События и встречи
Трибуна
Галина Ребель
Галина Михайловна РЕБЕЛЬ (1952) — кандидат филологических наук, доцент кафедры русской и зарубежной литературы Пермского государственного педагогического университета; редактор научно-методического журнала «Филолог» (Пермь).
Несостоявшееся возвращение
Когда в начале текущего учебного года разнеслась весть о принятом в каких-то там верхах решении вернуть роман Н.Островского «Как закалялась сталь» в круг изучаемых в школе произведений, либерально настроенная часть интеллигенции восприняла это как очередной знак ползучей реставрации советских ценностей, а вместе с ними и советской государственной системы. Дело реставрации, впрочем, ограничилось ритуальным жестом, исполненным к тому же только московскими школами, — то бишь дипломатическим поклоном советскому классику по случаю 100-летия со дня его собственного рождения и 70-летия с момента окончания (рождения) некогда очень знаменитой книги. Роман «Как закалялась сталь» в школьную программу не вернулся, сиюминутное общественное возбуждение (если таковым можно считать разговоры “на кухне” и на радиостанции «Эхо Москвы» — тоже своего рода “кухне”) сменилось привычной, стабильной общественной апатией, и хотя насущные вопросы, актуализированные этим частным поводом, остались, они, как и многие другие больные вопросы, грозят перейти в разряд риторических, вечных — эдакого лирико-философического фона независимой от них повседневности.
Статья опубликована при поддержке ТД "Свердловский металлургический завод", основная сфера деятельности которого — комплексное металлоснабжение. Требуется надежный поставщик алюминиевого, титанового, цинкового проката или термоэлектродных сплавов? Вы, конечно, можете попытаться найти его, просматривая и сравнивая предложения, выданные поисковиком на запрос "титановый лист наличие" или "хромель цена", и терять время, а с ним и прибыль. Лучше сразу заходите на сайт smzural.ru и выбирайте и заказывайте все, что необходимо вашей компании или предприятию. Цены — одни из самых конкурентоспособных на рынке, а предварительную стоимость заказа Вы сможете рассчитать с помощью удобного онлайн-калькулятора.
Что-то, однако, мешает перевернуть эту страницу бесконечных дебатов о содержании современного школьного образования. И несмотря на то, что литература в сегодняшней школе низведена на роль даже не второстепенного, а десятистепенного предмета, так что одним произведением больше или меньше — ничего это, казалось бы, в сложившейся ситуации принципиально не меняет, в самом обсуждении возможности “реабилитации” романа Островского, в горячих аргументах противников этой акции обнаружилась какая-то неточность, неполнота, неубедительность и даже несправедливость. Осталось ощущение недоговоренности, недопрояснённости и этого конкретного вопроса — “дела Николая Островского”, и вопроса о роли, месте и содержании литературы в школе как таковой. К тому же возникло впечатление дежавю. Ведь Павку Корчагина однажды уже выдворили из школы, при этом отец Василий, инициировавший изгнание и тем самым невольно вставший у истоков формирования характера пламенного большевика, тоже не особенно утруждал себя аргументацией. Не обнаружив у ершистого мальчишки не только следов махорки в карманах, но и самих карманов, поп безошибочным классовым чутьём определил вражину: “А-а-а, нет карманов! Так ты думаешь, я не знаю, кто мог сделать такую подлость — испортить тесто! Ты думаешь, что и теперь останешься в школе? Нет, голубчик, это тебе даром не пройдёт. В прошлый раз только твоя мать упросила оставить тебя, ну, а теперь уж конец. Марш из класса!”1
Вот и опять — марш из класса… К чему это привело тогда, известно. А чем это чревато сейчас? Что даёт школе изгнание Корчагина? Не теряет ли она от этого больше, чем выигрывает? И не есть ли это изгнание знаком идеологической зашоренности, ангажированности современной школы (и общества в целом), интеллектуальной, нравственной и эстетической неподготовленности её (и его) к полноценному “перевариванию” художественно запечатлённого национального опыта во всей его сложности и полноте?
С аргументами против возвращения Корчагина, казалось бы, невозможно не согласиться.
Да, «Как закалялась сталь», мягко говоря, не очень совершенная книга. Повествовательная ткань, лишь местами обретая образную выразительность и ёмкость, зияет разрывами, пустотами, грешит скороговоркой там, где так важны и интересны были бы подробности, раздражает художественно неоправданным засильем советского канцелярита-новояза, выступающего не как объект изображения или стилизации, а как полноправная составляющая субъектно-языковой призмы, через которую читателю предлагается лицезреть мир; к концу рассказ вообще сбивается на ритм и стиль отчёта-протокола. Но для всякого, кто знает историю создания этой книги (а это тот случай, когда история и создание слиты воедино), совершенно очевидно: этот неровный, скачущий, рваный текст, вычерченный вслепую, неумелой рукой, без многократных перечитываний и правки, без необходимого для доведения до совершенства временнoго и жизненного ресурса, а может быть, и без должного художественного дарования, — это текст-кардиограмма, текст-документ, текст-отчёт, оружие и послание. Не писательское мастерство, а выплеснутый изнутри, из недр проживающей его души уникальный человеческий опыт самостояния и самосожжения следует искать в этом эстетически несовершенном объекте, и уже в этом качестве он заслуживает внимания.
Да, есть немало гораздо более талантливых книг, описывающих трагедию революции и Гражданской войны. В ходе дебатов чаще других поминался роман Михаила Булгакова «Белая гвардия». (Между прочим, по поводу этой вещи тоже звучали упрёки в торопливости и невнятности повествования, так что, похоже, дело тут не только в особенностях индивидуального письма, но и в характере запечатлённой эпохи — взвихренной, смятенной, сумбурной, косноязычной, провоцирующей стилистическое “косноязычие”, которое, даже помимо авторской воли, оказывается средством художественной выразительности.) Но ни «Белая гвардия», ни более масштабный по охвату событий и предъявлению их участников «Тихий Дон» не исчерпывают национальной трагедии, в частности, не объясняют причины поражения тех сил, за которыми стояла государственная мощь, пусть даже ослабленная, на стороне которых была многовековая традиция, интеллектуальное, нравственное, культурное превосходство. Кроме всеобщего одичания и ожесточения, кроме эффекта энтропии, который возникает в условиях бессмысленного и беспощадного бунта и при котором всё и вся идёт вразнос, что так выразительно показано Булгаковым и Шолоховым, было же ещё нечто, был же у этих “голодранцев” какой-то избыток, позволивший им овладеть ситуацией, восторжествовать, победить. Можно сколько угодно сокрушаться по поводу этой победы и скорбеть о проведённых под гнётом советского режима десятилетиях, можно и нужно произвести тщательную научную инвентаризацию исторических, экономических, социальных и политических причин случившейся в 1917 году катастрофы, но без Павки Корчагина не то чтобы не понять — понять-то можно, но — не прочувствовать, не увидеть воочию, не осознать до конца того, почему большевики не только сумели взять власть, но и удерживали её столь долго и почему они в конце концов потерпели неизбежный крах.
