Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №7/2007

Штудии

Школа филологииАкадемик Александр Панченко

Академик Александр Панченко:

“Культура объявила себя соперницей веры...”

Академик Российской академии наук Александр Михайлович Панченко (1937–2002) внешне был совсем не похож на академика в традиционном обличье, представленном советскими кинематографистами и живописцами ХХ века. Вместо академической шапочки — щегольская и вместе с тем демократичная кепка, вместо подстриженной бородки клинышком — бородища лопатой, рост — гвардейский, голос — дьяконский, а трость, с которой он ходил в последние годы жизни, выглядела не тростью, а дубиной... Панченко сравнивали то с Ильёй Муромцем, то с “мужицким императором” Александром III. Рaжий мoлодец, только и скажешь, тем более что ражесть, по Далю, — доблесть с телесною силою.

А телесная сила для филологии очень даже нужна. Не для того только, чтобы книжки таскать, а чтобы сил хватило доходить до истины, не сворачивать, не уступать, не завораживаться болотными огнями, светящимися тут и там.

И вот в трудах своих Александр Михайлович был академиком в самом лучшем, творческом смысле этого слова. Петербуржец, сын литературоведов из Пушкинского Дома, он учился в Ленинградском университете, окончил Карлов университет в Праге и в 35 лет уже получил учёную степень доктора филологических наук за диссертацию «Русская силлабическая поэзия XVII века»... Исследуя сложнейшие проблемы русской филологии, Панченко никогда не замыкался в мире научного кабинета. Со времён студенческих экспедиций по Русскому Северу он изучал подробности народной культуры, пытаясь приблизиться к реальностям нашего склада мышления, нашего мировидения, наших ценностей.

Поэтому он, едва цензура ослабила свою хватку, стал одним из самых деятельных учёных-просветителей, продолжателем подвижничества своего учителя и коллеги — академика Дмитрия Сергеевича Лихачёва. Цикл телепередач Панченко о смысле и характере русской истории был отмечен в 1996 году Государственной премией РФ, хотя главным стало всенародное признание, его продолжающаяся жизнь в телеповторах, кассетах, дисках, распечатках...

Известно, что Александр Михайлович работал над большим исследованием, которое в работе называл “другая история” или даже “настоящая, обывательская история”. Здесь он стремился к продолжению традиции, ведущей начало от Карамзина, в «Истории государства Российского» сказавшего о важности для историка, наряду с официальными документами, частных свидетельств о пережитом. “...В ХХ веке Россия претерпела такие трагические изменения, что человек вынужден был как-то отделяться от истории”, — отмечал Панченко, и сам не раз рассказывал, как отделялся от такой извращённой истории он.

Александр Михайлович был щедро одаренным человеком: он внятно и зримо писал о сложнейших филологических проблемах, он столь же совершенно владел и искусством устной речи. Его лекции и семинары в ленинградских вузах выходили далеко за рамки учебных занятий, это было событием интеллектуальной жизни города.

Труды А.М. Панченко могут помочь делом и современному словеснику.

В соответствии с целями нашей рубрики — представлять выдающиеся филологические труды, существенные и для школьного литературного образования, обратим внимание на небольшую статью А.М. Панченко «О смене писательского типа в петровскую эпоху». Впервые она была напечатана в девятом выпуске сборника «XVIII век» — «Проблемы литературного развития в России первой трети XVIII века» (Л., 1974. С. 112–128), а мы будем её цитировать по новейшему переизданию (Панченко А.М. Я эмигрировал в Древнюю Русь. Россия: история и культура. Работы разных лет. СПб.: Издательство журнала «Звезда», 2005.
С. 389–409). Другие цитаты из работ А.М. Панченко также даются по этой книге.

Аыбор наш связан с проблемой, которая в последние годы неожиданно возникла в российской школе и непосредственно связана с преподаванием литературы.

Как мы прекрасно помним, в советское время религиозная проблематика русской литературы была, по крайней мере, жёстко стеснена в литературоведении и не менее жёстко отчуждена от школы. А иного от безбожного большевистского государства и ждать не приходилось. В связи с этим обратим внимание на статьи А.М. Панченко «Ранний Пушкин и русское православие» (1990) и «Русский поэт, или Мирская святость как религиозно-культурная проблема» (1991).

