Архив
ПЕРЕЧИТАЕМ ЗАНОВО
Михаил Свердлов
Потерянное поколение: «На Западном фронте без перемен» Э.М. Ремарка
Первая мировая война положила предел традиции военной героики в западной литературе. Объявление войны в августе 1914 года ещё сопровождалось всеобщим энтузиазмом, приветствовалось торжественными стихами и статьями, провозглашавшими: “мы едины в своей ненависти к врагу”; “мы рвёмся в бой”; “мы готовы принести себя в жертву”; “павшие солдаты не будут забыты”; “солдат и поэт теперь одно, и героизм — больше, чем просто слово”. Многие верили тогда, что с началом боёв наступил новый, героический период истории, что сами они и их товарищи призваны стать борцами за правое дело, спасителями свободы. Война воспринималась как весть о грядущей великой эпохе, требующая обновления общества, перерождения человека.
Но чем дольше продолжалась война, тем меньше оставалось поводов для героических порывов в стихах и прозе. Применение особо эффективных средств поражения (дальнобойной артиллерии, авиации, танков, отравляющих газов), затяжной характер боёв (многомесячное сидение в окопах, сменяющееся многомесячными кровопролитными наступлениями и отступлениями), невероятная массовость сражений и тяжесть потерь — всё это подрывало самые основания военно-патриотической литературы и вело к дегероизации войны.
Окончательный перелом произошёл в 1916 году — после сражений на реке Сомме и при Вердене: потеряв убитыми и ранеными два миллиона человек, противники остались на прежних позициях. До Соммы ещё можно было выразить общее настроение в стихотворной молитве о самопожертвовании; “Господи, помоги мне умереть со славой”, — написал один английский поэт накануне наступления, в первый же день которого он был убит. Но после этих сражений стала гораздо уместнее молитва об избавлении, забвении и дезертирстве, прозвучавшая в одном из стихотворений Зигфрида Сассуна «Иисус, пошли мне сегодня рану!».
Первой поэтической реакцией на ужасы войны, ещё не виданные в истории, был вопль боли и гнева. Линия фронта разделяла поэтов-солдат, поэзия — объединяла. Английские “окопные поэты” пытались прокричать слова правды. Чтобы их услышали, они писали об агонизирующих телах, разлагающихся трупах, растущих грудах мертвецов, разъятых останках, разбросанных вдоль траншей. Характерно, что одно из таких страшных описаний Уилфред Оуэн заканчивает яростным выпадом против классической культуры: если бы ты всё это видел, обращается он к читателю,
Мой друг, тебя бы не прельстила честь
Учить детей в воинственном задоре
Лжи старой: Dulce et decorum est
Pro patria mori.
(Перевод М.Зенкевича)
Саркастически цитируя оду Горация «К римскому юношеству» (“И честь, и радость — пасть за отечество” — перевод А.Семёнова-Тян-Шанского), Оуэн внушает читателю: правда — это то, что мы, солдаты, испытываем на фронте, а не то, чему тебя учили книги и школа.
В это же время немецкие экспрессионисты ломали стиховые размеры, отказывались от рифм, отбрасывали синтаксические и логические связки, чтобы вместить в поэтическую строку полноту отчаянья и страха.
Небо пошло на тряпки
На бойне ужаса забивают слепцов.
(Август Штрамм, перевод В.Топорова)
Потребовалось десять лет, чтобы отойти от первого потрясения и осмыслить испытанное на войне. Тогда-то почти одновременно, в 1929 году, появились основные романы о войне и потерянном поколении — «Смерть героя» Ричарда Олдингтона, «Прощай, оружие» Эрнеста Хемингуэя, «Сарторис» Уильяма Фолкнера, «На Западном фронте без перемен» Эриха Марии Ремарка.