Есть в «Белой гвардии» поразительный эпизод, когда в своём пророческом видении-сне Алексей Турбин с изумлением слушает рассказ погибшего вахмистра Жилина, обнаружившего в раю специальный отсек, украшенный алыми большевистскими звёздами. В ответ на недоумённое вахмистрово: “Они в тебя не верят, а ты им вишь какие казармы взбодрил” — милосердный и совершенно неканонический булгаковский Бог поясняет: “Ну не верят <…> что ж поделаешь. Пущай. Ведь мне-то от этого ни жарко, ни холодно <…> Один верит, другой не верит, а поступки у вас у всех одинаковые: сейчас друг друга за глотку, а что касается казарм, Жилин, то тут так надо понимать, все вы у меня, Жилин, одинаковые — в поле брани убиенные”2.
В этом окрашенном снисходительной иронией булгаковском обетовании посмертного прощения жертвам братоубийственной войны звучит неизбывная горечь и мудрая снисходительность к неразумным и малым сим. Но если кто персонально, и без всякой снисходительности, заслужил прощение по ту сторону бытия, а при жизни — статус советского святого, великомученика, страстотерпца и просто — героя, так это именно Павел Корчагин. Вопреки, а в чём-то и благодаря несовершенству текста, в недрах книги Островского возник, а затем перешагнул её рамки и надолго утвердился в общественном сознании в качестве самостоятельной, самоценной, знаковой фигуры герой, порождённый эпохой, олицетворяющий эпоху и при этом превосходящий её своей человеческой значимостью. В его многочисленных литературных собратьях по вере и по классу, созданных даже более мастеровитыми авторами, недостаёт той пронзительной достоверности, революционной истовости, накала страсти, масштаба личности и высоты трагедии, которые так убедительно и органично, несмотря на корявость художественного воплощения, предъявлены в Павке. Тут победоносно сработало одно чрезвычайное обстоятельство: рукой создателя «Как закалялась сталь» водила не сервильная соцреалистическая установка (хотя роман абсолютно совпал с соответствующей матрицей), а то самое чувство, та энергия сопротивления, та сила противостояния обстоятельствам, на которых замешан характер героя. В сущности, Павка — лирический герой, предъявленный в эпическом формате, но при этом сохранивший, удержавший в своей прозаической субстанции лирический концентрат, романтический пафос, который звучит в стихах Светлова, Багрицкого, Маяковского. Это про него: “Я хату покинул, пошёл воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать…”; это его “бросала молодость в сабельный поход”; это на его спине выжигали красные звёзды, его сжигали в паровозных топках, но “из горящей глотки лишь три слова: «Да здравствует коммунизм!»” Корчагин — художественное воплощение того человеческого избытка, который во многом и обеспечил победу революции. И поэтому замалчивать, игнорировать, выбрасывать его “из программы”, то есть выводить за скобки национально-исторического и художественного опыта не только некорректно, но и не расчётливо, небезопасно.
И ещё один аргумент есть у противников возвращения Корчагина: не лучше ли, дескать, драгоценное учебное время потратить на вдумчивое чтение какого-нибудь психологически сложного и эстетически ёмкого эпизода из произведения безусловного классика? Теоретически, разумеется, лучше. Но… Во-первых, с вдумчивым, углублённым анализом художественной литературы в школе дело обстоит из рук вон плохо, а во многих случаях не обстоит вообще никак, о чём мы непременно ещё скажем. Во-вторых, с помощью героя Николая Островского по-новому прочитываются и впечатляюще актуализируются многие страницы всё той же классики, что будет продемонстрировано ниже. А в-третьих, стоит ли закрывать глаза на то, что многие из сидящих сегодня за партой российских школьников опытом личной жизни предрасположены не столько к смакованию эстетических подробностей описания душевной драмы Евгения Онегина (Андрея Болконского и так далее), сколько к сопереживанию Павкиной обиде на социальную несправедливость, Павкиной злости на зажравшихся “буфетчиков” и “официантов”, Павкиной готовности запалить пожаром или пустить на дно “старую жизнь” (76). И уберечь новых “гаврошей” от очевидных и лёгких решений с непоправимо тяжёлыми не только для них, но и для всего общества последствиями убедительнее всего сможет именно искусительный и показательный опыт Корчагина — разумеется, в случае углублённого анализа этого опыта на фоне других примеров, почерпнутых всё из того же кладезя русской литературы.
Считая всё вышесказанное преамбулой, следующей части нашего рассуждения, для композиционной внятности предпошлём эпиграф.
…Когда переведутся такие люди, пускай закроется книга истории! в ней нечего будет читать. (Иван Тургенев)
И даже продублируем его — для пущей убедительности:
Природа-мать! когда б таких людей
Ты иногда не посылала миру,
Заглохла б нива жизни…
(Николай Некрасов)
Для предубеждённого эстета русская литературная классика и «Как закалялась сталь» — вещи несовместные. А непредубеждённый, к тому же внимательный, вдумчивый и компетентный читатель, тем более исследователь, не может не почувствовать связь Корчагина с героями-предшественниками и — более того — с духовными исканиями и надеждами-упованиями их создателей. Отдав щедрую дань гамлетовскому типу личности — всем этим эгоистам-рефлектёрам, лишним людям, скитальцам, страдальцам и неудачникам, русская литература XIX века, особенно в лице одного из самых чутких и художественно одарённых своих представителей — И.С. Тургенева, вынашивала и пестовала мечту о Дон Кихоте — самоотверженном альтруисте, деятельном безумце, носителе и служителе идеала. Тургеневский (то есть перешагнувший рамки своего художественного мира, типологически укрупнённый и модифицированный) Дон Кихот “проникнут весь преданностью к идеалу, для которого готов подвергаться всевозможным лишениям, жертвовать жизнию; самую жизнь свою он ценит настолько, насколько она может служить средством к воплощению идеала, к водворению истины, справедливости на земле”; “Жить для себя, заботиться о себе — Дон-Кихот почёл бы постыдным. Он весь живёт (если так можно выразиться) вне себя, для других, для своих братьев, для истребления зла, для противодействия враждебным человечеству силам — волшебникам, великанам — то есть притеснителям. В нём нет и следа эгоизма, он не заботится о себе, он весь самопожертвование — оцените это слово! — он верит, верит крепко и без оглядки. Оттого он бесстрашен, терпелив, довольствуется самой скудной пищей, самой бедной одеждой: ему не до того. Смиренный сердцем, он духом велик и смел”; “…Воля его — непреклонная воля. Постоянное стремление к одной и той же цели придаёт некоторое однообразие его мыслям, односторонность его уму; он знает мало, да ему и не нужно много знать: он знает, в чём его дело, зачем он живёт на земле, а это — главное знание”; “Дон-Кихот — энтузиаст, служитель идеи и потому обвеян её сияньем”3.