Тем более что со времён перестройки совсем не чудесным образом религиозная проблематика не просто вошла в школьные и вузовские программы по гуманитарным предметам (это как раз дело благое), но трансформировалась в очередной российский социокультурный феномен. В филологической среде сейчас сформировался целый слой фигурантов, манифестирующих себя как “православные литературоведы” (один из них, как я доподлинно знаю, уже в годы перестройки вступил в КПСС, а всего через несколько лет вместе со своей супругой столь же страстно стал требовать наличия православной составляющей в трудах аспирантов и докторантов). А в школах зачастую бывшие пионервожатые, освобождённые комсомольские секретари и парторги стали самозабвенно, с большевистской неуклонностью внедрять элементы церковного обихода в преподавание и быт.

Клерикализация преподавания литературы, понятно, ни к чему хорошему привести не может. Это такое же искажение своеобразия изящной словесности, как и её вульгарная социологизация в былые времена. Но противопостоять этому надо не лозунгами, а спокойным убеждением.

В своей статье А.М. Панченко рассматривает подробности учебно-богословского диспута летом 1667 года между Аввакумом Петровым и Симеоном Полоцким. Как подчёркивает исследователь, “эти антагонисты представляли два полярных течения в русской культуре — национальное и тяготевшее к Европе”.

Но при этом “как мыслители Аввакум и Симеон не выходили за пределы церковного сознания. Извлечь «чистую» литературу из их наследия невозможно, она неотделима от богословия. Симеону, например, даже пейзажные стихотворения давали повод для назидательно-христианской интерпретации. Поэтому и представления о писательском труде у этих авторов заключены в богословскую оболочку. Симеон и Аввакум столкнулись на идее оправдания человека перед Богом.

Для верующего человека эта проблема — основополагающая. Как построить земную жизнь, чтобы унаследовать жизнь вечную? <...> Симеон провозглашал примат дел в оправдании человека, Аввакум, наоборот, отдавал первенство вере. Согласно его точке зрения, грех в человеке неизбывен: «Един благ по существу, благ непреложно, а человечество извратно. Аще кто и праведно живый — при Бозе лукаво есть. И ангели извратны, нежели человеки» <...>. Смертный обязан осознавать свою греховную природу, праведная жизнь — отречение от неё, то есть самоотречение.

В глазах Симеона Полоцкого, питомца киевской школы, не свободной от католического влияния, человек оправдывается делами. Значит, писатель оправдывается литературным трудом; но требуется доказать, что литературный труд может быть засчитан в вечной жизни как нравственная заслуга”.

Для доказательства своей правоты Симеон, человек, приобщённый к западной культуре, по сути, вслед за Данте, Боккаччо и Петраркой, причислявшими к поэтам Иисуса Христа, утверждал, что Священное Писание (во всяком случае, частично) — это поэтический памятник. Также А.М. Панченко показывает, что второй довод Симеона заключался в “смешении слова Божия и слова — первоэлемента литературы (словесности)”.

Совсем иное у Аввакума. Для него “уподобление поэта Богу было кощунством, грехом нечеловеческой гордыни”.

А.М. Панченко подчёркивает: “Для Аввакума вера — нечто раз навсегда данное и внеположное культуре”. Отметим здесь: эта подробность совершенно не учитывается при изучении творчества протопопа Аввакума в школе. На многих уроках Аввакум представляется просто писателем, первым русским “православным писателем” в долгом ряду таковых же, где находят место не только Пушкину, Гоголю и Достоевскому, но и Николаю Гумилёву.

Между тем, пишет А.М. Панченко, “Аввакуму труд учительства и писательства представляется безусловно ниже праведной жизни: «Верному человеку подобает молчанием печатлети уста и выше писанных не мудрствовати»”.

Но ведь “сам Аввакум — учитель и писатель. Он обязан снять это противоречие между теорией и практикой. Поэтому он выдвигает идею писательства «по нужде», которое позволительно и необходимо в роковые для Церкви времена. Суть церковного нестроения в том, что пастыри, патриарх и архиереи превратились в волков, пожирающих «меньших» христиан”.

То есть Аввакум стал писателем, а точнее — писателем-публицистом в условиях, когда ему чинились помехи в отправлении церковных обязанностей. “Если Симеон высоко ставит оригинальное творчество, то Аввакум прямо и с гордостью заявляет о своей литературной несамостоятельности”. Он “признаёт только смиренное писательство. Ли-
тературное умствование, напро-тив, есть грех и пагуба, «понеже ритор и философ не может быти християнин»”.