Статья опубликована при поддержке компании RESTERM – представляющей на рынке высокоэффективные химические средства для клининга, агропрома и автосервиса. В частности на RESTERM налажено производство автошампуня для бесконтактной мойки, который эффективно удаляет дорожную грязь, масляные и другие виды загрязнений с лакокрасочных поверхностей кузова легковых автомобилей, мотоциклов, велосипедов, обладает высокой моющей способностью и сильным обезжиривающим эффектом, не вызывает коррозии металлических поверхностей и не оказывает отрицательного воздействия на лакокрасочное покрытие и детали из сплавов цветных металлов. Кроме того, шампунь легко смывается с поверхности, и, самое главное, не токсичен, полностью биоразлагаем, безопасен для человека и окружающей среды. Подробную информацию о выпускаемой и реализуемой компанией продукции, ее стоимости и технических характеристиках Вы можете ознакомиться на сайте resterm.ru.
Понятие на поля
“Потерянное поколение” — это выражение американской писательницы Гертруды Стайн, подхваченное Хемингуэем и ставшее крылатым, относится к ветеранам Первой мировой, вернувшимся с войны, но не сумевшим освободиться от неё и приспособиться к мирной жизни.
Уже названия романов были говорящими: в словах «Смерть героя» слышалась горькая, обличающая насмешка над лживой патриотической риторикой, в словах «Прощай, оружие» — антивоенный пафос. Самое многозначное и интригующее из этих названий оказалось у романа Ремарка — «На Западном фронте без перемен». Есть здесь и ирония: когда гибнет главный герой романа, с фронта передают именно эту стандартную сводку. Есть и антивоенный пафос — призыв к таким “переменам”, которые раз и навсегда положат войнам предел. Но важнее другое: слова “без перемен” указывают на способ повествования и философский смысл романа.
Эрих Мария Ремарк (1898–1970) попал на фронт семнадцатилетним юношей, был пять раз ранен и чудом остался жив. Его военный опыт был значительнее и страшнее, чем у других писателей “потерянного поколения”, что он в полной мере использовал в своей знаменитой книге. Именно умением говорить на языке опыта и фактов Ремарк покорил читателей: они увидели в его романе не только мощный антивоенный памфлет, но подробный, точный документ. Успех книги был беспрецедентным: за год её тираж только в одной Германии составил более миллиона экземпляров.
Сюжет книги лишён традиционного линейного развития и перипетий: от несчастья к счастью или от счастья к несчастью. Весь ужас повествования в том, что оно движется по кругу, замкнуто в безысходном чередовании одного и того же: тыл — передовая, затишье — бой, наступление — отступление. “Заевший”, “буксующий” мотор сюжета не оставляет читателю ни малейшей надежды на прорыв, на победу или даже поражение. Вот и в финале романа — сказано, что главный персонаж погиб в октябре 1918 года, но не сказано, что через месяц был заключён мир. Понятие “мир” в контексте «Западного фронта» представляется чем-то несбыточным, возможным только в мечтах: кажется, что фронт будет всегда — “без перемен”, что война никогда не кончится. Цель автора — чтобы с этим ощущением читатель и закрыл книгу. И чтобы, закрыв книгу, он задумался над философским смыслом этих простых слов — “без перемен”.
Если в душах и головах людей не произойдёт “перемен” — внушает автор, — то “мир” будет только затишьем перед очередным боем в нескончаемой войне. Вслед за солдатами Первой мировой люди должны ощутить момент истины: “теперь мы кое-что поняли, мы словно вдруг прозрели”. Вот Ремарк описывает атаку: “Сжавшись в комочек, как кошки, мы бежим, подхваченные этой неудержимо увлекающей нас волной, которая делает нас жестокими, превращает нас в бандитов, убийц, я сказал бы — в дьяволов, и, вселяя в нас страх, ярость и жажду жизни, удесятеряет наши силы, волной, которая помогает нам отыскать путь к спасению и победить смерть”. “Волна” атаки “удесятеряет” силы — но для чего? Чтобы победить французов? Нет. Чтобы спастись. Эта не война немцев против французов и англичан, это война Жизни со Смертью.