Найдётся ли другой литературный герой, который бы настолько соответствовал этой характеристике, так безусловно в деталях и в целом подпадал под неё, как Павел Корчагин? Если руководствоваться тургеневскими критериями, то герой Островского едва ли не бoльший Дон Кихот, чем герой Сервантеса, разве только “волшебников и великанов” в качестве притеснителей человечества и объекта его ненависти придётся заменить на “буржуев” и “контру”.
Впрочем, сам Тургенев не только теоретически смоделировал указанный человеческий тип, но и художественно воплотил его в образе героя романа «Накануне» Дмитрия Инсарова. Это, разумеется, не единственный, но самый, если можно так выразиться, “чистый” тургеневский Дон Кихот, и именно благодаря этой своей чистоте, то есть полноте соответствия заданным параметрам, он может служить образной мерой, критерием и точкой отсчёта в построении соответствующего типологического ряда, кульминационной фигурой которого с неизбежностью окажется Павел Корчагин. Сходство “стального” большевика с героическим “болгаром” тем более показательно, что возникло явно без субъективной авторской установки на это Николая Островского, поверх и помимо сознательно поставленных им перед собою творческих задач, вопреки его писательской чужести художественной традиции, к которой принадлежит Тургенев, и несмотря на несопоставимость этих двух авторов по степени художественной одарённости и мастерства.
Как и Инсаров, в котором и восхищённые, и недоброжелательные взгляды окружающих равно фиксируют “железность”, несокрушимость, неколебимую сосредоточенность на поставленной цели, Корчагин — сгусток целенаправленной воли, не признающей препятствий и не отступающей ни перед чем, закалённая борьбой человеческая сталь высшей пробы. Текстуальное совпадение метафорических определений героев (железо — сталь) — наглядное образное подтверждение их сходства. Оба героя личностно выстроены вокруг идеи, вне которой не мыслят собственного существования. “…Люблю ли я свою родину?” — переспрашивает Елену Инсаров и риторически вопрошает в ответ: “Что же другое можно любить на земле? Что одно неизменно, что выше всех сомнений, чему нельзя не верить после Бога?”4 В Павкиной иерархии ценностей идея и является богом. Корчагин, по выражению Льва Аннинского, “обручён с идеей”5, ею сформирован как личность, ею, во имя неё живёт. О нём, как и о его любимом Оводе, можно сказать словами одного из героев романа Островского: “Так человек не выдержал бы, но как за идею пошёл, так у него всё это получается” (143). Идею, ведущую Корчагина по жизни, сначала формулирует его крёстный отец на этом пути Жухрай: “Биться в одиночку — жизни не перевернуть <…> Восстали рабы и старую жизнь должны пустить на дно” (76); затем сам Павка предъявляет её угрожающе-примитивное ядро: “Будем вместе добивать господ” (164); однако далее он же уточняет, расширяет и цивилизует поставленную задачу: “…Страна наша вновь рождается и набирает силы. Есть для чего жить на свете!” (238) — и до последнего, до невозможного борется за то, чтобы в том или ином качестве остаться “в рядах строителей новой жизни” (360).
Непреложной составляющей и оборотной стороной такого характера является фанатизм, и Тургенев, в отличие от Островского, про своего героя это очень хорошо знает, что неоднократно даёт понять читателю: и через выполненные Шубиным скульптурные портреты Инсарова, на одном из которых он воплощённое благородство, на другом — баран, склонивший рога для удара; и через дневниковые записи Елены Стаховой, в которых простодушно фиксируется безотчётная подчинённость героя исполнению избранной миссии: “…Он весь отдался своему делу, своей мечте. Из чего ему волноваться? Кто отдался весь… весь… весь… тому горя мало, тот уж ни за что не отвечает. Не я хочу: то хочет”6. Но по логике тургеневского романа — точнее, по верхнему, очевидному срезу этой логики (в глубине всё многократно усложняется и даже переворачивается) — такая “однонаправленность” личности есть благо для неё и ценность для общества, ибо альтернативой Инсарову, по утверждению Шубина, на которого возложены во многом функции “резонёра”, являются “грызуны, гамлетики, самоеды”, то есть социально бесполезные персонажи. Потому-то и уходит за героическим “болгаром” удивительная русская девушка Елена Стахова, “эта чуткая душа”7, означивая своим уходом общественный запрос, который в романе формулирует всё тот же Шубин: “Когда ж наша придёт пора? Когда у нас народятся люди?”8, а за пределами романа подхватывает и развивает реальный русский Инсаров, Н.А. Добролюбов (которому, между прочим, и посвящены приведённые в качестве второго эпиграфа некрасовские строки): “Когда же придёт настоящий день?” Примечательно, что художественный русский Инсаров, Евгений Базаров, окажется личностно гораздо сложнее своего предшественника, в связи с чем Ю.Манн определит его как “гамлетизирующего Дон Кихота”9, между тем как он скорее даже донкихотствующий Гамлет, — но это если и не другая тема, то чрезмерное расширение предмета разговора, мы же, возвращаясь на главную колею, подчеркнём, что не только для ортодокса-большевика Островского, но и для философа-эстета Тургенева фанатическая ограниченность героя была не недостатком, а необходимой компонентой деятельной, состоятельной — героической! — личности. Более того: истомлённый собственным и довлеющим в общественном сознании гамлетизмом, Тургенев, по наблюдению М.Гершензона, так тосковал по плодотворной однозначности, что для него даже несущественно было конкретное содержание идеи, воодушевляющей очередного Дон Кихота, важен был сам факт её наличия и готовности героя к самоотвержению во имя её торжества. Так что в каком-то смысле слова Павел Корчагин — вымечтанный Тургеневым герой, Тургеневым же и аттестованный в двух основных своих ипостасях — безумец и святой, о чём свидетельствует стихотворение в прозе «Порог», героиня которого, выдержав проверку на готовность перешагнуть роковую черту, отделявшую её от вожделенного революционного служения-подвига, получает символический выстрел в спину: “Дура!” и мученический нимб: “Святая!” “Святость” неотделима от “дурости” в обыденном человеческом сознании, ибо рядовому человеку, справедливо почитающему себя носителем нормы, легче объяснить ненормативность чьего-то поведения личностным дефектом (например, дефицитом ума), чем превосходством — например, переизбытком того же ума или нравственной силы. Впрочем, и наличие дурости как таковой тоже совершенно не исключается в качестве слагаемого святости.
