себе, стыд, потому что и за собой можно углядеть безответственность, лень etc. Потом желание любым способом втолковать, объяснить людям, как надо жить, а как не надо. Желание в себе эти пороки преодолеть” (Лукашевич Антон).
Я не выдерживаю и нарушаю молчание:
— А вы знаете, как надо жить?
— Когда читал, казалось, что знаю.
Что ж, вполне в духе чеховских рассказов ответ, с этим изумительным “казалось” в финале.
“Я прочитал знаменитую пьесу Чехова «Вишнёвый сад» и... офигел!!! Я занимаюсь в театральной студии и имею некоторое начальное представление о различных постановках. Мне очень захотелось посмотреть эту пьесу, причём несколько раз и в разных театрах. Это же можно поставить тысячью и одним способом! Хотя парадокс в том, что автора здесь больше, чем где бы то ни было. Такие ремарки — это же и подарок, и беда для актёра! Авторский голос просто нельзя не слышать! Я, наверное, не оригинален, но считаю эту пьесу гениальной” (Ланцман Семён).
— Врёшь! — это кто-то не выдержал плюрализма мнений.
И тогда Семён, повернувшись к говорившему, с большой экспрессией:
— Да ты дурак! Здесь такой action нереальный! Все врозь, и все чего-то хотят своего: Яша — в Париж, Раневская — сад и любовника, Петя — светлое будущее, Лопахин — дачи и Раневскую, Варя — в монашки и Лопахина... И только Фирс ничего не хочет — им и кончается... Понимаешь, все их желания какие-то “мимо жизни”, как будто над ними смеётся кто-то... Супер!
Дальше мои мальчики просто всерьёз сцепились в споре о Лопахине. Мне было невероятно интересно слушать, а они, кажется, не очень обо мне помнили. Пришлось всё же плавно закруглить их и дать слово следующим.
“Мне не понравилось. Отсутствие действия, бесконечные слова” (Севастьянова Аня).
“Я была удивлена манерой героев общаться друг с другом. Иногда складывается ощущение, что каждый из них живёт в своём собственном мире и с другими мирами взаимодействует с трудом и часто невпопад. Иногда в начале пьесы складывается определённое мнение о герое, а в середине оно резко меняется, буквально из-за одной фразы — его или о нём” (Шохина Арина).
Здорово. Можно будет говорить о принципах создания образа у Чехова.
“Скука смертная. Мне потребовалось много сил, чтобы прочитать это произведение, и после прочтения осталось странное чувство своей ущербности в связи с тем, что пьеса всемирно известная, а мне не понравилась совсем” (Деев Борис).
Увы! Но надо заметить, что это чувство ущербности часто бывает весьма продуктивным, если за ним следует желание всё же разобраться в том, чем же все так восхищаются.
“Пьеса нежная, романтичная, хрупкая какая-то” (Фёдорова Таня).
“Герои этой пьесы не могут реально оценить ситуацию и как бы отодвигают её от себя, не хотят о ней думать... В общем, не удалось им то, чего они хотели, и печально очень” (Колодкин Коля).
— А чего они хотели-то, Коля?
— Да счастья хотели, чего же ещё?
Здорово, правда? В самую точку попал, а ведь с “двойки” на “тройку” перебивается. Может быть, я в нём чего-то не разглядела?
“Я по сути ничего не понял, кроме того, что в жизни всё ещё сложнее, чем я думал до” (Дятлов Саша).
“Безвольные слюнтяи, которые хотят, чтобы сад остался у них, но, разумеется, ничего для этого не делают, а заняты своими скучными и жалкими делишками и пугаются при столкновении с реальной жизнью” (Борисевич Егор).
“Впечатление бессмысленности и ирреальности происходящего. Любовь Андреевна бросается деньгами, которых нет, Лопахин думает о дачах, Епиходов стреляется, а высшие силы спят и видят сны” (Зотов Пётр).
“Нельзя быть таким неактивным и бесхарактерным, нельзя постоянно жить своими воспоминаниями и не думать о будущем. Надо смотреть вперёд, думать о своих детях, а не умирать в безденежье с мыслями о саде, надо помнить тех, кто всю свою жизнь тебе отдал, а не забывать этих людей в пустом заколоченном доме. Надо думать и делать, а не только витать в облаках” (Супряга Ольга).
Ну вот. Примерно так. Устали? Я тоже. Но здесь принципиально важно дать слово всем, невзирая на разную глубину прочтения и разный читательский уровень. Думаю, что любой профессиональный методист “раскатал” бы такой урок в мелкую пыль, да и есть за что (честно говоря, одна лексика чего стоит). Но пока изливалась лава коллективного разума, на доске оказались и все оттенки настроения, вызываемого пьесой (от “жалко всех” до “никого не жалко, сами виноваты”), и самые разнообразные характеристики героев (неспособность к принятию решений, к действию, слабость, эгоистичность, погружённость в воспоминания, страсть к бесплодным разговорам, неумение понять друг друга, непрактичность, но и доброта, щедрость, элегантность, изящество, присущее почти каждому страдание, противоречивость...), и особенности построения диалога (герои словно не слышат друг друга), и роль автора (распространённость и разнообразие ремарок, часто указывающих на резкую смену настроений, обилие пауз), и особенности действия в пьесе, и мотив времени, “прошивающий” все четыре акта...
Урок окончился. Мы формально не сдвинулись с места, только обменялись первыми впечатлениями. Чего я, собственно, добилась? Не так уж мало, поверьте. Во-первых, заговорили все. Вступив в общий разговор, споря друг с другом, они сделали пьесу объектом пристального внимания, и чувство неприятия, которое толкнуло меня на этот безнадёжный эксперимент, сменилось общим интересом к тексту. Во-вторых, усилиями коллективного разума были намечены почти все вопросы, которыми нам предстоит заниматься: и особенности чеховской драматургии — её “бессобытийность”, необычность конфликта, “подводное течение”, и “диалоги глухих”, и способы выражения авторской позиции, и время в пьесе, и чеховские принципы создания образов действующих лиц, и, наконец, разговор о том, почему “не удалась жизнь”. В-третьих, строя все последующие уроки, я получила возможность использовать их наблюдения (Лев: создаётся впечатление, что они просто глухие; Арина: иногда представление о героях меняется благодаря всего одной фразе) и таким образом держать класс в тонусе, привлекая к соавторству.
Всё ещё будет усложняться. Мы много работаем с текстом, звучат на уроках серьёзные статьи чеховедов Скафтымова и Зингермана, но смею думать, что главное в нашем деле — живое, небезразличное отношение к пьесе — родилось именно на этом “пропавшем” уроке.