Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №8/2007

Штудии

Штудии

Николай КАПУСТИН


Николай Венальевич КАПУСТИН — доктор филологических наук, профессор кафедры русской словесности и культурологии Ивановского государственного университета.

Чеховский герой в мире идиллии

Большинство из героев Чехова, одиноких, тоскующих, с трудом переносящих своё существование, горько усмехнулись бы, узнай они, что кому-то пришла в голову мысль соотнести их с персонажами идиллии, в жизни которых царят тихие радости, безмятежность, согласие с самим собой и миром.

Чехов не писал идиллий. Однако в видоизменённой форме идиллические мотивы нередко проникают на страницы его произведений. Одно из них — «Учитель словесности».

Герой рассказа «Учитель словесности» (1894) Никитин, достиг, как ему кажется, вершины счастья и сравнивает свою жизнь с различными жанрами словесного творчества: романами, повестями, сказкой и, наконец, пастушескими идиллиями. Причём свойственные идиллии признаки довольно часто возникают в его сознании.

Один из наиболее наглядных примеров — “самые счастливые дни” Никитина, какими после женитьбы “были <...> воскресенья и праздники, когда он с утра до вечера оставался дома”1. Хотя Никитина и не отнесёшь к высококвалифицированным филологам (он неубедителен в споре с Варей о психологизме Пушкина, не читал «Гамбургскую драматургию» Лессинга), зарождающаяся в его сознании параллель с “пастушескими идиллиями” вполне оправданна. Ощущение счастья, привязанность Никитина к своему дому, “участие в наивной, но необыкновенно приятной жизни”, заботы “разумной и положительной” Мани по устройству “гнезда”, мотив “некупленной провизии”2 (“Манюся завела от трёх коров настоящее молочное хозяйство, и у неё в погребе и на погребице было много кувшинов с молоком и горшочков со сметаной, и всё это она берегла для масла”) — всё это типичные приметы идиллии. Подтрунивание Никитина над Манюсей (“Иногда ради шутки Никитин просил у неё стакан молока; она пугалась, так как это был непорядок...”) вызывает в памяти образ другого идиллического героя — Афанасия Ивановича из «Старосветских помещиков» Гоголя, “любившего пошутить над Пульхерией Ивановною”, и тем самым усиливает идиллический характер изображаемого.

Идиллические представления возникают в сознании влюблённого Никитина и до женитьбы. Идилличен пейзаж: “А как тепло, как мягки на вид облака, разбросанные по небу, как кротки и уютны тени тополей и акаций...” Свойствами locus amoenus (“приятного места”) наделяется дом Шелестовых. “Ну, дом! — думал Никитин, переходя через улицу. — Дом, в котором стонут одни только египетские голуби, да и то потому, что иначе не умеют выражать свою радость!” В тона семейно-любовной идиллии окрашены мечты чеховского героя о возможной разлуке и встрече с Манюсей. Признаки идиллии восторженный Никитин переносит и на существование едва ли не всех жителей города: “Но не у одних только Шелестовых жилось весело. Не прошёл Никитин и двухсот шагов, как и из другого дома послышались звуки рояля. Прошёл он ещё немного и увидел у ворот мужика, играющего на балалайке. В саду оркестр грянул попурри из русских песен...” Конечно, лёгкий оттенок комизма привносится повествователем, который в ряде случаев, внешне присоединяясь к точке зрения героя, на самом деле иронически от него отстраняется. Никогда не упуская из виду стереотипы сознания, определяющиеся профессиональным статусом персонажа, Чехов показывает, что влюблённый учитель словесности создаёт своего рода “сочинение” в жанре идиллии. Толстовский Левин, поначалу удивлённый заботами Кити, хлопочущей о скатертях, подносе, поваре, тюфяках для приезжих, вскоре понимает, что это не мелочная, а “милая озабоченность”, что в желании “вить своё гнездо” выражается призвание женской натуры. Мысли чеховского героя движутся в противоположном направлении: поэтические картины создания “гнезда” оборачиваются представлением о прозе жизни и мелочной озабоченности Манюси.

Идиллию обычно разрушают враждебные внешние силы, силы “чужого” пространства. В «Старосветских помещиках» Гоголя “...чуждая Дому смерть вторгается извне: как в мифе, она приходит из леса”3. Историческое бытие, на которое обречён человек, уничтожает идиллию в романе И.А. Гончарова «Обломов». Война разрушает пасторальный мир в поэме А.Т. Твардовского «Дом у дороги».

У Чехова — другое решение. Идиллии враждебны не внешние обстоятельства. Она перестаёт существовать в глазах того, кто ощущал себя её дей­ствующим лицом. Почему?

Ответ не столь очевиден, как это может показаться на первый взгляд.