Апофеозом “дурости” и “святости”, кульминацией революционного закаливания человеческой личности и испытания её на прочность, памятником торжеству человеческого духа становится в романе Островского эпизод под названием «Боярка». Во имя спасения от холода и голода того самого Города, который стоит у истоков национальной истории и который так вдохновенно-влюблённо описан в «Белой гвардии», нужно было совершить немыслимое: в кратчайшие сроки, в осеннюю непогоду, при отсутствии элементарных бытовых условий, под прицелом шастающих по лесам банд построить узкоколейку от лесоразработки до станции Боярка, чтобы в замерзающий Киев пошли дрова. “…Если говорить вообще, то построить нельзя, но не построить тоже нельзя” (207)... Благодаря таким, как Корчагин, узкоколейка будет построена: “Какие иначе мы большевики будем — одна слякоть” (201). А чтобы читатель лучше осознал меру самоотречения героя и его, как выражался Тургенев, “преданности к идеалу”, Островский очень точно выбирает ракурс изображения — мы видим Павку отстранённо, извне, глазами бывшей возлюбленной: “Она с трудом узнала в оборванце Корчагина. В рваной, истрёпанной одежде и фантастической обуви, с грязным полотенцем на шее, с давно не мытым лицом стоял перед ней Павел. Только одни глаза с таким же, как и прежде, незатухающим огнём. Его глаза. И вот этот оборванец, похожий на бродягу, был ещё так недавно ею любим. Как всё переменилось! <…> Видно дальше рытья земли кочегар в жизни не продвинулся” (217). Вот в такого Павку, от которого отрекается Тоня, нам тоже не грех лишний раз всмотреться, чтобы увидеть: ободранный, грязный, изнемогающий, он — верует, счастлив, непобедим. Это от лица таких, как Корчагин, обращался к далёким потомкам в канун свершения нового, военного, подвига Павел Коган:
Есть в наших днях такая точность,
Что мальчики иных веков,
Наверно, будут плакать ночью
О времени большевиков.
И будут жаловаться милым,
Что не родились в те года,
Когда звенела и дымилась,
На берег рухнувши, вода.
Они нас выдумают снова —
Сажень косая, твёрдый шаг —
И верную найдут основу,
Но не сумеют так дышать,
Как мы дышали, как дружили,
Как жили мы, как впопыхах
Плохие песни мы сложили
О поразительных делах10…
“Плохие песни мы сложили о поразительных делах” — в сущности, это формула романа «Как закалялась сталь».
Не плачущим о времени большевиков мальчикам и девочкам тем не менее очень небесполезно осознать, что трагическая история их отечества в XX веке творилась не только “бесами” с одной стороны и историческими импотентами с другой, что с обеих сторон в этой роковой междоусобице участвовали и подлинные герои, а тот же Павка Корчагин — выпестованная аристократическим русским XIX веком фигура: в одном лице и Дон Кихот, и сознательный, деятельный, идейный человек из народа, из самых его глубин и недр, в которые с такой надеждой вглядывались Толстой и Достоевский. Не непротивленец, правда, и не богоносец — но тут уж что есть, то есть: если апеллировать к народной правде, то во всём её объёме, а не в усечённом для удобопереваривания варианте.
Ну а мальчикам и девочкам, тоскующим от невозможности полноценной самореализации и падким на криминально-романтические соблазны нынешних разномастных “большевиков”, имеет смысл внимательно всмотреться в другую сторону медали, в житейскую изнанку и нравственную цену революционного фанатизма, которые тоже очень внятно показаны на страницах романа «Как закалялась сталь».
* * *
И о ком и о чём заботятся вообще революционеры, если они так презирают среднего человека и его благополучие? (Иван Бунин)
Инсарову не удалось в отведённых ему рамках романного существования развернуться во всю свою деятельную мощь (и вовсе не потому, что Тургенев, как полагали некоторые критики, не был одарён эпически и не умел изображать национально-историческую и общественную жизнь — он просто смотрел вглубь и за внешними оболочками человеческого бытия видел экзистенциальную трагедию, которую и воплощал художественно), но проницательный Шубин догадывается: “Сушь, сушь, а всех нас в порошок стереть может”. Чувствует беспощадную решительность своего избранника и Елена: “Да, с ним шутить нельзя, и заступиться он умеет. Но к чему же эта злоба, эти дрожащие губы, этот яд в глазах? Или, может быть, иначе нельзя? Нельзя быть мужчиной, бойцом и остаться кротким и мягким?”
Опыт Корчагина свидетельствует: нельзя. Павел беспощаден прежде всего к себе, высота заданной им самому себе планки столь высока, что даже героическая подруга Рита Устинович советует: “Не надо быть таким суровым к себе, Павел. В нашей жизни есть не только борьба, но и радость хорошего чувства” (315).
Но вот ведь парадокс: познавший радость хорошего чувства, обретший в лице Елены не только верную, любящую жену, но и сподвижницу и друга Инсаров предчувствует непосильность ноши (“О Елена! <…> какие несокрушимые цепи кладёт на меня каждое твоё слово!”) и в конце концов оказывается раздавлен её тяжестью. Пока им владела одна, но пламенная страсть, пока он способен был сжечь в её огне любое другое чувство (“…Мне русской любви не нужно”!), пока “он предчувствовал войну и радовался ей”, он казался и был “железным”, несокрушимым, победоносным Дон Кихотом. Но как только в его упорядоченную, целенаправленную, выстроенную по собственному хотению-разумению жизнь врывается непредусмотренная, неучтённая им стихия — причём в самом кротком, благостном своём обличье счастливой любви, — казавшаяся безупречной постройка рушится и надорвавшийся Дон Кихот погибает под её обломками.
Николай Островский, в отличие от Ивана Тургенева, не подозревал о смертной силе любви — с другими смертными силами сталкивала его жизнь лицом к лицу, но героя своего он (случайно? интуитивно? — во всяком случае, целенаправленно) выводит из-под этого удара, переворачивая или корректируя ситуации классических русских render-vouz.
Первая любовь Павки венчается “поражением” романтической барышни Тони Тумановой, которая, в отличие от своих классических предшественниц, страдавших от нерешительности партнёров и готовых на самопожертвование ради мерцающего в тумане идеала, оказывается недостойна настоящего героя — рабочего парня, ибо полюбила его в отрыве и даже вопреки идее, недооценив личностнообразующую значимость последней. То ли дело Елена Стахова, изначально ориентированная на героя и идею, а уж как следствие — на самого носителя идейно-героического начала. Вопрос, что лучше, остаётся открытым и интересным, особенно в молодые лета, для обсуждения.
Вторая Павкина любовь, Рита Устинович, подходила ему по всем статьям, но тут, похоже, сработал столь развитый в тургеневских “слабаках”, панически спасающихся от “несокрушимых цепей” любви, инстинкт самосохранения, в данном случае облечённый в героическую риторику: “Я за тот образ революционера, для которого личное ничто по сравнению с общим” (313). “Одна, но пламенная страсть” владеет Корчагиным до конца, и смерть от любви, как сильным героям Тургенева, ему не грозит.
