Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №1/2008

Листки календаря

Листки календаряИллюстрация художника Юрия Анненкова к поэме «Двенадцать»

Трагические тенора эпох

“Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская — вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс...”

На самом же деле год этот был вовсе не велик (хотя и вправду страшен): его продолжительность составила всего 352 дня. Дело в том, что именно зимой 1918 года, 90 лет назад, Россия перешла на григорианский календарь (“новый стиль”). После 31 января наступило сразу 14 февраля, а январь 1918 стал последним, рубежным месяцем “старого” времени. И, словно торопясь успеть к этому рубежу, в смутные январские дни второго от начала революции года лихорадочно пишет свою поэму «Двенадцать» Александр Блок.

Шум от крушения старого мира был слышен не только поэту. 5 января большевики силой оружия разогнали мирную демонстрацию в поддерж­ку Учредительного собрания, 6 января такая же участь постигла и саму Учредилку. Опыт парламентской демократии в советской России оказался весьма недолгим. Впереди страну ждали хаос Гражданской войны, разгул террора, нищета и голод.

“Сегодня я — гений”, — запишет 29 января 1918 года Блок в своём дневнике, закончив «Двенадцать». Гений потому, что ему удалось запечатлеть этот шум крушения старого мира в строфах великой и странной поэмы. А заодно и музыку вселенского оркестра.

“Весёлый ветер” революции, сметающий со своего пути карикатурно-картонные фигурки персонажей прошлого, ластится к ногам идущих на смену старому миру двенадцати апостолов-разбойников. Их дер­жавный шаг печатается мощно и слаженно, и даже смерть Катьки и метания Петрухи не могут остановить это шествие, устремлённое вперёд, к незримому и не очень понятно почему возникшему в финале Христу. Вслушиваясь в грандиозную музыку “революционного циклона” “во всех морях — природы, жизни и искусства”, пытаясь понять, “кто впереди”, кто манит и блазнится “сквозь кровь и пыль”, Блок страстно верит в то, что, “опоясанная бурей”, в Россию приходит “демократия”. Трагическая ошибка, которую он почувствует сам очень скоро.

Демократии в России так и не возникнет. Революционно-музыкальный циклон стихнет на удивление быстро, и наступит гнетущая тишина, в которой речи окажутся не слышны и “за десять шагов”, в которой сможет улыбаться “только мёртвый, спокойствию рад”. “Слопала-таки поганая, гугнивая, родимая матушка Россия, как чушка, своего поросёнка”, — скажет Блок о России и революции перед смертью.

Кончится вихревой, исступлённый январь восемнадцатого, и страна, пытаясь перескочить через рубеж между старым и новым временем, попадёт в длинную полосу безвременья — с выкачанным из лёгких воздухом жизни, с отнятой творческой свободой. “Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю, тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл”. Это тоже Блок — о Пушкине и о себе.

Художник Юрий Анненков запишет в своих дневниках: “В последний год его жизни разочарования Блока достигли крайних пределов. В разговорах со мной он не боялся своей искренности. «Я задыхаюсь! — повторял он. — И не я один: вы тоже. Мы задыхаемся, мы задохнёмся все! Мировая революция превратилась в мировую грудную жабу!»” Обострения этой страшной болезни и осложнения, вызванные ею, часто будут случаться именно в январе. Присмотримся только к одному из них — январю 1968 года, отделённому от блоковского полувековой дистанцией.

В этот год, 1 января, впервые выйдет в эфир программа «Время». Меняясь вместе с временем историческим, телевизионное «Время» остаётся неизменным в одном — это зеркало, в которое смотрится российская власть любого извода с извечным вопросом: “Свет мой зеркальце, скажи…” И неизменно получает на него единственно правильный ответ.

В том же самом январе 1968 года — странное сближение! — в Чехословакии пришёл к власти Александр Дубчек. В эти зимние дни начала расцветать «Пражская весна». Тоже, кстати, в своём роде революция — движение за возвращение к подлинной демократии, растоптанной большевиками за полвека до этого, движение к свободе. Революция, ставящая перед собой такие цели, революция “с человеческим лицом” автоматически оказалась контрреволюцией. За что и была жестоко подавлена — нашими ревнителями дела Ленина (Сталина).

