Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №11/2004

Штудии

Чудесные превращения гоголевских лиц

ШТУДИИИллюстрация А.М. Лаптева.

Юрий МАНН


Чудесные превращения гоголевских лиц

В первой главе «Мёртвых душ», в описании карточной игры, между прочим, сказано, что “почтмейстер, взявши в руки карты, тотчас же выразил на лице своём мыслящую физиономию…” (курсив в цитатах во всех случаях, кроме специально оговорённых, принадлежит автору настоящей статьи).

Всё это может показаться тавтологией: ведь физиономия и есть “лицо, лик, облик” (В.Даль). Получается, что почтмейстер на лице выразил… лицо.

Ещё пример из следующей главы «Мёртвых душ»: Манилов, высказав сомнение относительно соответствия предприятия Чичикова “гражданским постановлениям и дальнейшим видам России”, сделал “такое глубокое выражение, какого, может быть, и не видано было на человеческом лице…” Снова определение кажется излишним; ведь “лицо”, как отмечено тем же Далем, применительно к животному звучит “редко”.

Тавтологичность гоголевских определений (как мы увидим, мнимая) — свидетельство тонкой стилистической игры, построенной на природе самого языкового материала, его нарочитой сложности и двусмысленности. Парадокс в том, что слово лицо изначально обозначает нечто определённое, личное, даже личностное и, разумеется, сугубо человеческое. Между тем в самой грамматической фактуре слова заложена некая безличность и что ли стёртость. Прежде всего это средний род, некая промежуточность и гермафродитизм (ни то ни сё, говоря словами Гоголя); затем хорошо ощутимы ассоциации с кольцом (лицо и кольцо — часто встречающаяся рифма) и с яйцом, то есть некая округлость, гладкость, законченность. Конечно, всё это лишь предпосылки смысла, которые могут быть погашены или даже обращены в свою противоположность. Но что касается Гоголя, то он виртуозно воспользовался предоставленными возможностями.

Присмотримся к лицам гоголевских персонажей. Как правило, лицо не имеет ярких или хотя бы обращающих на себя внимание свойств. Лица же без свойств различимы лишь объёмом, массой. Поэтому “полнота” и “толщина” — излюбленные и часто единственные определения.

В «Ревизоре» Сквозник-Дмухановский с усилием вспоминает интересующего его учителя: “…Вот этот, что имеет толстое лицо… не вспомню его фамилию…” В «Тарасе Бульбе» Андрий видит, что вместо красавицы полячки “выглядывало из окон какое-то толстое лицо”. О приказчике в «Мёртвых душах»: “Лицо его глядело какою-то пухлою полнотою”. Здесь же, в связи с дорожными впечатлениями Чичикова, сказано: “Бабы с толстыми лицами… смотрели из верхних окон, из нижних глядел телёнок или высовывала слепую морду свою свинья”. Толстое лицо — в одном ряду с мордой телёнка или свиньи, причём незрячей, слепой мордой, не имеющей глаз.

Кроме того, бывают лица глупые (Кочкарёв — Подколесину: “Ну, взгляни в зеркало, что ты там видишь? Глупое лицо — больше ничего”), напоминающие лепёшку (в «Мёртвых душах» зеркало в трактире показывало “вместо двух четыре глаза, и вместо лица какую-то лепёшку), и так далее.

В лице же говорящая деталь, своего рода визитная карточка лица, скажем, не глаза, а подбородок. Почему? Потому что своей формой он дублирует и усиливает округлость лица. Так Чичиков в своём лице “привлекательнее всего находил подбородок”, не уставая его нахваливать приятелям: “Вот, посмотри, говорил он обыкновенно, поглаживая его рукою: какой у меня подбородок: совсем круглый!”

Ещё характерный пример из «Мёртвых душ»: “Лица у них были полные и круглые, на иных были даже бородавки, кое-кто был и рябоват…” Усилительной частицей даже (=и) бородавки и рябизна вводятся как самые значительные и единственные приметы лица.

Иллюстрация А.М. Лаптева.В описании лица участвует и столь излюбленный Гоголем план анималистики — таково сравнение в «Записках сумасшедшего» камер-юнкерского лица с мордочкой Трезора: “Небо! какая разница!.. У камер-юнкера совершенно гладкое лицо и вокруг бакенбарды, как будто он обвязал его чёрным платком; а у Трезора мордочка тоненькая, и на самом лбу белая лысинка”. “Разница” в пользу Трезора, ибо его мордочка более “индивидуализирована”, в буквальном смысле “утончена” (“тоненькая”, а не “широкая”) и снабжена оригинальной приметой, в то время как у камер-юнкера ничего своего нет.