И только предчувствуя полную физическую немощь, Корчагин, наконец, начинает нуждаться в женщине и (это тоже очень показательно и “архетипично”!) останавливает свой выбор на “бессловесной”, благоговеющей перед ним Тае Кюцам (своеобразном варианте уже не “тургеневской девушки”, а гончаровской Агафьи Матвеевны Пшеницыной), для которой он становится мужем-наставником-товарищем-братом, и из которой он обязуется сделать (и делает!) “нового человека” (251), а тем самым спасает себя — как деятеля, как борца. Похоже, ему нужна не столько семейная гавань (хотя, конечно, и она тоже, но — подспудно, неосознанно), сколько ощутимое — зримое, осязаемое — свидетельство длящейся борьбы, ибо только в этой форме он понимает и принимает жизнь. Предложение Тае — это очередной рывок в атаку, прорыв из окружения. Не желая “стать отряду обузой”, он уже почти вынес себе смертельный приговор, но, заглянув в дуло револьвера — в глаза смерти, которую не раз уже побеждал, он испытал не ужас, а прилив бунтующей силы: “Трудно жить — шлёпайся. А ты попробовал эту жизнь победить? Ты всё сделал, чтобы вырваться из железного кольца? А ты забыл, как под Новоград-Волынском семнадцать раз в день в атаку ходили и взяли-таки наперекор всему? Спрячь револьвер и никому не рассказывай! Умей жить и тогда, когда жизнь становится невыносимой. Сделай её полезной” (346). С этим он и придёт к Тае, и предложение его прозвучит в той самой “экстремистской” форме, в которой разворачивается перед глазами читателя вся его жизнь: “Я решил запалить её пожаром” (347). Когда-то ему, новообращённому борцу, матрос Жухрай толковал о необходимости запалить пожаром старый мир — и они сделали это, теперь он сам новообращённой подруге предлагает запалить пожаром безрадостную личную жизнь — масштаб, конечно, другой, но вектор движения тот же — из “черноты” обыденности (352) к свету идеала, притягательная мощь которого помогает преодолеть даже личную неподвижность и слепоту. Воистину «Как закалялась сталь» — это повесть о счастливом человеке, осуществившем мечту одного из умнейших русских людей — И.С. Тургенева — об органичном, целостном и при этом осмысленном, “идейном” существовании. И явление это настолько привлекательное, что, начав эту часть наших размышлений с критического относительно героя посыла, мы опять свернули на здравицу в его честь, так что читатель вправе спросить: а где же обещанные “но”? Сейчас будут.
Оценив “парадную” сторону корчагинского сватовства, задумаемся над “теневой”. Именно появление Корчагина в доме семьи Кюцам, ещё в качестве постояльца, обострило и сделало невыносимыми семейные отношения: “дом разделился на две половины, враждебные и ненавистные друг другу”, а на Павла, “само собой, легло руководство сопротивлением” (344) старику отцу со стороны дочерей и их матери. Вот это выделенное нами “само собой” отнюдь не так безупречно, как видится автору. В сущности, Павка бесцеремонно вмешивается в чужие судьбы, в очередной раз ополчаясь против своего постоянного, хотя и неявного, размытого, инертного, но при этом вездесущего и непобедимого врага, каковым является человеческий быт и — шире — обыкновенная, нормальная, “безыдейная” человеческая жизнь.
В юности “обвенчавшись” с коммунистической идеей, он не знает и не приемлет иных ценностей, иных измерений бытия, в том числе и других идей, — и этот выбор однозначно поддержан всей логикой построения романного мира. Если Инсаров, который “предчувствует войну и радуется ей”, пусть это и святая война за освобождение родины, включён в сложнейшую, многоуровневую, многозначную систему романных связей и отношений, так что изначальное его безусловное преимущество над другими героями сменяется участием с ними на равных в решении онтологических и экзистенциальных проблем, то Корчагин от начала до конца остаётся мерилом человеческой ценности других персонажей и идейно-нравственным их судиёй.
Между героем и автором в романе «Как закалялась сталь» нет нравственно-психологической, мировоззренческой дистанции, нет того художественного зазора, который обеспечивает объёмность, объективность, “проблемность” изображения (это очень хорошо показано в статье Льва Аннинского через сопоставление книги Островского с романом Виктора Кина «По ту сторону»11). Отсутствие авторского “избытка”, совпадение ценностных приоритетов автора и героя соответствующим образом “программирует” читателя — создаёт у него впечатление абсолютной правоты, идеальности героя, нормативности его поведения. Но даже в таком, “пропагандистском” по своему посылу и способу организации художественном произведении — если оно, конечно, не есть конъюнктурная, рационально просчитанная агитка, каковой «Как закалялась сталь» не является, — помимо авторской воли, вопреки ей, пробьётся и даст себя знать шероховатость, непричёсанность, неоднозначность живой жизни.
Так в романе Островского с неопровержимой очевидностью обнаруживается жестокость, ограниченность, слепота и — в исторической перспективе — опасность, смертоносность главного героя.
В сознании Корчагина, с подачи и одобрения автора, при каждой новой встрече, знакомстве, взаимодействии с другими людьми автоматически отщёлкивается: свой — чужой, свой — чужой… Чужаками — то есть подозрительными, случайными в партии людьми, потенциальными или состоявшимися предателями — оказываются в романе все хорошо, со вкусом одетые люди. Символической в этом плане фигурой является щёголь с нравственной гнильцой Чужанин (фамилия говорит сама за себя), а сюжетно мотив наиболее ярко реализуется в истории взаимоотношений Корчагина с Тоней Тумановой. Первое, ставшее началом конца их любви столкновение героев происходит на классово-эстетической почве: Павку покоробило, когда он увидел, что приглашённая им на комсомольское собрание Тоня оделась “очень изящно, нарочито изысканно”, “ему было тяжело видеть её расфранчённой среди выцветших гимнастёрок и кофточек”, да и приятели не одобрили его выбор: “Вид-то у неё для нас неподходящий, на буржуазию похоже” (163). Не исключено, что Тоня намеренно подчёркивала свою особость, не желая сливаться с “комсой” и “подлаживаться под общий тон” (163). Как не исключено, что в момент их последней встречи в Боярке Павка тоже демонстративно “бос и наг” — всем своим вызывающе антиэстетичным обликом олицетворяя презрение к “буржуазным” эстетическим канонам. Похоже, что не столько, во всяком случае, не только суровая жизненная данность, но и “антибуржуазная” соцреалистическая эстетика диктовала писателю красноречивое пластическое решение этой сцены: ведь “в городе «уже нажали на все рычаги»”, Жухрай, побывавший на стройке и видевший реальное положение дел, в том числе раздетого Павку, уже обеспечил строителей четырьмя “классными” вагонами для жилья (214) — а Корчагин в декабрьскую стужу по-прежнему “щеголяет” в окуневском пиджачке, в разваливающемся на ходу сапоге на одной ноге, калоше на другой и с полотенцем вместо шарфа на шее. Дело, разумеется, не в забывчивости обещавшего прислать сапоги Жухрая или в практической невозможности выполнить это обещание — дело в том, что Корчагин именно в таком — знаковом, символическом — виде должен был предстать перед Тоней, чтобы наглядно продемонстрировать: у большевиков другие критерии красоты, другие критерии ценности человеческой личности. И спорить тут не приходится: действительно, другие.
