Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №9/2005

Я иду на урок

Готовимся к сочинению

Тема 132.“В его романах душа человеческая изображается с реальностью, ещё небывалой в нашей литературе” (Н.Н. Страхов).

(По роману Л.Н. Толстого «Война и мир»)

Тема неудачна из-за своего цитатного характера. Конечно, Н.Н. Страхов оказался самым тонким и проницательным из критиков-современников, писавших о «Войне и мире». Как точно отметила Л.Я. Гинзбург, “рецензии на «Войну и мир» похожи сейчас на хулиганство. Никто (кроме Страхова) ничего не понял” (Гинзбург Л.Я. Литература в поисках реальности. Л., 1987. С. 114). Но цитатная формулировка не указывает, какие именно особенности психологической поэтики «Войны и мира» следует рассмотреть ученикам; кроме того (отчасти и вследствие вышесказанного), не определён и набор эпизодов, подлежащих анализу. Можно ли считать удачным раскрытием темы анализ (пускай и достаточно подробный) переживаний героев Толстого на примере эпизода духовного перелома, испытанного на поле Аустерлица раненым князем Андреем? (Пример хрестоматийный, несомненно, будет часто приведён в сочинениях.) Очевидно, нет, если тема предполагает показ многообразия толстовского художественного психологизма.

Попробуем наметить основные линии, направления, в которых может раскрываться тема.

Во-первых, это новизна в изображении текучести, динамики переживаний, мыслей, наблюдений, сцепляющихся стихийно, образующих таинственный, иррациональный рисунок. В «Войне и мире» Толстой предвосхитил поэтику “потока сознания”, модернистские приёмы раскрытия внутреннего мира. Наиболее запоминающийся эпизод — дремотные, вязкие мысли и воспоминания Николая Ростова во фланкёрской цепи перед Аустерлицким сражением (т. 1, ч. 3, гл. XIII). Во внутреннем монологе Николая слипаются вместе имя сестры и название гусарской сумки — ташки, детские воспоминания о гусаре с большими усами, о Гурьеве доме и о старике Гурьеве. Увлечённый вслед за молодым Ростовым потоком ассоциаций, Толстой допускает неточность: Гурьевым домом (“Гурьевкой”) роскошный дом, построенный по проекту М.Ф. Казакова на углу Тверской и Малого Гнездниковского переулка для московского главнокомандующего А.А. Прозоровского, стал только с 1840-х годов, когда перешёл в руки “богатого помещика Гурьева, который его окончательно забросил” (Гиляровский В.А. Москва и москвичи. М., 2002. С. 227).

Черты “потока сознания”, хотя и не столь явные, обнаруживаются и в хрестоматийно известном эпизоде — изображении дремоты Пети Ростова в ночь перед гибелью (т. 4, ч. 1, гл. Х).

Этот приём, а отчасти и другие особенности толстовского психологизма, скрупулёзно прослежен в книге Л.Я. Гинзбург «О психологической прозе» (3-е изд. М., 1999. С. 267–293, 301–334, 372–394).

Во-вторых, оригинальность и новизна проявляются в использовании Толстым приёма остранения, как его назвал ещё в 1919 году Виктор Шкловский в знаменитой статье «Искусство как приём». Самый запоминающийся пример — опера, данная в восприятии “естественной” Наташи Ростовой, ощущающей странность и фальшь происходящего (дырка вместо луны и т.п.), но постепенно затягиваемой этим иллюзорным и соблазнительным миром — всё сильнее и сильнее, по мере нарастания в ней страсти к Анатолю.

В-третьих, это сны героев (Пьера, Пети), порой (как в случае с Пьером) отражающие глубокую внутреннюю работу, но при этом сохраняющие внешнюю спонтанность, произвольность, свойственные реальным сновидениям.

Но чаще всего Толстой строит сцену как чередование внутренних реплик героя или героини и описания ситуации, в которой персонаж находится. Например, это эпизод, когда Николай после громадного и безумного проигрыша в карты Долохову слышит восхитительное и спасительное пение сестры (т. 2, ч. 1, гл. XV), или сцена, в которой Наташа на богослужении вслушивается в ектению, читаемую священником (т. 3, ч. 1, гл. XVIII).