Есть и ещё один важный урок в этой маленькой статье А.М. Панченко, который нужно помнить при изучении религиозного миросозерцания в русской послепетровской культуре — и не только XVIII века.

Неожиданным образом за выведение писательства “за круг обязанностей учёного монашества” выступил Пётр I. Он издал указ о монашестве и монастырях (31 января 1724 года), в его заметках к которому есть знаменательная фраза: “Вытолковать, что всякому исполнение звания есть спасение, а не одно монашество”.

Это означало, подчёркивает А.М. Панченко, “что решение проблемы оправдания, которое прежде зависело от богословов и церковных иерархов, ныне найдено государством: исполнение обязанностей сословных и служебных, определяемых законной властью, необходимо и достаточно для обретения вечного блаженства”.

Так “монах или белец становится чиновником; писатель, сочиняющий по обету или внутреннему убеждению, сменяется грамотеем, пишущим по заказу или прямо «по указу». Пётр делал такие заказы или лицам, или учреждениям, Славяно-греко-латинской академии например. <...> Это самый распространённый писательский тип петровского времени. <...>

Однако литературе позволялось выполнять не только практические функции, которые Пётр считал важнейшими. Она должна была также развлекать; для развлечения каждый мог писать невозбранно — в качестве частного человека, вне и помимо служебных обязанностей. Писатель стал частным человеком, частный человек стал писателем”.

В этом, по мнению А.М. Панченко, и заключается “смысл того переворота в литературном быте, который случился при Петре. Это была тоже своего рода реформа, и реформа с далеко идущими последствиями.

Если превращение писателя в работника по заказу, в служащего человека, в литературного подёнщика означало многократное увеличение потока естественно-научных, юридических, медицинских и т.п. переводов, направленных к общественной пользе, то превращение его в частного человека, независимого от «христианской свободы», сразу отозвалось в тематической и жанровой области. Тотчас явились два следствия: были сняты запреты на смех и на любовь”.

Следующий важный вывод статьи, также указывающий на “далеко идущие последствия” в русской культуре и литературе.

“При Петре смех стал непременным ингредиентом придворного обихода. Как государь, как светский глава Церкви, наконец, как прихожанин Пётр был благочестив; он до тонкостей знал церковную службу и любил петь на клиросе. Но как частный человек он веселился среди членов пародийного всешутейшего собора. При его отце и старшем брате ничто подобное не было возможно”.

В конечном счёте это разделение неисчислимо отразилось и в деятельности многих поколений русских людей. Так, писатели, будучи верующими людьми, чётко отделяли своё частное митросозерцание от своего художественного пафоса, по сути, негласно признавая правоту Аввакума: писатель есть грешник.

Попытки непризнания этой границы оборачивались тяжёлыми драмами: нервными срывами и ранней смертью Гоголя, кризисами Льва Толстого...

По-своему забавными были в этой сфере деяния Ф.М. Достоевского с его своеобразным психическим типом поведения. Незадолго до смерти выдающийся русский мыслитель и притом талантливый писатель Константин Леонтьев вспоминал: “...когда Достоевский напечатал свои надежды на земное торжество христианства в братьях Карамазовых (так у Леонтьева. — С.Д.), то оптинские иеромонахи, смеясь, спрашивали друг друга: «Уж не вы ли, отец такой-то, так думаете?» Духовная же цензура наша прямо запретила особое издание учения от. Зосимы; и нашей было предписано сделать то же («Ибо, сказано было, это может подать повод к новой ереси»)” (Леонтьев К. О Владимире Соловьёве и эстетике жизни. (По двум письмам.) М., 1912. С. 29). Тем самым Леонтьев подтверждал своё убеждение в необходимости жёсткого отделения литературы от Церкви, художественной образности от религиозного переживания (тем более — от политической конъюнктуры, социально-экономических проблем). Он не принимал того, что давным-давно происходило в литературе: секуляризации богословия, его превращения в часть именно образной системы.