Другие у них и читательские предпочтения. Юный Павка упивается героическими примерами Овода, Гарибальди, в зрелом состоянии увлечённо читает фурмановский «Мятеж», «Капитал» Маркса, газеты и партийные циркуляры. А вот знаток Шерлока Холмса и Луи Буссенара, любитель Фенимора Купера, недавний гимназист, управделами райкомпартии Женька Развалихин оказывается сомнительной во всех отношениях фигурой: и к девушке назойливо пристаёт, не желая видеть в ней исключительно товарища по борьбе, и пьянку с подхалимажем вокруг себя разводит, и Корчагина “подставляет” — в общем, Развалихин дело разваливает, так что в конце концов этого “гимназистишку”, по настоянию того же Корчагина, исключают из комсомола “как чуждый элемент”. Явно чуждым элементом (так и сказано: “чужой человек” — 195) представлен и председатель железнодорожного лесного комитета, называющий утопией идею строительства узкоколейки и в ходе судьбоносного заседания мечтающий поскорее попасть домой, к жене, которая коротает вечер за романом Поль де Кока... Через несколько десятилетий после смерти писателя Островского, в менее суровые, но всё ещё советские времена такой классово-эстетический подход будет увековечен в интеллигентском фольклоре: “Сегодня он играет джаз, а завтра родину продаст”.
С презрением и даже брезгливостью изображены в романе обыватели, готовые приспособиться к любой власти, “мешочники”, путающиеся под ногами созидателей новой жизни, и всякая прочая “мелкобуржуазная шушера”, в том числе крестьяне, ещё не дозревшие до осознания того, что, как выражается Артём Корчагин, “от земли дышать трудно” (?!!), — то есть абсолютное большинство того самого народа, ради счастья и благоденствия которого, собственно, и заваривалась вроде бы революционная каша. И тут возникает очень интересная и неожиданная параллель: точно такой же неведомой, подозрительной, угрожающей стихией, как для “сознательных” рабочих, оказывается толща народная для булгаковских интеллигентов. А уж в презрительном отношении к трусливому, согласному приспособиться к любой власти обывателю эти два полярных автора практически совпадают…
Однако Корчагин, в отличие от булгаковских интеллигентов, плоть от плоти простонародной, провинциальной, глубинной Украины. Кто как не он должен представлять многомиллионную массу, дотоле действительно бывшую бессловесной, неразличимой и неведомой власть предержащим? Но революционная буча, в которую он мальчишкой окунулся с головой, оторвала его от собственных корней, родной городок “стал ему чужим и скучным” — в то время как “большой город притягивал своей мощью, жизненностью, суетой непрерывных человеческих потоков, грохотом трамваев и криком сирен автомобилей. А главное, тянуло в огромные корпуса, закопчённые цехи, к машинам, к тихому шороху шкивов” (226). Всё к тому же булгаковскому Городу Корчагин прикипел с другого конца: координаты турбинского бытия — дом, гимназия, университет, юнкерское училище, магазины «Парижский шик», «Ниццкая флора», «Маркиза»; жизнь Корчагина протекает в производственных цехах, кабинетах партийного и комсомольского актива и — об этом говорится мимоходом, скороговоркой — в скудном, аскетичном, всегда временном жилье. Теоретически Турбины и Корчагин вполне могли бы мирно сосуществовать в многоярусном пространстве Города, ибо каждой из сторон Город предоставлял возможность личного выбора жизненной траектории, собственного дела, способа самореализации. Но Корчагин, “революцией мобилизованный и призванный”, не приспособлен к частной жизни, к мирному сосуществованию с другими (иными, не похожими на него) людьми. Частная жизнь зиждется на эгоизме (а он альтруист) и/или на самососредоточении, а он все вопросы уже решил раз и навсегда — он же не Гамлет, он Дон Кихот. И на меньшее, чем освобождение всего человечества, он не согласен. Это неважно, что человечество его ни о чём не просило и может даже пострадать в процессе собственного “освобождения” — уже страдает! Дон Кихот Корчагин этого не видит, он смотрит поверх голов и, когда находит в том необходимость, шагает по головам. Весьма красноречивое тому подтверждение — “битва” в поезде. Действуя кулаками, размахивая оружием и угрожая всех перестрелять, “как собак”, Корчагин принудил-таки “гадьё спекулянтское” (178) освободить им с Ритой место на верхней полке, но на этом не успокоился: выбравшись через окно обратно на перрон, он призвал для наведения порядка чекистов и сам принял активное участие в “выпотрашивании” из состава мешочников, пребывая при этом в полной уверенности, что тюки газет, которые они с Ритой везут на уездную конференцию, гораздо более ценный предмет, нежели продукты на продажу населению, оголодавшему в ходе его осчастливливания большевиками и не понимающему своего счастья.
Но ещё показательнее отношение Павла к семье брата Артёма, который “неизвестно почему” предпочёл дочери каменотёса, работнице-портнихе (то есть “своей”) Гале крестьянку-беднячку (то есть “чужую”) Стешу с семьёй из пяти ртов — тем самым погрузился, по логике Павки, в “мелкобуржуазную стихию” (224) или, как выразится позже сам Артём, “на землю осел”, “завалился в домашность” (308). На приёмного сынишку брата Корчагин смотрит, сам того не замечая (не замечает этого и автор!), так же высокомерно-презрительно, как на него самого, кухаркина сына, когда-то смотрели барчуки-гимназисты Лещинский и Сухарько, а жизненную перспективу Артёма оценивает однозначно безрадостно: “Закопается, как жук в навозе” (226). “Домашность”, поданная как высшая ценность у Булгакова, для Корчагина в лучшем случае сфера второстепенная, вспомогательная, неизбежное зло, в худшем — просто зло (семья Кюцам), которому он, не задумываясь, объявляет войну.