Впрочем, все эти события ещё впереди, и тогда, 5 января, поздравляя Дубчека с занятием поста Генсека, самые высокопоставленные партийные функционеры ещё не знали, к чему приведёт “новое назначение”.

Гораздо понятнее было в самом СССР, где в этот день заканчивались приготовления к так называемому “процессу четырёх”. На нём разбиралось “дело” Юрия Галанскова, Александра Гинзбурга, Алексея Добровольского и Веры Лашковой, осуждённых за “антисоветскую пропаганду и агитацию”. Их вина заключалась в подготовке и распространении «Белой книги по делу А.Синявского и Ю.Даниэля» — писателей, осуждённых за свои произведения двумя годами ранее. В «Белую книгу» вошли документы, посвящённые процессу над Синявским и Даниэлем, а также выдержки из советской и западной прессы на эту тему. Сведённые вместе, разные источники показали чудовищную абсурдность самого процесса. И вот выступившие на защиту творческой свободы художников “четверо” сами оказались на скамье подсудимых. Теперь защита потребовалась им. И она не замедлила прийти.

Среди многих писем протеста, появившихся тогда в самиздате, хотелось бы выделить одно, написанное в конце января 1968 года историком и двумя учителями-словесниками — Петром Якиром, Ильей Габаем и Юлием Кимом. Выделить ещё и потому, что в сегодняшнем январе оно выглядит более чем современно.

“Мы, подписавшие это письмо, обращаемся к вам со словами глубокой тревоги за судьбу и честь страны.

В течение нескольких лет в нашей общественной жизни намечаются зловещие симптомы реставрации сталинизма. Наиболее ярко проявляется это в повторении самых страшных деяний той эпохи — в организации жестоких процессов над людьми, которые посмели отстаивать своё достоинство и внутреннюю свободу, дерзнули думать и протестовать.

Конечно, репрессии не достигли размаха тех лет, но у нас достаточно оснований опасаться, что среди государственных и партийных чиновников немало людей, которые хотели бы повернуть наше общественное развитие вспять. У нас нет никаких гарантий, что с нашего молчаливого попустительства исподволь не наступит снова 37-й год <…>Иллюстрация художника Юрия Анненкова к поэме «Двенадцать»

Бесчеловечная расправа над интеллигентами — это логическое завершение атмосферы общественной жизни нескольких последних лет. Наивным надеждам на полное оздоровление общественной жизни, вселённым в нас решениями XX и XXII съездов, не удалось сбыться. Медленно, но неуклонно идёт процесс реставрации сталинизма. Главный расчёт при этом делается на нашу общественную инертность, короткую память, горькую нашу привычку к несвободе <…>

Мы ещё раз напоминаем: молчаливое потворство сталинистам и бюрократам, обманывающим народ и руководство, глушащим любой сигнал, любую жалобу, любой протест, логически приводит к самому страшному: беззаконной расправе над людьми.

В этих условиях мы обращаемся к вам, людям творческого труда, людям, которым наш народ бесконечно верит: поднимите свой голос против надвигающейся опасности новых Сталиных и новых Ежовых. На вашей совести — судьба будущих Вавиловых и Мандельштамов.

Вы — наследники великих гуманистических традиций русской интеллигенции.

Перед вами пример мужественного поведения современной прогрессивной западной интеллигенции.

Мы понимаем, вы поставлены в такие условия, что выполнение гражданского долга — каждый раз акт мужества. Но ведь и выбора тоже нет: или мужество — или трусливое соучастие в грязных делах…”

Вот так революционные судороги января 1918 волнами расходились по нашей истории. Мог ли увидеть их Блок в туманной мгле своего города? Знал ли он, к чему приведёт через полвека та самая революция, вихревой гимн которой вдохновенно и мучительно слагался у него в те дни? Нет ответа. “Только эхо откликается в домах…”

Кстати сказать, именно в 1918 году не присуждалась Нобелевская премия по литературе. Симптом символический.

Сергей ВОЛКОВ
Рейтинг@Mail.ru