Я иду на урок
Я иду на урок: 9-й класс
Юлий ХАЛФИН
Поэт Александр Грибоедов и его поэтическая пьеса
В душе его сам Бог возбудит жар… (А.Грибоедов)
Мучение быть пламенным мечтателем в краю вечных снегов. (А.Грибоедов)
Не без некоторой скорби я приступаю к размышлению об одном из своих любимых поэтов, потому что следовало бы писать о нём, как пишет поэт: “Гениальный, набожный, благородный, единственный мой Грибоедов”1. Это говорит Кюхельбекер. Какие ассоциации вызывает у него имя Грибоедова? Как ни странно, образ огнедышащего пророка Исаии: “Ни один из пророков не может с ним сравниться силою, выспренностью и пламенем”. Эту книгу открыл ему Грибоедов. Кюхельбекер не может забыть, как вдохновенно читал Грибоедов библейские стихи...
Пафос характерен для восторженного Кюхельбекера. Однако когда пишет о Грибоедове мудрый Пушкин, то при внешней сдержанности внутренний пафос ничуть не меньше. В словах Пушкина горечь: он видел “несносную улыбку недоверчивости”, когда пытался говорить о поэте как о человеке необыкновенном.
Я же написал об иной скорби. У нас иной дар. Мы удивительно просто умеем притушить огненные искры вдохновения, забыть ощущение поэтической стихии и перевести всё на свой убогий язык. Мысль о Грибоедове привычно рождает унылую ассоциацию о нехороших чертах фамусовского общества, о том, что “прислуживаться тошно”, хотя беседовать об этих важных мыслях почему-то ещё более тошно.
Грибоедов весь огонь. Устами Чацкого он говорит о пламенном духе творчества. Как донести до слушающих нас огонь, а не пепел?
Комедия Грибоедова не отучила нас ни от лицемерия, ни от стремления к деньгам, чинам, связям, но она, по слову Пушкина, поставила автора в число первых наших поэтов.
Думая о Грибоедове, я вспоминаю яркий кадр из фильма «Лермонтов», сценаристом которого был Паустовский. Прекрасная княжна Нина Чавчавадзе (Нина Грибоедова) с огромным букетом склоняется над могилой Грибоедова, похороненного на горе в Пантеоне великих людей Грузии. Так понятны восторг и зависть Пушкина, когда он вспоминает: “Приехав в Грузию, женился он на той, которую любил… Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни”. Восхищение вызывает у Пушкина и любовь поэта, и его героическая смерть: “Она была мгновенна и прекрасна”2.
Лик Грибоедова овеян таинственным сумраком. Овеяна им и его знаменитая пьеса. И это самая непостижимая тайна, потому что в других пьесах и в лирике Грибоедова нет ни строки, которая позволила бы нам хотя бы отдалённо угадать автора «Горя от ума».
Поэзия — “она с небес слетает к нам, небесная к земным сынам”. Поэтическое облако, всегда стоявшее над Грибоедовым, однажды вдруг сгустилось и пролилось на главу вдохновенного художника. Так, он часто садился за фортепиано — и сразу рождались красочные фантазии.
Любимыми друзьями Грибоедова были поэты-романтики: Александр Одоевский, Кюхельбекер, Дельвиг. Дельвиг — любимый друг Пушкина. Одоевский — любимый друг Лермонтова. “Поэзия!! Люблю её без памяти”, — писал Грибоедов.
Пытаясь воссоздать его облик, многие авторы вспоминают стихи Баратынского о лике, подобном грозному потоку, который, оледенев над бездной, хранит вид движения. Хотя доказано, что стихи эти посвящены не Грибоедову, но и Пушкин, предваряя встречу с гробом Грибоедова, пишет: “Три потока с шумом и пеною низвергались с высокого берега”.
Пушкин не мог провидеть, что Тынянов поставит стихи Баратынского о романтическом лике эпиграфом к книге о Грибоедове.