Что же касается отношения Корчагина к крестьянскому труду, к крестьянскому быту в целом, то здесь налицо пролетарский снобизм, классовая зашоренность и — слепота, которая, вопреки авторскому замыслу, в конце концов оказывается не просто неким реальным жизненным обстоятельством, преодолеваемым героем, а коренным, сущностным качеством его личности. Как в атаку на войско противника, бросается Корчагин верхом на лошади на толпу дерущихся за мeжи мужиков, а по прошествии нескольких лет радуется тому, что партия, наконец, пошла в решительную атаку на эти “межи”, на последний оплот частной собственности — единоличные крестьянские хозяйства.
Мы же, в свою очередь, с горечью порадуемся тому, что болезнь помешала ему принять участие в этом беспрецедентном по своим катастрофическим масштабам и последствиям общенациональном погроме, что, скованный (и спасённый!) слепотой и неподвижностью, он не стал соучастником этого преступления и не двинулся дальше по единственному уготованному в той ситуации таким, как он, пути — пути палача и жертвы.
Однажды и навсегда ослеплённый избранным идеалом, в финале своей жизни Корчагин получает исключительный шанс окончательно перейти в сферу идеального — он уходит в книгу, становится автором и героем романа и является в нём перед читателем подлинным Дон Кихотом, но его личность и его судьба не только воодушевляют и восхищают, но и настораживают, предостерегают и подтверждают прозрения русской классики. Похоже, Дон Кихоты хороши не столько в процессе сражения с мельницами, сколько “накануне”, когда они ещё только собираются на войну и самими этими сборами подсказывают обществу его насущные потребности и возможные варианты их удовлетворения. Они могли бы быть хороши и в процессе “сталезакаливания” — если бы распространяли его исключительно на себя. Но они ведь норовят превратить всех окружающих в сырьё для этого процесса… И наличие воодушевляющей идеи, руководящей теории тоже вещь замечательная — как же без этого? Но если идея превращается в “одну, но пламенную страсть”, если она отшибает способность к восприятию контридей и затмевает простую и очевидную мысль о том, что “самое дорогое у человека — это жизнь” (227), которую нельзя бросать на растопку идейных костров, тогда с неизбежностью срабатывает предупреждение Порфирия Петровича, сочинённого нелюбимым Островским Фёдором Достоевским: “Ещё хорошо, что вы старушонку только убили. А выдумай вы другую теорию, так, пожалуй, ещё и в сто миллионов раз безобразнее дело бы сделали!”12
Корчагин знал, что “самое дорогое у человека — это жизнь”, но знание это категорически расходилось с большевистской практикой, в которую он был вовлечён. Булгаковские “белогвардейцы” (именно булгаковские — реальные в жестокости большевикам не уступали) показательно противостоят кошмару “человекоубоины”. “На убой не послал! На позор не послал!”13 — вот то единственное, что ставит себе в заслугу полковник Малышев, распустивший по домам мальчишек, которые предательством высшего командования были обречены на верную гибель под петлюровскими пулями на улицах Города. В ответ на напоминание младшего офицера о материальных ценностях и государственных символах, которые следует спрятать, чтобы они не достались врагу, Малышев, опять-таки показательно, отвечает: “Господин поручик, Петлюре через три часа достанутся сотни живых жизней, и единственно, о чём я жалею, что я ценой своей жизни и даже вашей, ещё более дорогой, конечно, их гибели приостановить не могу. О портретах, пушках и винтовках попрошу вас более со мной не говорить”14.
Это совершенно немыслимая для Корчагина логика — так мог рассуждать и поступать лишь человек, взращённый и воспитанный не только Городом и Миром, но и Домом — колыбелью, пристанищем, прибежищем и опорой частного человека. Тут, однако, возникает очередное “но”: ведь для того чтобы призывно и весело горели окна турбинского дома, для того чтобы в доме этом сохранялось тепло и длилась частная жизнь, должна была состояться Боярка, должен был свершиться корчагинский подвиг самоотвержения. Можно, конечно, сказать, что в Боярке большевики пожинали и ликвидировали последствия собственного преступления, но и это не будет полной правдой, ибо не менее преступным было презрение благополучных обывателей к “той настоящей Украине, которая по величине больше Франции, в которой десятки миллионов людей и о которой они не только ничего не знали, но и не хотели знать”15, как преступным был поповский окрик-приказ “Марш из класса!”, который положил начало пути смышлёного парнишки, назубок знавшего Новый и Ветхий Завет, в воинствующие “антирелигиозники” и апостолы новой — безбожной — веры.
Нет, не только не мешает, но, напротив, помогает роман Островского «Как закалялась сталь» получить многомерное, объёмное, будоражащее мысль и нравственное чувство представление о национальной истории, национальном характере, национальном бытии. Беда только в том, что такое объёмное, сложное, не поддающееся жёсткой оценочной инвентаризации и не конвертируемое в материальные ценности знание оказывается не востребованным, не предусмотренным современными российскими образовательными стратегиями.
* * *
В наше время щас, сам не постараешся никто тебе жильё не придоставит. Сперва нужно получить высшее оброзавание, а потом найти пристижную роботу. А вот потом уже, и строить свой дом. (Из сочинения, написанного в рамках ЕГЭ. Автор неизвестен. Орфография и пунктуация оригинала воспроизведены без изменений.)
Если читатель настроился на финальные инвективы по поводу пресловутого Единого государственного экзамена, который якобы и есть источник всех зол, обрушившихся на современную школу, то он будет разочарован. Предлагаемые в рамках ЕГЭ тесты по русскому языку (о других предметах судить не берёмся, по литературе, надеемся, тестов не будет) — действительно объективный, корректный и всеобъемлющий способ проверки знаний, о чём уже не раз говорилось на страницах пермского научно-методического журнала «Филолог»16. Более того, именно введение ЕГЭ уже на стадии подготовки к нему, а затем в процессе “ручной” проверки части С (сочинение) обнажило язвы современной школы, которые давно пора было бы начать лечить, а между тем по сей день всё ещё не поставлен адекватный диагноз.
Первым сигналом тревоги стал массовый учительский ажиотаж по поводу новой формы аттестации учащихся и коллективные многочасовые бдения учителей на специализированных курсах по подготовке к ЕГЭ. И это несмотря на то, что опубликованные образцы измерительных материалов свидетельствовали: тесты составлены в полном соответствии со школьной программой, не содержат ничего сверх неё и уж тем более ничего, что лежит за пределами компетенции профессионального филолога, каковым и должен быть учитель русского языка и литературы. Можно, конечно, допустить, что сама структура тестов потребовала каких-то разъяснений, хотя она достаточно прозрачна и логична, но это дело одного-двух часов, а не многодневных консультаций.
Вторым сигналом тревоги, если не сигналом бедствия, должны были бы стать результаты экзамена, подтвердившие худшие подозрения и опасения. Оговоримся: основанием для данных суждений послужили личные впечатления автора статьи и других членов комиссии по проверке экзаменационных сочинений выпускников 2004 года Пермской области.