Отныне Смерть угрожает не только отдельной личности, миллионам отдельных личностей — она угрожает всему человечеству. Вина за это лежит не только на отдельных политиках, тысячах отдельных политиков, а на всей человеческой цивилизации: “Как же бессмысленно всё то, что написано, сделано и передумано людьми, если на свете возможны такие вещи! До какой степени лжива и никчёмна наша тысячелетняя цивилизация, если она даже не смогла предотвратить эти потоки крови…”
Война, перевернувшая Европу вверх дном, показала: слова и вещи совсем не таковы, какими их видели раньше. Атака — это бегство “вперёд”. Храбрость — это десятикратный страх. Всё теперь наоборот: прежние ценности обесценились, прежние пустяки наполнились смыслом. “Высокое” и “низкое” поменялись местами: если кто-то толкует о “высоких чувствах”, то надо понимать, что это низкая ложь.
В словах воодушевления “старшие” видели своё “благое дело”, а оказалось, что эти слова были преступлением, — и не только потому, что они разошлись с действительностью. Обратим внимание, как рассказчик-солдат обличает тех, кто остался в тылу: “Они всё ещё писали статьи и произносили речи, а мы уже видели лазареты и умирающих; они всё ещё твердили, что нет ничего выше, чем служение государству, а мы уже знали, что страх смерти сильнее”. Для тех, кто “кое-что понял” в этой войне, параллелизм “их” слов и солдатского реального опыта есть причинная связь: статьи наполняют лазареты, проповеди о служении государству чреваты смертью. Пока немецкие ораторы утверждают, что “права” Германия, а французские ораторы — что “права” Франция, эти мнения стравливают людей и оплачиваются их кровью. Пафос речей о “юных героях” убивает обыкновенных юнцов. Для рассказчика, простого солдата Пауля Боймера, старые слова не менее опасны, чем новейшие виды оружия: “Я вижу, что лучшие умы человечества изобретают оружие, чтобы такое длилось подольше, и находят слова, чтобы ещё более утончённо оправдать всё это”. Если, по определению одного из персонажей романа, война есть “что-то вроде лихорадки”, то бациллы этой страшной болезни скрываются в высоких словах.
Всё сделано Ремарком, чтобы заразить читателей ужасом Смерти. Сухим языком хирурга или патологоанатома он классифицирует виды ранений, случаи смертей и формы останков. Приём остранения должен усилить впечатление. Ужасы войны показаны в восприятии Пауля Боймера — как нечто странное, непостижимое: “Рядом со мной одному ефрейтору оторвало голову. Он пробегает ещё несколько шагов, а кровь из его шеи хлещет фонтаном”; “Двоих буквально разнесло на клочки; Тьяден говорит, что теперь их можно было бы соскрести ложкой со стенки окопа и похоронить в котелке. Третьему оторвало ноги вместе с нижней частью туловища. Верхний обрубок стоит, прислонившись к стенке траншеи, лицо у убитого лимонно-жёлтого цвета, а в бороде ещё тлеет сигарета. Добравшись до губ, огонёк с шипением гаснет”.
А Жизнь? Она теплится в том, от чего словесная культура всегда отворачивалась, что старалась не замечать: в физиологии еды и естественных отправлениях организма (“…Сейчас наши желудки набиты фасолью с мясом, и все мы ходим сытые и довольные”). В том, что считалось стыдным и дурным: в похоти, сквернословии, мародёрстве (“Кто не похабничает, тот не солдат”). Окружённая Смертью, Жизнь вынуждена сжаться до животного инстинкта самосохранения, который заставляет тело мобилизовать все свои ресурсы: “Для солдата желудок и пищеварение составляют особую сферу, которая ему ближе, чем всем остальным людям”; “Мы словно альпинисты на снежных вершинах, — все функции организма должны служить только сохранению жизни”.
