Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №6/2005

Архив

Маленькое эссе об Ахматовой

ПантеонРисунок Николая Тырсы «Анна Ахматова». 1927 г.

Алексей Машевский


Алексей Геннадьевич Машевский (1960) — поэт, эссеист; преподаёт в педагогическом колледже. Живёт в Санкт-Петербурге.

Маленькое эссе об Ахматовой

У Анны Андреевны Ахматовой было два учителя, к которым она, надо сказать, относилась по-разному, но значение творчества каждого из них, видимо, недооценивала. О любимом ею Иннокентии Фёдоровиче Анненском в известном стихотворении обмолвилась: “…Как тень прошёл и тени не оставил…”. О нелюбимом, Михаиле Алексеевиче Кузмине, в «Поэме без героя» написала: “Перед ним самый смрадный грешник — // Воплощённая благодать”. Меж тем и Анненский, и Кузмин — едва ли ни самые важные, самые тайные русские поэты ХХ века. И каждый из них одарил Ахматову замечательными открытиями, оказавшимися столь необходимыми для её лирики. Кузмин — “трогательно-изысканной интимностью”1. Анненский — психологической зоркостью, умением находить соответствия между внутренним миром переживаний и внешними деталями окружающей бытовой обстановки.

Лидия Гинзбург писала по этому поводу: “У Анненского лирическое событие не имеет повествовательной оболочки. Его сюжетность — в сцеплениях и разрывах между внешним и внутренним миром, в динамике вещей, подобной динамике отражённых в них душевных процессов”2. Ахматова усвоила, главным образом, один из способов организации подобных сцеплений, когда “вещи сохраняют своё предметное качество… сопровождают душевный процесс, становятся его выразительными атрибутами”3. Поэтессе удалось окончательно порвать с заранее предполагаемым двойным символистским значением вещной детали, предмета. Её прозаизмы, как и у позднего Пушкина, оказываются выразителями сильнейшего лирического напряжения за счёт каждый раз заново создаваемого смыслового контекста. Только у Ахматовой этот контекст всегда выстраивается вокруг одной темы — темы любви (причём любви несчастной, скоротечной, уже другим исчерпанной) и имеет преимущественно психологическую окраску. Она, в отличие от Анненского, никогда не пытается расширить переживаемое её героиней чувство до масштаба вселенских обобщений и не создаёт своеобразной философии любви подобно Михаилу Кузмину (у последнего, как мы знаем, именно любовь оказывалась универсальным преобразователем и постижителем мира, залогом постоянно совершаемого жизненного чуда, обновления — и в этом смысле была счастливой).

У Ахматовой любовь одинока, интимна, личностна, гибельна и в силу этого как бы бессильна. Можно сказать, что в первых её книгах мы имеем дело и не с любовью даже, а с фиксацией всем знакомого состояния перехода от величайшего эмоционального перенапряжения (долгого ожидания) к оглушающему чувству опустошённости. Первое стихотворение маленького цикла «В Царском Селе» очень точно передаёт это замирание внутренней боли, ощущение своей “игрушечности” (ведь так можно, казалось бы, поступить только с игрушкой, не с человеком — бросить).

По аллее проводят лошадок,
Длинны волны расчёсанных грив.
О пленительный город загадок,
Я печальна, тебя полюбив.

Странно вспомнить: душа тосковала,
Задыхалась в предсмертном бреду.
А теперь я игрушечной стала,
Как мой розовый друг какаду.

Грудь предчувствием боли не сжата,
Если хочешь, в глаза погляди.
Не люблю только час пред закатом,
Ветер с моря и слово “уйди”.

Интересно, что во втором стихотворении «…А там мой мраморный двойник…» мы явно встречаемся
с аллюзиями из Анненского. В этой каменной фигуре с “запёкшейся раной” чудится то ли Андромеда, то ли статуя Мира из паркового трилистника.

У Анненского безотзывность, проблесковая сущность всего настоящего, обрекающая на разлуку, — коренное свойство мира. Поэтому тоскует даже мраморная Андромеда, даже оказавшийся на дне бассейна обломок её белой руки. И статуя Мира стоически переживает свою вечную обиду, неся на теле “раны чёрные от влажных губ” туманов. У Ахматовой нет этой вселенской обречённости. Она погружена в конкретные переживания конкретной личности и говорит только от своего имени.