Приведённый в качестве эпиграфа фрагмент вполне репрезентативен, хотя, разумеется, были и хорошие сочинения, во всяком случае, более грамотных было достаточно много. Но вот по части содержания, логики и стиля представленных работ картина выглядела просто удручающе. И дело даже не в речевых перлах, которыми она изобиловала, — дело в совершенно очевидном отсутствии навыков работы с текстом и абсолютной беспомощности учащихся в построении собственных высказываний. Большинство детей не умеют читать, то есть правильно понимать и адекватно оценивать прочитанное, а соответственно не умеют вразумительно, непротиворечиво и грамотно высказываться по поводу прочитанного. И это при том, что исходный текст был в распоряжении учеников в продолжение всего экзамена, им можно и нужно было пользоваться, и, хотя не все тексты были удачными, сам алгоритм действий при создании сочинения-рассуждения, который должен был многократно отрабатываться в процессе учёбы, позволял справиться с этой задачей без особых затруднений даже самому посредственному ученику. Но — повторимся — большинство сочинений неопровержимо и удручающе свидетельствовало о том, что выпускники школы не умеют, не научены осмысленно и вразумительно высказываться на предложенную тему. При подведении итогов, когда все полученные за разные виды работы баллы суммировались, результат, по-видимому, корректировался в лучшую сторону (как в анекдоте: в среднем по больнице, в которой лежат гипертоники и гипотоники, давление нормальное), в отчёты попали вполне приемлемые цифры, а вопиющие о необходимости коренных перемен в качестве обучения листочки с сочинениями навсегда скрылись в архивах, чтобы через некоторое время исчезнуть совсем.
Какое отношение это имеет к главному предмету нашего разговора? Самое прямое.
Если выпускники школы не владеют навыками работы с малым по объёму и достаточно простым по содержанию текстом, как же они справляются с таким сложнейшим объектом, как художественное произведение?.. И наоборот: если на уроке литературы дети приучены вчитываться, вдумываться, рассуждать, спорить, аргументировать и формулировать свою точку зрения (а именно этим они и должны там заниматься), почему же они не справляются с подобной задачей применительно к гораздо более простому материалу?
Не отвечая на эти риторические вопросы, сформулируем ещё несколько “если”. Если общество и власть не осознают масштабы кадровой катастрофы в средней школе, которая есть прямое следствие противоестественного отбора, осуществлявшегося на протяжении десятилетий, и не примут реальные меры для того, чтобы профессия учителя стала если не самой “пристижной”, то хотя бы относительно престижной; если они не озаботятся тем, чтобы школьник получал не осколочные, бессвязные представления из разных областей знаний, а целостное, системное и при этом диалектичное, подвижное представление об окружающем его мире (а для этого во главу угла должны быть поставлены гуманитарные предметы, и в первую очередь “наше всё” — литература); если не будет создана нормальная система социальной адаптации вчерашних школьников, чтобы вуз перестал быть убежищем и стал полноценной высшей школой, — есть ещё целый ряд “если”, но пока довольно и этого, — тогда главным продуктом жизнедеятельности школы будет не Николка Турбин, последний рыцарь чести русской классики, и не Павка Корчагин, как комета, влекущий за собой “на хвосте” все наши бесконечные “что делать?” и “кто виноват?”, а злая пародия на корчагинский призыв — булгаковский Шариков, извлёкший из мирового письменного наследия одну-единственную идею про взять всё да поделить, или Бенедикт Татьяны Толстой, физиологически томящийся потребностью в Слове, но навеки отрезанный от него, интеллектуально и духовно кастрированный необратимо прерванной культурной традицией. На что способны эти гомункулусы, чем грозят они человеческому сообществу “в наше время щас”, уже не только описано, но отчасти и продемонстрировано.
Не хочется на этом ставить точку — поэтому в завершение напомним читателю ещё одно классическое произведение, к которому “отсылает” роман Островского «Как закалялась сталь». Это рассказ И.С. Тургенева «Живые мощи», героиня которого, скованная, как и Павка в финале своей истории, смертельной болезнью, как и Павка, перед лицом наступающего рока находит в себе силы полноценно жить. Но если большевик Корчагин весь обращён вовне — в социальное служение, социальную борьбу, то крестьянка Лукерья совершает духовное восхождение, опираясь исключительно на внутренние ресурсы собственной личности. Силой духа она вырывается из плена своего уже мёртвого тела, преодолевает социальную ограниченность, раздвигает национальные пределы и, опираясь на веру, но и в ней не замыкаясь, приникает к самой экзистенциальной сути человеческого бытия, существование как таковое проживая как высшую данность, бесценный дар. Лукерья, в системе тургеневских координат, тоже Дон Кихот — только совершенно иной, нежели Инсаров (или Корчагин), она Дон Кихот, ориентированный не на борьбу за жизнь, а на саму жизнь. Ей для самостояния и самореализации не нужны внешние факторы (мельницы, турки, буржуи) — она в себе, в недрах собственной души созидает ткань полноценного, органичного, целостного бытия, восполняя внешние прорехи, пробелы и обрывы усилием чистого духа.
Этому невозможно научить. Но это можно показать. На уроке литературы. Где же ещё?..
Примечания
1 Островский Н. Как закалялась сталь. М.: Современник, 1980. С. 6. В дальнейшем ссылки на это издание даются указанием страницы в скобках в тексте статьи.
2 Булгаков М.А. Белая гвардия // Булгаков М.А. Избранные произведения: В 2 т. Киев: Днiпро, 1989. Т. 1. С. 86.
3 Тургенев И.С. Гамлет и Дон Кихот // Тургенев И.С. Собр. соч.: В 12 т. М.: Художественная литература, 1979. Т. 12. С. 195–196.
4 Тургенев И.С. Накануне // Тургенев И.С. Собр. соч.: В 12 т. М.: Художественная литература, 1976. Т. 3. С. 60.
5 Аннинский Л.А. Тридцатые — семидесятые: Литературно-критические статьи. М.: Современник, 1978. С. 36.
6 Тургенев И.С. Накануне. Указ. изд. С. 73.
7 Там же. С. 126.
8 Там же.
9 Манн Ю. Базаров и другие // Манн Ю.В. Диалектика художественного образа. М.: Советский писатель, 1987. С. 111.
10 Коган П.Д. Лирическое отступление // Поэзия Октября: Стихи советских поэтов (1917–1976). М.: Изд-во Московского ун-та, 1977. С 337.
11 Аннинский Л.А. Указ. изд. С. 49–51.
12 Достоевский Ф.М. Преступление и наказание. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л.: Наука, 1973. Т. 6. С. 351.
13 Булгаков М.А. Белая гвардия. Указ. изд. С. 159.
14 Там же. С. 126.
15 Там же. С. 72–73.
16 См.: Филолог. Пермь, 2002. № 2; 2003. № 3; 2004. № 5. http://philolog.pspu.ru