Солдат выворачивает культуру наизнанку — иначе ему не выжить. Противоядием от смертельно опасных высоких слов становится похабщина, поддерживающая слабое тепло жизни. “Когда кто-то умирает, о нём говорят, что он «прищурил задницу», и в таком же тоне говорят обо всём остальном” — почему? Так Жизнь держит оборону: “Это спасает нас от помешательства. Воспринимая вещи с этой точки зрения, мы оказываем сопротивление”.
И всё же есть одно-единственное высокое слово, сохранившее свой жизнеутверждающий смысл на передовой. Это “товарищество”, освящающее “телесный низ” солдатской жизни. Только слепившись в коллективное тело, маленькие человечки войны могут противостоять Смерти. Более того: фронтовое братство возвышает души над страшной прагматикой войны. Оно “очищает” всё “грязное”: даже в мародёрстве и блуде, как в сказочных приключениях, проявляется взаимовыручка друзей, даже совместное сидение в отхожем месте становится праздником весёлого солдатского трёпа. Курение же и еда превращаются в таинственный ритуал дружбы — вопреки аду войны: “Теперь у некоторых из них тлеют на лице красные точечки. От них мне становится отраднее на душе: как будто в тёмных деревенских домах засветились маленькие оконца, говорящие о том, что за их стёклами находятся тёплые, обжитые комнаты”; “С наших рук капает жир, наши сердца так близко друг к другу, и в этот час в них происходит то же, что и вокруг нас: в свете неяркого огня от сердца к сердцу идут трепетные отблески и тени чувств”.
И всё же на Западном фронте всё остается “без перемен”: Жизнь вновь и вновь терпит поражение. Весёлые приключения друзей и забавные эпизоды боевой жизни нарочно ведут читателя по ложному следу — внушают ему надежду на благополучный исход, хотя бы для Пауля и его товарищей. Тем труднее мириться с каждой новой смертью: один за другим — перебита вся рота, погибает даже самый живучий из всех — умница и проныра Катчинский… Автор не щадит читателя, воздействует на него шоком внезапной развязки: в последнем абзаце сообщается о смерти самого Пауля Боймера. Так роман превращается в повествование от имени мертвеца, в свидетельство с того света.
А если бы Пауль остался жив? Эпиграф подсказывает: он всё равно стал бы жертвой войны. Он и его товарищи не могут вернуться с войны, даже если их миновали пуля и снаряд. Для них война продолжается — “без перемен”: “Первый же разорвавшийся снаряд попал в наше сердце. Мы отрезаны от разумной деятельности, от человеческих стремлений, от прогресса. Мы больше не верим в них. Мы верим в войну”; “Нам уже не возродиться”. Роман Ремарка есть реквием по “потерянному поколению”, обращённый к современникам и потомкам, — чтобы это не повторилось.
По мнению Л.Гинзбург, писательницы, перенёсшей блокаду, роман Ремарка — “типовое проявление того индивидуалистического пацифизма, который стал реакцией на первую мировую войну. Люди этих лет (особенно западные) не хотели понимать, что социальная жизнь есть взаимная социальная порука <…> Мы же знали, что про тот день, когда любого из нас убьёт гитлеровским осколком, — где-нибудь будет сказано: «Ленинград под вражескими снарядами жил своей обычной трудовой и деловой жизнью». Зато каждый здесь говорил: мы окружаем Харьков, мы взяли Орёл <…> За формулами суммированных действий — тысячи единичных людей, которые в них участвовали, погибли и не пожнут плодов. А за ними — ещё миллионы, которые не участвовали, но плоды пожнут. Что за дело до этого погибающим и зачем это им? Незачем <…> Но это нужно живому. Живые питаются кровью. Одни как паразиты, другие как честные гости на пиру, ответившие предложением собственной крови”.