На этом фоне становится ясно, почему (в описании Манилова) понадобилось определение “человеческое лицо”. Потому что лица животных ничуть не уступают человеческим, а порою и берут верх. Вспоминая крылатую фразу Баратынского “лица необщим выраженьем”, приходишь к выводу, что в гоголевском художественном мире лицо обычно фигурирует в противоположной функции — похожести, стёртости. Перед нами — “лица общее выраженье”.

Выделяются же лица не психическими движениями, не нюансами чувств, а физическими отклонениями — оспинами (учитель в повести «Иван Фёдорович Шпонька…»), “рябинами” и “ухабинами” (повытчик в «Мёртвых душах») и так далее. Лица палатских чиновников (в тех же «Мёртвых душах») — это окаменевшее буйство тестообразной массы: “У иных были лица точно дурно выпеченный хлеб: щёку раздуло в одну сторону, подбородок покосило в другую, верхнюю губу взнесло пузырём, которая в прибавку к тому ещё и треснула…”

Что же касается психических движений, то они буквально накладываются на лицо, сообщаются ему, как в сцене: Чичиков перед зеркалом — “Целый час был посвящён только на одно рассматривание лица в зеркале. Пробовалось сообщить ему множество разных выражений: то важное и степенное, то почтительное, но с некоторой улыбкой…” и так далее. “Выражения” сообщаются, следуют и от одного лица к другому, если импульс исходит от начальника; так чиновники отвечают дружным смехом на его шутку, хотя и не расслышали “произнесённых им слов”, и даже полицейский у дверей “по неизменным законам отражения” означил “на лице своём какую-то улыбку, хотя эта улыбка более похожа на то, как бы кто-нибудь собирался чихнуть после крепкого табаку”.

Словом, лицо само по себе ничего не выражает, не имеет никаких духовных свойств и психологической характеристики. Это — tabula rasa, грунт для будущей картины, или, говоря словами Гоголя, “совершенно гладкое место”. Выражение привносится со стороны, механически, если использовать современные понятия — методом наплыва. Значит, в гоголевской фразе, с которой мы начали эти заметки, нет никакой тавтологии: на “лице” можно выразить и “физиономию” (мыслящую или какую другую).

У элементов лица есть своя иерархия. Если подбородок — его визитная карточка, то нос — некая высшая инстанция, ибо нос — “выдающаяся” часть лица, концентрированная и подчёркнутая телесность, к тому же ещё с претензиями, с “амбицией” (подымать или задирать носнадмеваться, зазнаваться, — сказано у Даля). К этому надо прибавить и несомненные фаллические ассоциации, отмеченные М.М. Бахтиным и другими исследователями.

Отсюда неподражаемый комизм стилистической игры в повести «Нос», вроде такого случая: “Нос спрятал совершенно лицо своё в стоячий воротник и с выражением величайшей набожности молился”. Лицо оказывается в подчинении у носа, способного делать с ним всё, что хочет…

А глаза, человеческий взгляд? Как воплощение духовности, “зеркало души”, выражение внутренней жизни глаза оказываются излишними и поэтому в портретах многих гоголевских лиц просто не упоминаются. Или же низводятся на другой уровень — механических или инстинктивных рефлексов, предметных свойств. Так, Манилов “имел глаза сладкие как сахар” (гастрономический план оттесняет человеческую функцию взгляда); у Плюшкина глаза бегали “как мыши” (вновь включение плана анималистики); применительно же к Собакевичу отмечен лишь тот инструмент, который использовала на этот случай натура: “большим сверлом ковырнула глаза”… Как у деревянной куклы!

В грамматической фактуре слова “лицо” заложен и другой парадокс, которым также не преминул воспользоваться Гоголь. Дело в том, что лицо — ещё категория, так сказать, иерархическая; при этом и средний род, и остальные отмеченные выше признаки слова создают предпосылки превращения его в знак, что ли, абстрактной иерархичности, не зависящей от её конкретного, человеческого воплощения.

Намёк на эту метаморфозу дан уже в начале повести «Шинель»: Акакий Акакиевич снимает для себя копию с отношения, особенно если “бумага была замечательна не по красоте слога, но по адресу к какому-нибудь новому или важному лицу”. “Важность” сама по себе уже достаточный признак лица; правда, здесь ещё фигурирует эффект новизны адресата1.

Затем краска “важности” всё более сгущается (до степени “значительности”), а само лицо всё более абстрагируется.