Ближайшие причины — карточный проигрыш в клубе, дурная погода (“Шёл дождь, было темно и грязно”), слова одного из партнёров, намекающие на большое приданое, полученное Никитиным. Среди причин, отдалённых по времени, — неприятные впечатления, накапливаемые постепенно. В несогласующийся с идиллией ряд попадают кошки и собаки в доме Шелестовых, комплимент генерала, назвавшего Манюсю “розаном”, истерика Вари, грустное лицо заснувшей жены, смерть Ипполита Ипполитовича. В этом же ряду и то, чему Никитин поначалу либо не придавал значения, например реплика Вари: “Папа, коновал пришёл!”, либо поэтизировал: “Никитину с тех пор, как он влюбился в Манюсю, всё нравилось у Шелестовых <...> и даже слово «хамство», которое любил часто произносить старик”.

Наконец, на каком-то этапе Никитина начинает угнетать то, что томит многих чеховских героев. Это однообразие. В финале рассказа ему хочется “чего-нибудь такого, что захватило бы его до забвения самого себя, до равнодушия к личному счастью, ощущения которого так однообразны”. Мотив однообразия, выраженный словами “всегда”, “опять”, “по-прежнему” и им подобными, повторяющимися репликами, ситуациями или прямым указанием на него, — один из главных в чеховском творчестве. Нет сомнений, что слово “всегда” в значении некой однообразной длительности, постоянства и его перечисленные аналоги для Чехова ключевые. Это заставляет более внимательно приглядеться к мотиву однообразия и его генезису.

Наряду с другими романными хронотопами М.М. Бахтин, как известно, выделил хронотоп провинциального городка. По его словам, “такой городок — место циклического бытового времени”, в нём “нет событий, а есть повторяющиеся «бывания». Время лишено здесь поступательного исторического хода, оно движется по узким кругам: круг дня, круг недели, месяца, круг всей жизни. День никогда не день, год не год, жизнь не жизнь. Изо дня в день повторяются те же бытовые действия, те же темы разговоров, те же слова и т.д. Люди в этом времени едят, пьют, спят, имеют жён, любовниц (безроманных), мелко интригуют, сидят в своих лавочках или конторах, играют в карты, сплетничают. Это обыденно-житейское циклическое бытовое время. Оно знакомо нам в разных вариациях и по Гоголю, и по Тургеневу, по Глебу Успенскому, Щедрину, Чехову...”4 Возможно, мотив однообразия возник у Чехова не без влияния сложившейся в русской литературе традиции, творчества тех писателей, которых называет Бахтин. Однако, вероятнее всего, он восходит к ветхозаветной Книге Екклесиаста, оказавшей сильное воздействие на Чехова.

Близкий Екклесиасту мотив “вечного возвращения”, повторяемости, однообразия появляется ещё в ранних произведениях («Живой товар», «Perpetuum mobile», «Из огня да в полымя» и др.). В.Я. Лакшин заметил, что во многих чеховских рассказах более позднего времени («Поцелуй», «Красавицы», «Припадок», «Володя большой и Володя маленький» и др.) “быт враждебен «живой жизни»”, “вместо постоянного движения, обновления он создаёт повторяющееся однообразие замкнутого круга”, чеховскому герою “всё кажется таким изъезженным, заранее известным, сотни раз виденным и слышанным”. Используя формулы Екклесиаста (“«возвращение на круги своя» — вот обычное мироощущение чеховских героев”, “«нет ничего нового под луной» — это безотрадное изречение, кажется, рождено для героев Чехова”5), Лакшин имеет в виду то место ветхозаветного текста, где говорится о бесконечном однообразии, повторении одного и того же: “Идёт ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своём, и возвращается ветер на круги свои <...> Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем” (Еккл. 1:6, 9).

В «Учителе словесности» мотив однообразия только намечен. Однако контекст других чеховских произведений усиливает его звучание, насыщает повышенной смысловой значимостью. Никитина начинает томить то, что идиллическому герою обычно приносит удовлетворение и покой. В идиллическом мире повторяемость воспринимается как желанная норма жизни. “Вот день-то и прошёл, и слава богу! — говорили обломовцы, ложась в постель, кряхтя и осеняя себя крестным знамением. — Прожили благополучно; дай бог и завтра так!”6 Или: “Другой жизни и не хотели, и не любили бы они. Им бы жаль было, если б обстоятельства внесли перемены в их быт, какие бы то ни были. Их загрызёт тоска, если завтра не будет похоже на сегодня, а послезавтра на завтра”7. Перемены в жизни обломовцев столь же нежелательны, сколь для чеховского персонажа оказывается вожделенным “побег” в “другой мир”. Мечта Никитина о “другом мире”, в принципе противопоказанном идиллии, знаменует крушение идиллического мироощущения героя.