Двух Александров Сергеевичей соединяла роковая связь. Перед отъездом в Персию Грибоедов говорил Пушкину о предчувствии смерти. Пушкин в цветущей долине Кавказа встретил гроб “Грибоеда”. Когда Пушкин собирался на Кавказ, его отговаривали, напоминая о недавней гибели Грибоедова. Он весело ответил, что не могут в один год погибнуть два Александра Сергеевича. Он погибнет через восемь лет. Ещё через четыре погибнет Лермонтов.
“Мучение быть пламенным мечтателем в краю вечных снегов”, — написал Грибоедов. То же самое ощущал Пушкин: “Чёрт догадал меня родиться в России с умом и талантом”. Вторя им, отзовётся Лермонтов, написав, что “погибает средь чуждых снегов”. «Горе от ума» — трагическая поэма об огненной душе, гибнущей среди недвижного хлада.
Пламенного Чацкого Россия встречает “снеговой пустыней”. Пушкин о своём пути скажет: “Тёмною стезёй я проходил пустыню мира”. Кремнистый путь через пустыню лежит перед Лермонтовым.
Пьеса, которую вполне справедливо анализируют по законам драматического жанра, одновременно осуществляет себя и по законам поэзии.
Всё произведение основано (как это бывает в лирике и в музыке) на двух лейтмотивах: холода и жара. “Стихи и проза, лёд и пламень”, сталкиваясь, определяют основной конфликт и соответственно окрашивают героев, действия и предметы. Мотив горения, пламени связан с Чацким и с идеями, которые он исповедует. Огонь творчества, огонь любви. Пламенная любовь к свободе, светочу знаний. Прочие исповедуют холодный расчёт. Как пожара, страшатся вольных слов, просвещения, новизны. Пламенному служению предпочитают холодное прислуживание.
Обе метафоры всё время сталкиваются на словесном уровне.
Если в живой душе “сам Бог возбудит жар… — Они тотчас: разбой! пожар!”
Чацкий пылает любовью. “Спешил, летел, дрожал” (в словах огонь, движение). Софья “в каком-то строгом чине”. Он говорит о ней: “холодности терплю”.
“Велите ж мне в огонь: пойду как на обед” (огонь — родная ему стихия). Софья отвечает равнодушной колкостью.
Тот же контраст с Молчалиным. Чацкий — весь огонь. Молчалин жалуется, что не в силах разогреть себя перед свиданием: “свижусь — и простыну”.
Чацкий “оживлён и говорлив”. Молчалин “на цыпочках и не богат словами”. Слова Чацкого, подобно словам поэта, пламенны. Молчалин “не сломил безмолвия печати”. Сломить можно “лёд молчания”. Подчеркнём ещё раз: в Москву Чацкий несётся “по снеговой пустыне”.
Но самое удивительное, что шумный бал, теснота вызывают у Чацкого ту же ассоциацию: он ощущает себя в той же пустыне: “всё та же гладь и степь, и пусто и мертво”. Зато для окружающих он — палящее пламя. “С ним говорить опасно”.
— …уж нет ли здесь пошара?
— Нет, Чацкий произвёл всю эту кутерьму.
Пусть тема “пожара” в конце дана иронически, но она не случайна. Грибоедов сказал в начале пьесы, что мысль просвещённого человека воспринимается, как “разбой, пожар”.
С образом огня и снеговой пустыни связано и происхождение имени главного героя. Вначале оно писалось “Чадский”. Горящий факел, если его поместить в снег, чадит. Кроме того, Чацкий в чаду своей страсти и не видит истинного лица избранницы. О пробежавшем дне он говорит: “чад и дым”.
Думается, что Грибоедов изменил написание имени героя (сохранив прежнее звучание), потому что метафорический смысл мог быть не угадан, а рядом с сатирическими прозвищами слово “чад” могло вызвать отрицательные ассоциации.