Давно замечено, что предвестием появления “значительного лица” служит следующий эпизод. Когда Петрович предложил Акакию Акакиевичу пошить новую шинель, у того от испуга помутилось в глазах. “Он видел ясно одного только генерала с заклеенным бумажкой лицом, находившегося на крышке Петровичевой табакерки”. Лицо без лица! И притом являемое другим персонажем — генералом с табакерки. Пример тонкого гоголевского двойничества. И не единственный: когда портной явился с готовой шинелью, “в лице его показалось выражение такое значительное, какое Акакий Акакиевич никогда ещё не видывал”. В облике Петровича тоже внезапно проглянуло “значительное лицо”…

Обычно “лицо” — в служебном, официальном аспекте — означало определённую должность и положение (ср. у Пушкина: “Цензор есть важное лицо в гос<ударстве>, сан его имеет нечто священное”). У Гоголя “лицо”, если оно “значительное”, фигурирует независимо от любой конкретности, даже и начальственной, фигурирует как чистое обозначение иерархии. Поэтому излишни любые уточнения — не только имени и фамилии, но и места службы, должности и так далее. “Какая именно и в чём состояла должность значительного лица, это осталось до сих пор неизвестным”. Значительность становится единственным осязаемым признаком, позволяющим соизмерять лица и видеть их различия и относительность; в других случаях, мы видели, сходную функцию выполняет полнота: всегда ведь можно представить себе лицо более полное или менее полное.

Отсюда неподражаемый комизм гоголевских каламбуров: “Нужно знать, что одно значительное лицо недавно сделался значительным лицом, а до того времени он был незначительным лицом. Впрочем, место его и теперь не почиталось значительным в сравнении с другими ещё значительнейшими. Но всегда найдётся такой круг людей, для которых незначительное в глазах прочих есть уже значительность” (в первом случае — курсив в оригинале). При такой словесной игре полна смысла и несочетаемость глагола с мужской формой окончания с существительным среднего рода: “значительное лицо недавно сделался”, “значительное лицо находился”… Значительность вступает в противоречие с признаками пола, перемещая своего обладателя на тот неопределённый, промежуточный, “бесполый” уровень, где всё измеряется лишь одним — степенью значительности.

В этом объяснение того факта, что соответствующие пассажи почти не поддаются переводу на иностранные языки. Скажем, в немецких изданиях «Шинели» значительное лицо фигурирует как “die hochstehende Personlichkeit” (высокопоставленная личность), “der einflussreiche Mann” (влиятельный человек); в английском — “The Important Personage” (важная персона) и так далее. Но тем самым стираются все присущие среднему роду от слова “лицо” оттенки неопределённости, промежуточности и так далее; сглаживается и имеющееся в русском оригинале нарочитое противоречие родов (в существительном и в глаголе).

Словом, мотив “лица” — составная часть гоголевского гротескного стиля, проявление гоголевского комизма. И всё же поставить на этом точку нельзя. Как любой элемент его художественного мира, этот мотив движется, обрастая новыми значениями и связями.

Знаменитое место из восьмой главы «Мёртвых душ». Чичиков на балу у губернатора. Перед Чичиковым появляется губернаторша, но не одна. “Она держала под руку молоденькую шестнадцатилетнюю девицу, свеженькую блондинку, с тоненькими, стройными чертами лица, с остреньким подбородком, с очаровательно круглившимся овалом лица, какое художник взял был в образец для мадонны и какое только редким случаем попадается на Руси, где любит всё оказаться в широком размере, всё что есть: и горы, и леса, и степи, и лица, и губы, и ноги…” Всё в этом портрете спорит с устоявшимся, привычным типажом.

Подбородок — эта, мы говорили, визитная карточка лица — “остренький”. Черты лица — “тоненькие” и “стройные”, не такие (это специально подчёркнуто), как случается на Руси, где лица — “в широком размере”.

Ещё признак лица девушки — “очаровательно круглившийся овал”. Это пробуждает ассоциации с яйцом, однако не в том значении, в каком обычно выступают у Гоголя глупые, ничего не выражающие лица. Что это за значение — видно из сцены первой встречи Чичикова с незнакомкой (глава 5-я): “Хорошенький овал лица её круглился, как свеженькое яичко, и, подобно ему, белел какою-то прозрачною белизною, когда свежее, только что снесённое, оно держится против света в смуглых руках испытующей его ключницы и пропускает сквозь себя лучи сияющего солнца…” Яйцо здесь — символ свежести, прозрачности, солнечности, начало жизни, её зародыш. Что разовьётся из этого зародыша, сказать ещё нельзя (Чичиков, например, полагает, что “из неё всё можно сделать, она может быть чудо, а может выйти и дрянь…”), но нельзя и не видеть многообещающих надежд, перспективы.

Между тем повествователь ещё более повышает уровень ассоциаций и сравнений: “…лицо, какое художник взял бы в образец для мадонны…” Но почему, кстати, не Богоматерь, а именно мадонна? Потому что Гоголю важен здесь западноевропейский, католический, даже возрожденческий контекст, с их культом женской красоты и преклонением перед женщиной.