И наконец, совершенно особенный ряд эпизодов — предсмертные полувидения князя Андрея, в которых соединены вместе черты и “потока сознания”, и сновидения. Это образы, в которых открывается ему тайна высшего бытия.

В содержательном и ценностном отношении Толстому особенно дороги переживания кризисные, вызванные болью, потерей, душевными и физическими ранами. Это и правда, явленная князю Андрею на поле Аустерлица, и покаяние Наташи, и преображение Андрея Болконского в преддверии смерти, и духовный опыт плена, пережитый Пьером.

Тема 136 («Образ Наполеона в романе Л.Н. Толстого “Война и мир”») вполне традиционна и потому кажется несколько банальной. Естественно ожидать, что в сочинениях будет неизменно говориться о толстовском идеале простоты, добра и правды (декларированном ещё в «Севастопольских рассказах») и о пропасти между этим идеалом и Наполеоном в изображении Толстого. Очевидно, необходимо рассмотрение эпизодов из 1-го (Наполеон на Аустерлицком поле перед князем Андреем — ч. 3, гл. XIX) и 3-го (Наполеон накануне Бородинского сражения — ч. 2, гл. XXVI) томов толстовской книги. Второй эпизод, очевидно, требует более обстоятельного анализа. Важны и отталкивающее описание тела императора (жёлтое, жиреющее), и манерность, позёрство (реплики, рассчитанные на то, чтобы стать достоянием истории, маска отцовской любви при виде торжественного портрета малолетнего сына), и сентиментальность “великого человека” (слёзы, застилающие глаза), оцениваемая Толстым с сильнейшей антипатией. Так же оценивает писатель и иные случаи напускной эмоциональности: “трогательно-фальшивое” почитание своих матерей тем же Наполеоном и жестоким наглецом Долоховым, чтение чувствительной повести Н.М. Карамзина «Бедная Лиза» Борисом Друбецким и Жюли Карагиной, разыгрывающими лживую идиллию любви, а на самом деле вступающими в брак по расчёту.

Но обстоятельный разговор об образе Наполеона в книге Толстого невозможен без характеристики исторических (точнее, историософских, историко-философских) воззрений автора «Войны и мира». Наполеон Толстого — не исторический Наполеон, причём в своём субъективизме Толстой не знает границ. Поступки Наполеона, противоречащие создаваемому образу, обыкновенно не упоминаются. Например, это спасение адъютантами по приказанию французского императора русского солдата, оказавшегося на льдине в Праценских прудах (эпизод Аустерлицкого сражения). Чаще, однако, Толстой по-своему истолковывает известные эпизоды. Посещение Наполеоном своих больных солдат в чумном госпитале в Яффе дважды упомянуто как легенда, хотя свидетельства говорят об историчности этого события. Оставление армии в конце 1812 года названо трусливым поступком, невзирая на то, что Наполеон покинул её уже после того, как опасность окончательного уничтожения или пленения миновала, причём путешествие императора через Европу было чревато большими опасностями, чем продолжение отступления вместе с остатками войск. (См. об этом: Манфред А.З. Наполеон Бонапарт. М., 1999. С. 531–532.)