Холодный, белый, подожди,
Я тоже мраморною стану.

Сужение тематики приводит к укрупнению деталей, к подчёркнутой дифференциации взгляда. Красный тюльпан в петлице, задевшее о верх экипажа перо, надетая не на ту руку перчатка, острый морской запах устриц на блюде — это всё одновременно и вещи окружающей тебя реальности и сигналы, свидетельствующие о душевной смуте. Акмеизм Ахматовой — это своеобразный пуантилизм: несколько крупных мазков чистого цвета на удалённом расстоянии читательского взгляда сливаются в целостную картину, в законченную структуру жизненной ситуации, очерченную теперь уже не сплошной “реалистической” линией, а только намеченной (так сказался опыт символистских недосказанностей) пунктирно. Тут, конечно, есть своя традиция, берущая начало ещё с Фета, Тютчева, по-особому преломившаяся в творчестве Анненского.

Но, повторюсь, если у Анненского мы имеем дело с философией, то в стихах Ахматовой торжествует психология. Именно этим и определяются все сильные и слабые особенности её поэзии: с одной стороны — подкупающая искренность, точность, интимность, сразу настраивающая читателя на доверительное общение, с другой — камерность лирического мира героини (её, в сущности, ничто не интересует, кроме напряжённого переживания минуты встречи, расставания, ожидания, которые не нагружаются никакой экзистенциальной проблематикой). В таком подходе — чистая уверенность юности в своей объективной значимости, в том, что всякое движение души драгоценно само по себе. Истинно греческое, античное чувство, приветствующее онтос, бытие, существование. Именно поэтому, а ещё потому, что и она была певицей любви, Ахматову можно совершенно закономерно сопоставлять с Сапфо. Повод к тому даёт и сама Анна Андревна. Чуть-чуть кокетничая этим своим дальним, тайным родством, в стихотворении «Любовь» напишет:

То змейкой свернувшись клубком,
У самого сердца колдует…

Это как бы такой оцивилизованный, приручённый “горько-сладостный, необоримый змей” Сапфо, её “истомчивый” Эрос.

Впрочем, и здесь коррекцию надо производить не столько с учётом различия культурно-исторических эпох, сколько с поправкой на человеческий темперамент. У Сапфо любовь — это прежде всего страсть, опьяняющая человека, мгновенный переход от силы к бессилию или, наоборот, от спокойствия к величайшей активности, короче говоря, чудо, благодаря которому совершается трансмутация, преображение.

Ахматова же, говоря фигурально, предпочитает изображать не столько бурю, сколько её последствия. Её любовь — это замирающее ощущение дикости, странности несовпадения того, что происходит в тебе, и обыденного, естественного течения жизни, к которому все давно привыкли, да и ты сам привык, и вот теперь впервые видишь: естественное-то, оказывается совсем не естественным, простое — не простым.

Любовь покоряет обманно,
Напевом простым, неискусным.
Ещё так недавно-странно
Ты не был седым и грустным.

И когда она улыбалась
В садах твоих, в доме, в поле,
Повсюду тебе казалось,
Что вольный ты и на воле.

Был светел ты, взятый ею
И пивший её отравы.
Ведь звёзды были крупнее,
Ведь пахли иначе травы,
Осенние травы.

Ключевое слово здесь “недавно-странно”. Именно от него расходятся лучи смыслов, обнаруживающих, что в обычном, “нормальном” состоянии человек не свободен, не чувствует, не видит мира в его истинности и полноте. И получается, что не столько о другом печалится наша душа, сколько томит её тоска по свободе чувствования, видения, понимания. Свободе, как ни странно (опять — странно), возможной лишь в ограничивающем присутствии другого. Однако необходимость этого присутствия парадоксально обнаруживается лишь через его отсутствие. Так, обходным путём, Ахматова настигает свою экзистенциальную тему, придаёт любовной лирике философскую остроту. Потому что она — настоящий поэт, а ни один настоящий поэт не может обойтись без своего “невозможно”. О, того самого, в любви к которому признавался её учитель Иннокентий Анненский.

Примечания

1 Выражение Николая Бернера, одного из первых критиков Ахматовой.

2 Гинзбург Л.Я. О лирике. Л., 1974. С. 331.

3 Там же.

Рейтинг@Mail.ru