Интересно, что Пушкин в «Онегине» насытил пятую главу прямыми и скрытыми цитатами из «Горя от ума». Онегин попал сюда “как Чацкий, с корабля на бал”. Здесь “не видно перемены”. Так же лгут, белятся. Та же “ярмарка невест”. Перекочевал сюда “и тот же шпиц, и тот же муж”, и тот же глухой князь. А в Петербурге об Онегине тоже разнесут: космополит, ханжа, квакер, Мельмот. Слова первой главы “завтра то же, что вчера” — копия грибоедовских слов “вчера был бал, а завтра будет два”.
Но с главным героем у Пушкина связан мотив холода. Морозной пылью серебрится его воротник. О снеге говорит эпиграф первой главы. В занесённом снегом шалаше видит его Татьяна в вещем сне. Сам он живёт “в морозной келье”. От него хладом “дохнула буря” — и пылкий Ленский стал оледенелым трупом. “Потух огонь на алтаре”.
Сквозь весь роман проходит тот же мотив — холода и жара.
Горение — это любовь, вдохновение поэта, восторг перед красотой. Холод — скука, равнодушие, расчёт. Но у Пушкина каждый мотив удвоен.
То Россия — это вечные снега, косность, проза, плохие дороги, вечно плодящиеся Скотинины. Запад — золотые ночи Италии, “божественный Омир”, “язык Петрарки и любви”. Туда из вечного хлада хочет бежать поэт.
То, напротив: Запад — холодный расчёт. Его символ Наполеон — “столбик с куклою чугунной”, и “мы все (люди европейского склада) глядим в Наполеоны”, то есть видим в окружающих лишь орудия для наших успехов. Россия же — огонь веры, жар горящих куполов, пожар, которым она встретила европейского завоевателя.
Онегин — порождение то ли вечной русской зимы, то ли западного дендизма и холодного расчёта. Источник его равнодушия то ли английский сплин, то ли русская хандра.
Татьяна — всегда горение, поэзия. Она поэта “верный идеал”, ибо поэзия — пламя жизни.
Поэт страшится остыть “в мертвящем упоенье света”.
В лирическом герое таятся оба начала. Своим разочарованием (“томила жизнь обоих нас”) поэт наградил Онегина, а своим горением — Татьяну. Пламенное начало в поэте побеждает.
Грибоедов мучения пламенного мечтателя передал Чацкому. Итог один: бежать, искать по свету блаженный приют.
Но и Пушкин в «Онегине» говорит:
Когда ж начну я вольный бег?
Пора покинуть скучный брег
Мне неприязненной стихии.
Более всего Пушкина восхищал в пьесе Грибоедова язык. Кюхельбекер даже убеждён, что “Пушкин очень хорошо понял тайну языка Грибоедова и ею воспользовался”3.
Но мне видится ещё одна связь двух Александров Сергеевичей, которая относится к самой сути данной статьи. Это своеобразие поэтического жанра созданных ими произведений.
Поэтическая форма романа в стихах и комедии требует особенного подхода к их специфике. Непонимание этого всегда приводит к неправильному прочтению. В «Онегине» мы много лет находили обилие лирических отступлений, хотя их не может быть в произведении, которое по своей сути лирическое. Искали и находили “психологизм” в авторских характеристиках, хотя в них поэтические зарисовки, а часто эпиграммная острота, как в «Горе от ума». Не замечали лирических мотивов, подобных рассмотренным выше, так как желали видеть эпические. Не замечали “противоречий”, которых, по словам Пушкина, “очень много”, и не задумывались, почему своевольный автор говорит: “их исправить не хочу”.
Белинский сразу же натолкнулся на вопиющее противоречие у Грибоедова: прекрасный, завораживающий язык и уродливое целое. Он заявил, что это сарай, сделанный из мрамора и золота. Сердил его Чацкий, который не человек, а “призрак”. “Призраком” считал он и Софью4. Удивляет его одиночество героя (очевидно, он не заметил внесценических героев и реплики: “ в друзьях особенно счастлив”).