Изображая поведение Наполеона, Толстой приписывает ему такие бесцеремонные и наглые поступки, которые в реальности он не совершал. Так, принимая в начале кампании 1812 года посланника Александра I министра полиции Балашёва (Балашова), французский император оскорбительно отзывается при Балашёве о русском царе, а его посланника в знак особого благоволения подёргивает за ухо (т. 3, ч. 1, гл. VI–VII). Толстой воссоздал этот эпизод близко к тексту мемуарной записки Балашёва, использованной французским историком А.Тьером в труде «История консульства и империи». Однако в записке Балашёва ничего не сказано ни об оскорбительных словах в адрес Александра I (согласно Тьеру, Наполеон произнёс их, обращаясь к своим подчинённым); конечно, нет и эпизода с монаршим подёргиванием за ухо русского посланца. Наполеон действительно позволял себе такую вольность, но только по отношению к своим подданным (например, к А. де Коленкуру). Сопоставительный анализ эпизодов из «Войны и мира» и из исторических источников Толстого был проведён Виктором Шкловским (см.: Шкловский В. Матерьял и стиль в романе Льва Толстого «Война и мир». М., [1928]. С. 171–176). Это нарочитое отступление от реальной ситуации было отмечено ещё современником Толстого военным историком М.И. Богдановичем в статье о «Войне и мире» в газете «Голос» (1868. № 129); см. цитату в книге В.Шкловского (с. 176). Толстой, намеренно отступая от свидетельств книги А.Тьера и трудов военных историков М.И. Богдановича и А.И. Михайловского-Данилевского, придаёт французскому императору черты самоуверенности, самодовольства и бесцеремонности.

Историческая роль всякой “великой личности”, по мнению Толстого, ничтожно мала, Наполеон же претендовал на историческое величие. За эти беспочвенные, по мнению автора «Войны и мира», претензии он и развенчивается. Но, конечно, не в меньшей степени и за бесчеловечность.

“Наполеоновская” тема не предполагает обязательного разговора о функции образа Наполеона в толстовской книге. И всё же в “идеальном” сочинении были бы уместны и замечания о роли контраста “Наполеон–Кутузов”, и упоминание о том, что французский полководец венчает пирамиду из множества наполеонов и наполеончиков, причём совсем рядом с ним окажется его враг Александр I.

Тема 137 («Кутузов и проблема “простоты, добра и правды” в романе Л.Н. Толстого “Война и мир”») так же традиционна, как и предыдущая. Хрестоматийные примеры, которые предполагает эта тема, — смотр при Браунау и Кутузов накануне Аустерлица (т. 1) и Кутузов перед Бородинским сражением и на военном совете в Филях (т. 3). Уместен анализ портрета и манеры речи Кутузова. В частности, интересно, что русский полководец наделён чертой, внешне вроде бы схожей с той, что присуща Наполеону: Кутузов тучен, у него жирное тело и даже жирная грудь. Но сходство это обманчиво: Кутузов стар, и его полнота в отличие от ожирения ещё не старого Наполеона нормальна; Кутузов высок ростом, и потому его полнота не столь заметна; он не принимает позы героя, и потому его полнота не комична. И наконец, в этой одутловатости, в заплывшем жиром теле, в жирной груди есть что-то женское, “бабье” — душевное, сострадательное. (В одном из вступительных сочинений, видимо, эта самая мысль была передана посредством неподражаемого “перла”: “Толстой любовно описывает округлые формы Кутузова”.)

Полнота физическая ассоциируется в «Войне и мире» с гармонической завершённостью личности, с её “округлостью” (не случайно толст Пьер Безухов и не случайно “круглым” назван совсем не толстый Платон Каратаев).

Особенность поведения Кутузова — естественность: не таит чисто мужского интереса к молодой симпатичной попадье, ест руками курицу, читает чувствительный французский роман. Не случайно сцена военного совета в Филях дана в восприятии спрятавшейся на полатях маленькой крестьянской девочки. Малаша, конечно, не может понять, кто прав: Кутузов или Бенигсен (Беннигсен) и другие несогласные со старым полководцем генералы. Но она чувствует простоту “дедушки”, сердце подсказывает ей, что прав он, а сердце для Толстого — неопровержимый свидетель лжи и правды.

Кутузов в «Войне и мире», как и Платон Каратаев, — мудрец. Он высшим, глубинным знанием ведает ход истории, он в противоположность Наполеону постигает, что его роль, вмешайся он в ход событий, будет ничтожной. И потому он не драпируется в пышные, но мишурные одеяния героя, а ведёт себя как обычный человек. Он исполняет волю пославшей его Судьбы. И именно потому он истинно велик.

Рейтинг@Mail.ru