Ещё в 1874 году Леонтьев, до того времени возвышавший в собственных глазах свой творческий облик, теперь по ряду обстоятельств переходя на положение литератора-профессионала, счёл необходимым отметить: “...я никогда бы не променял своей службы на подённое писательство, если бы не клятва пойти в монахи. То подённое писательство, на которое я теперь почти решался, я считал лишь горькой и временной, унизительной необходимостью” (См. автобиографические записки Леонтьева «Моя литературная судьба» // Литературное наследство. Том 22–24. М., 1935. С. 453).

B статье «Русский поэт, или Мирская святость как религиозно-культурная проблема» А.М. Панченко отмечал:

“Древняя наша словесность большей частью анонимна. Её история — история «памятников», то есть текстов и книг и в гораздо меньшей степени творцов. Писатели «самоустраняются» из своих сочинений, потому что боятся «самосмышления», боятся впасть в гордыню, первый из семи грехов смертных. Они страшатся личной точки зрения. Их цель — выразить общее, земское, соборное мнение.

Культ соборности — характернейшая черта великорусского Православия. Следствия этого культа многообразны, они и сейчас дают о себе знать, притом с большой силой, они — и во благо, и во зло. Из знаменитой триады «свобода, равенство и братство» Русь превыше всего ценила второй и третий члены — и с подозрением относилась к свободе, воле. «Вольному воля, а спасённому рай». Это пословица, это глас народа, самооценка и установка, мировоззренческая и поведенческая. Свобода трактуется как некая пустота и бездна (а в бездне пребывает дьявол), а на нынешнем жаргоне «беспредел», как непричастность христианской полноте, искажение благообразия и благочиния”.

Да, “культура объявила себя соперницей веры и при Петре, казалось, выиграла это соперничество. Смысл петровских реформ вовсе не европеизация, как принято думать, смысл её — секуляризация, обмирщение. Пётр упразднил патриаршество, учредил Синод и сам себя назначил главою Церкви, «крайним Судиёю Духовной коллегии». «Устами Петровыми» в сфере религии (точнее, идеологии) был архиепископ Феофан Прокопович, человек умный и учёный, но авантюрного склада, умевший «находить себе счастие, не справляясь с совестию» (Филарет Черниговский). Впрочем, у птенцов гнезда Петрова совесть была вообще не в чести. Эта «бессовестность» — черта не столько индивидуальная, сколько эпохальная. Рушилась старосветская нравственность — поскольку рушилась духовная власть Церкви («пажеский се дух», — восклицал Феофан). Высшая инстанция — государь, который объявляется хранителем и толкователем истины, «власть высочайшая... надсмотритель совершенный, крайний, верховный и вседействительный, то есть имущий силу и повеления, и крайнего суда, и наказания над всеми себе подданными чинами и властьми, как мирскими, так и духовными. И понеже и над духовным чином государское надсмотрительство от Бога установлено есть, того ради всяк законный государь в государстве своём есть воистину епископ епископов»”.

Но надо учитывать и следующее: “Русь испокон веку гордилась своими угодниками Божиими — в частности, самим их «изобилием», которое считалось порукой Господнего благоволения и покровительства. Одна из героинь Лескова, «баба», которых он так любил изображать, говорила собеседнику примерно следующее: «...батюшка, все святые русские были...» Россия нуждалась в святых, жизнь «без святости» её тяготила. Однако Пётр как бы приостановил русскую святость. Об этом можно судить и по «Духовному регламенту», в котором отношение к канонизации явно скептическое (под влиянием протестантизма), и по церковной практике петербургского периода. «Два последних синодальных столетия отмечены чрезвычайно ограничительной канонизационной практикой: к лику общечтимых святых причислены всего четыре угодника (кстати, один из них поэт — св. Димитрий Ростовский. — Примечание А.М. Панченко). В XVIII веке нередки случаи, когда епархиальные архиереи собственной властью прекращали почитание местных святых, даже церковно канонизованных. Лишь при императоре Николае Александровиче, в соответствии с направлением его личного благочестия, канонизации следуют одна за другой: семь новых святых за одно царствование».

Итак, от царей нация отвернулась, святых меньше приобрела, нежели потеряла. Остались поэты. И нация выбрала Пушкина”.

Вот эти непростые соотношения, столь внятно обозначенные в трудах А.М. Панченко, и следует учитывать при современном преподавании литературы — само собой, не только в школе, но в школе изначально.

Подготовил Сергей ДМИТРЕНКО.

Рейтинг@Mail.ru