Отметим, к слову, что обаяние создателя Чацкого было так велико, что даже руководитель тайной полиции М.Я. Фон Фок доносил, что Грибоедов “везде имеет обожателей”, привязывая к себе “умом, откровенным благородным обращением и ясной душою, в которой пылает энтузиазм ко всему великому и благородному”5. Согласитесь, перед нами блистательная характеристика Чацкого.
Создав свою пьесу в стихах, Грибоедов, где осознанно, а где, может быть, невольно, стал пленником поэтической стихии и должен был подчиниться её законам. Пушкин хорошо сознавал, что между романом в прозе и романом в стихах “дьявольская разница”.
Его стихи о поэзии можно прямо отнести и к Грибоедову.
О чём, прозаик, ты хлопочешь?
Давай мне мысль, какую хочешь,
Её я мигом заострю,
Летучей рифмой оперю,
Вложу на тетиву тугую,
А там пущу наудалую.
И горе нашему врагу.
Это всё и сотворил Грибоедов. Мысль заострена — и не подлежит суду “смиренной прозы”. Она летит наудалую, ибо, как ветру и орлу, ей нет закона. Она властно творит свой закон, и поэт следует законам, “им самим над собой созданным” (Пушкин).
Если мы станем к Грибоедову применять критерии русского психологического романа или пьес Островского, то никак нельзя назвать серьёзной характеристикой героя строки:
А наше солнышко? наш клад?
На лбу написано: Театр и Маскерад…
И далее: “Сам толст, его артисты тощи”. Но и пушкинская характеристика героя через туманную страну романтизма, “всегда взволнованную речь и кудри чёрные до плеч” мало имеет общего с портретами Тургенева и Толстого. Но какой блеск, острота и ореол поэтических ассоциаций. У обоих поэтов так на каждом шагу. У Грибоедова: “Ночной разбойник, дуэлист… и крепко на руку нечист”. А у Пушкина: “…некогда буян, картёжной шайки атаман”. (Речь, кстати, идёт о героях, у которых общий прототип — Толстой-Американец.)
Есть у Пушкина “в душистых сединах старик, по-старому шутивший”, а у Грибоедова старички — “прямые канцлеры в отставке — по уму!” “Быстрый карандаш”, как определил подобную манеру Пушкин. Мимолётная поэтическая картинка. Кастальский ключ кипит, пробуждая наши чувства и воображение.
Чудесная храмина пьесы вся расписана подобной мозаикой:
Был спрятан человек и щёлкал соловьём,
Певец зимой погоды летней.
Поэтические картинки бегут, как на киноленте: Петрушка “с разорванным локтём”, наследница вдова, что, потеряв ребро, “для поддержки ищет мужа”, “Гильоме, француз, подбитый ветерком”, тётушка-фрейлина, у которой “воспитанниц и мосек полон дом”. Все эти описания, что в прозе произвели бы впечатление поверхностности, загадочно манят и радуют, потому что поэзия вносит иное измерение. В поэзии мы не сетуем на то, что Пушкин не создаёт портрета героини, а, блеснув строкой “гений чистой красоты”, вложил её на тетиву тугую и пустил в поэтический простор.
«Горе от ума» в этом смысле цельная, красочная поэма. Она, правда, написана в форме пьесы. Что ж, простим поэту эту прихоть за то, что стихи так хороши. Речь Грибоедова одобряют все. Но наряду с другими достоинствами. Мне же представляется, что эта поэтическая речь и есть главная суть произведения. Она и сотворяет все прочие достоинства пьесы. В ней образ мира в слове явленный.
У поэзии своя логика. Мы восхищаемся, а не корим Пастернака за то, что у него “слёзы вселенной в лопатках”, “небосвод завалился ольхою”, “тополь удивлён”.
В пьесе все слова озарены поэтическим огнём. Что ни слово — выстрел. Действительно, трудно разобраться, кто это сказал: “Ах, злые языки страшнее пистолета”. Чацкий? Лиза? Неужто Молчалин? А “губители карманов и сердец”? Это могла б сказать и Хлёстова, и Репетилов, и Чацкий. А уж про “канцлеров в отставке по уму” Фамусов мог бы подслушать в компании безумных вольтерьянцев.