И тут, наконец, следует ещё одна западная, “полуденная”, античная ассоциация. Чичикову, вспоминавшему позднее суету бала, по контрасту мерещилась губернаторская дочка — “одна только она белела и выходила прозрачною и светлою из мутной и непрозрачной толпы”. Так Афродита, богиня любви и красоты, вышла из воздушной морской пены вблизи Кипра. О том, что в сознании Гоголя “работал” этот архетип, свидетельствует следующее место из его статьи «Скульптура, живопись и музыка» (вошла в «Арабески», 1835): у древних греков “чувство красоты проникло всюду”, в том числе и в воспроизведение того орнамента, “где из пены волн стыдливо выходит богиня красоты”.

Есть, однако, у этого образа и другая грань. Повесть «Тарас Бульба». Андрий перед встречей с полячкой в осаждённом городе. “Всё минувшее, что было закрыто, заглушено нынешними козацкими биваками, суровой бранной жизнью, — всё всплыло разом на поверхность <…> Опять вынырнула перед ним, как из тёмной морской пучины, гордая женщина”. Возникновение красавицы сродни появлению русалки; русалочий миф сливается с мифом о рождении Афродиты (или вытесняет таковой); женские обаяние и власть сродни тёмным чарам, источаемым водной стихией, таинственными запахами: “Он слышал только, как чудные уста обдавали его благовонной теплотой своего дыхания, как слёзы её текли ручьями к нему на лицо, и спустившиеся все с головы, пахучие её волосы опутали его всего своим тёмным и блистающим шёлком”.

Эта красота опасна, так как лишает человека воли, свободы поступков, и действует она испытанными средствами, ведь длинные распущенные волосы являются одним из постоянных атрибутов русалки, наяды, нимфы и других сходных мифологических персонажей2. И при этом сохраняется и даже усиливается самоотверженность любовного чувства, культ рыцарского служения даме (семантика рыцарства буквально сопровождает сцены свидания Андрия с полячкой, которая, по его словам, “рождена на то, чтобы пред ней, как пред святыней, преклонялись все…”).

Но вернёмся к рельефу гоголевских лиц. Мы говорили, что описание глаз (как выражения духовности) за ненадобностью опускается или низводится на другой уровень — предметных свойств, рефлекторных движений и так далее. Но вот Чичиковым после встречи с губернаторской дочкой овладело незнакомое ему, тревожное чувство. “Нет, — сказал сам в себе Чичиков, — женщины это такой предмет <…> просто и говорить нечего!…” И далее ход мысли привёл его к глазам. “Одни глаза их такое бесконечное государство, в которое заехал человек — и поминай, как звали! Уж его оттуда ни крючком, ничем не вытащишь… Так вот зацепит за сердце, да и поведёт по всей душе, как будто смычком”. Какое необычное признание! Человек “средних лет и осмотрительно-охлаждённого характера”, всегда действовавший из личного интереса, оказывается, знаком с всевластной силой женского взгляда. И неожиданная, но естественная параллель возникает к этим строкам — из Пастернака: “Как будто бы железом, // Обмокнутым в сурьму, // Тебя вели железом // По сердцу моему”… И он, Чичиков, словно готов потеряться в этом взгляде, забыть о суете и прозе повседневности. В перспективе развития замысла поэмы это место одно из тех, которые предвещают возрождение главного персонажа.

К гоголевским героям, а также к деталям их характеристики, в том числе и к описанию лиц, применимо то, что в своё время сказал Андрей Платонов о финалах пушкинских произведений: “Мы видим море, но за ним предчувствуем океан. Произведение кончается, и новые, ещё большие темы рождаются из него сначала”.

Что могут ещё сообщить нам лица гоголевских персонажей — такие простые, примитивные и плоские? Казалось бы, ничего. А между тем они таят в себе немало неожиданного и непредсказуемого3.

Примечания

1 См. об этом также: Вайскопф М. Сюжет Гоголя): Морфология. Идеология. Контекст. М., 1993. С. 327.

2 Кривонос В. Сон Тараса в «Тарасе Бульбе» Гоголя // Гоголезнавчи студii. Вип. 9. Нiжин, 2002. С. 28. Виноградова Л.Н. Народная демонология и мифоритуальная традиция славян. М., 2000, С. 43 и след.

3 На эту тему см. также исследование С.Г. Бочарова «Вокруг “Носа”» (Бочаров С.Г. Сюжеты русской литературы. М., 1999) и мою статью «Ещё раз о мосте Манилова и “тайне лица”» (Манн Ю. Диалектика художественного образа. М., 1987).

Рейтинг@Mail.ru