Неизбежность крушения идиллии определяется и течением времени. Новые мысли, пугающие Никитина, сближены с информацией о наевшейся мармеладу Манюсе. Сюжетная роль этой информации состоит, по-видимому, не только в том, чтобы раздражённый герой вспомнил слово “розан” (так можно сказать не только о розе, цветущей девушке или женщине, но и о булочке с загнутыми внутрь углами, что, по-видимому, знает чеховский учитель словесности), произнесённое генералом после венчания. В соответствии с монтажным принципом композиции такая соположенность вызывает дополнительное представление у читателя: Никитин “наелся” семейной жизни, подобно тому, как Манюся наелась мармеладу.

Действительно, между присутствовавшей в сознании героя идиллией и возникшей антиидиллией проходит около года. Такой срок счастливой жизни для главных чеховских персонажей, в лучшем случае испытывающих лишь счастливые мгновения, непомерно велик. Если же учесть, что большая часть пасторального существования Никитина приходится на его семейную жизнь, то перед нами вовсе выбивающееся из ряда произведение Чехова. В его рассказах и повестях 1890-х годов, как, впрочем, и в более ранних, герои не знают счастья в семейной жизни. Семья и счастье в художественном мире Чехова, исключая, пожалуй, «Душечку», несовместимы. Влюблённый в свою жену Константин Звонык из «Степи» счастлив до такой степени, что становится тревожно: его взвинченное, близкое к экзальтации состояние чревато срывом. Автор специальной работы, посвящённой проблеме семейного счастья в творчестве Чехова, пишет: “От бравурного, водевильного юношеского высмеивания «брачных сезонов», «свадеб», «предложений» он постепенно приходит к грустной иронии, окрашенной чувством безнадёжности”8. Иное появится только в рассказе «Дама с собачкой»: Анна Сергеевна и Гуров “любили друг друга, как очень близкие, родные люди, как муж и жена, как нежные друзья”. Но здесь парадокс: Гуров женат на другой женщине, а Анна Сергеевна — замужем.

Специфически чеховский поворот темы счастья проявляется и в том, что идиллический мир, в котором какое-то время жил Никитин, в реальности не существовал. Автор постоянно даёт понять, что этот мир не что иное, как субъективация впечатлений, иллюзия, “сочинение” учителя словесности.

В 1834 году Пушкин написал:

На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег
9.

Итог, к которому приходит герой Чехова, исключает не только счастье, но и покой: “Он догадывался, что иллюзия иссякла и уже начиналась новая, нервная, сознательная жизнь, которая не в ладу с покоем и личным счастьем”.

Иначе в сравнении с Пушкиным даётся Чеховым и мотив побега: “И ему страстно, до тоски вдруг захотелось в <...> другой мир, чтобы самому работать где-нибудь на заводе или в большой мастерской, говорить с кафедры, сочинять, печатать, шуметь, утомляться, страдать... Ему захотелось чего-нибудь такого, что захватило бы его до забвения самого себя...” Мотив бегства звучит и в самом финале рассказа, причём мечты героя окрашены авторской иронией. “Замысленный” Никитиным побег — новая иллюзия. Действительно, “работать где-нибудь на заводе” бывшему филологу вряд ли сподручно, как, впрочем, и “говорить с кафедры”, не прочитав «Гамбургскую драматургию» Лессинга. Чехов даёт понять, что Никитину захотелось именно “чего-нибудь такого”.

Итак, представления чеховского героя изначально иллюзорны. С исчезновением иллюзий исчезает и почва для идиллии. Пасторальные формы не для “сознательной” человеческой жизни, которая “не в ладу с покоем и личным счастьем”. Основа чеховской художественной концепции — драматизм, и лишь иногда, в природном мире, героям поздних произведений писателя открывается иное измерение бытия.

Примечания

1 Произведения Чехова цитируются по изданию: Чехов А.П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. М., 1974–1983. Сочинения.

2 О мотиве “некупленной провизии” как характерном признаке идиллии см.: Зыкова Е.П. Пастораль в английской литературе XVIII века. М., 1999. С. 161 и др.

3 Лотман Ю.М. В школе поэтического слова: Пушкин. Лермонтов. Гоголь. М., 1978. С. 271.

4 Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. М., 1975. С. 396.

5 Лакшин В.Я. Лев Толстой и А.Чехов. М., 1963. С. 461, 463.

6 Гончаров И.А. Собрание сочинений: В 8 т. М., 1979. Т. 4. С. 118.

7 Там же. С. 135.

8 Волчкевич М. “Семья от Бога нам дана” (Проблема семейного счастья в творчестве А.П. Чехова) // Мелихово: Альманах. Мелихово, 2000. С. 36.

9 Пушкин А.С. Собрание сочинений: В 19 т. М., 1994–1997. Т. 2. С. 315.

Рейтинг@Mail.ru