Мне прямо-таки кажется, что поэма сначала родилась в голове поэта как нечто целое… может быть, ещё не совсем ясное. Так… “сквозь магический кристалл”.
Потом она долго стояла над ним, как мы говорили, подобно облаку. Когда же сошла к нему, то в воображении всё, что “не я”, стало дробиться на смешные, маленькие фигурки. А для того чувства, что постоянно владело поэтом, ему нужен был Чацкий.
Как раз Чацкий-то и вызвал больше всего нареканий. Зачем сыплет бисер перед светской чернью? Зачем то не в меру умён (двойник автора), то наивен и глуп, не видя того, что давно уже понятно зрителю.
Чацкий всё перемутил не только в обществе, но и в литературном строе. Он ворвался в стройное творение, как романтическая стихия ворвётся в «Медном Всаднике» Пушкина в державный Петербург, разрушая его классически “строгий, стройный вид”. И если в пьесе это названо: “Разбой! Пожар!” — то у Пушкина волны будут громящими всё разбойниками.
Чацкий — романтическая стихия. Он мчался — “ветер! буря!”. А его избраннице нужен тихий герой в сентиментальном жанре. Папаше нужен “золотой мешок” и порядок: “Не блажи!” И пусть в пьесе всё классицистически строго: три единства, правильное деление героев, — но с Чацким в размеренный классицизм ворвался не знающий правил романтизм.
Он, как это будет и у Пушкина, сметает и сентиментальный уют, и державно выстроенный классицизм.
Подобно любимому Грибоедовым библейскому пророку, он возвещает: “ГОРЕ!”
Один из современников даже назвал пьесу “светское Евангелие”6. Чацкий отрицает устои ветхой старины и утверждает новый канон.
Романтический герой в канонической пьесе утверждал иной стиль жизни и иную манеру литературного творчества. (Не случайно он ещё и “славно пишет, переводит”.)
Пушкинский Пророк из пустыни идёт к людям. Романтический Пророк Лермонтова бежит в пустыню. Чацкий примчался из снежной пустыни, среди людей ощутил себя в пустыне и бежит в романтическую страну, которая существует лишь в его воображении.
Мы не должны требовать от романтического героя трезвой логики, как мы не требуем её от Мцыри или от байроновских мятежников. Кроме того, часто забывают, что три года назад Чацкий с четырнадцатилетней Софьей играл “по стульям и столам” и вряд ли он намного старше подруги детства.
Главное же в ином. Гейне говорит о романтическом герое: “Он и глупый, и влюблённый да к тому же он поэт”. Чацкий по духу истинный поэт. Поэт — и у Пушкина всегда “безумец”.
Разумеется, не должно чиновным людям излагать свои буйные идеи. Нелепо говорить отцу невесты, на что ему знать, имеет ли его собеседник намерение посвататься. Но романтическому герою только так и должно себя вести. Его автор, по словам Блока, полон “лермонтовской желчи”. Ему не терпится бросить в лицо каждому нечестивцу “железный стих, облитый горечью и злостью”.
Что касается того, что герои сами себя выставляют в смешном виде и при этом блестяще формулируют слова, определяя свой облик, то мы должны принять эту поэтическую и сценическую условность и радоваться. Как радуемся репликам Митрофана, хотя сквозь них явно проступает фонвизинская ирония. Не мог же живой Митрофан изобрести формулу “не хочу учиться — хочу жениться” или философические рассуждения о том, когда дверь “прилагательна”, а когда “существительна”.
Так и Молчалин весьма гротескно излагает свои принципы. Репетилов блистательно обнажает свою пустоту и фанфаронство. Автор до нелепости утрирует мысль Скалозуба в реплике: “Мы с нею вместе не служили”. Но ведь ещё большая условность в том, что Фамусов говорит ямбом и остроумно рифмует даже самые обычные вещи:
Сергей Сергеич, запоздали;
А мы вас ждали, ждали, ждали.
Однажды я спровоцировал диалог о пьесе Грибоедова. Собеседниками были два очень основательных филолога — отец и сын. Отец — профессор московского вуза. Сын в то время три года работал в школе.
— Всё-таки плохая это пьеса, — сказал я.
— Почему же? — удивился профессор.
— Блистательная! — отозвался молодой учитель.
— Герои, — говорю, — все однолинейные: один только холуй, другой только балабон.
— Мольера мы же не отрицаем. Ставим порой и Фонвизина. У каждого жанра и метода свои законы, — ответил профессор.
Сын его загорелся:
— Вы себе представьте мешок с золотом, на нём офицерская фуражка и усы. Вот вам Скалозуб. Это не упрощение, а отточенность образов, доведённая до символа.
Я принял для себя на вооружение эти мысли.
При этом мне вспомнилось, что Кюхельбекер считал Крылова наставником и своим, и Пушкина, и Грибоедова. Даже Белинский в упомянутой статье говорил, что до Грибоедова таким языком писались только басни. Если Пушкин, не зная ещё, как определить жанр «Онегина», называл его “большое стихотворение”, то назовём пьесу Грибоедова “большая басня” (хотя и прекрасно инсценированная).
В басне волк так определённо характеризует свою хищную натуру, ягнёнок не скрывает своей кротости, лиса рассыпается мелким бисером, и мы не требуем от героев, чтобы они играли по законом жизненной правды. У Грибоедова не басня, а целый каскад разноголосых басен, и у каждой своя мораль. Учись, “на старших глядя”, сам радей “родному человечку”, не пропусти идущий в руки “золотой мешок” — и будешь Фамусов. Изучи ранги, петлички, шеренги, охоться не за врагом, а за чином — и будешь Скалозуб. А хочешь — пей, гуляй, кричи, играй — и выйдешь в Репетиловы. А рядом с басней и элегия, и “Ювеналов бич”.
Мысль о поэзии как главном волнующем начале пьесы мне впервые пришла в голову, когда я заметил, что нередко останавливают строки, мало имеющие отношения к социальным проблемам.
“Где время то? где возраст тот невинный…” — запечалится вдруг романтик. Детство для поэта — сказочная страна, когда “всё мягко так, и нежно, и незрело”7.
Завершается суетный день, а с ним “все призраки, весь чад и дым надежд”. И рядом такие же элегические строки:
Необозримою равниной, сидя праздно,
Всё что-то видно впереди
Светло, синё, однообразно…
Кажется, это отрывки из ненаписанных автором лирических стихотворений. В пьесе Грибоедова нам дороже всего блеск словотворчества и поэтическое восприятие мира.
Поэзия — хранительница волнения, невыразимого чувства. Её образы, её музыка “несут в себе, — по словам поэта и исследователя Ольги Седаковой, — счастливую тревогу глубины: тревогу того, что эта глубина есть”8.
Примечания
1 А.С. Грибоедов в воспоминаниях современников. М., 1980. С. 262.
2 Там же. С. 265.
3 Там же. С. 260.
4 В нашу задачу не входит объяснение данного казуса. Его обычно мотивируют временным увлечением Белинского гегелевской философией. Нас интересует критик, столкнувшийся с определённым противоречием.
5 Грибоедов в воспоминаниях... С. 290.
6 Там же. С. 235.
7 Для вполне посредственной дочери Фамусова всё это — “ребячество”. (Софью многие — иногда и в театрах — возводят на пьедестал. Но она Фамусова. В пьесе со значащими именами имя однозначно. Потому у Скалозуба двоюродный брат, что родной был бы Скалозуб. По той же причине у княгини Тугоуховской смутьян не сын, а племянник.) Вдохновенные чувства героя и пошлость его окружения — сердцевинный конфликт пьесы.
8 Седакова О. Музыка. М., 2006. С. 261.