Штудии
ШТУДИИ
Ангелина РАЗУМОВА
“Петербургский миф” в двадцатые годы ХХ века: попытки эпилога
В двадцатые годы многим казалось, что сбылись пророчества насчёт гибели Петербурга (“быть сему месту пусту”). В 1918 году Петербург был лишён столичного статуса, в 1924 году — переименован. Ленинград — “партийная кличка ставшего безымянным города” (В.Вейдле)1; “Петербург умер и не воскреснет”2 — так откликнулись на переименование города в эмиграции; после этого решили, что петербургскую тему можно было считать закрытой.
Оставалось написать эпилог, сказать о Петербурге последнее слово: в форме “имперфекта” — как о чём-то безвозвратно прошедшем (“петербургское окно в Европу захлопнулось”3) или в форме “плюсквамперфекта” — как о чём-то “давнопрошедшем”.
Два характерных примера эпилога к “петербургскому мифу” — «Петербургские зимы» Г.Иванова и «Петербургский дневник» З.Гиппиус.
Тема «Петербургских зим» Г.Иванова есть реализация петербургского мифа. Тонущий город «Медного Всадника» цитируется Ивановым как метафора, вернувшаяся через сто лет (в соответствии с циклом петербургского мифа: “Прошло сто лет…”) — и сбывшаяся: “Говорят, тонущий в последнюю минуту забывает страх, перестаёт задыхаться. Ему вдруг становится легко, свободно, блаженно. И, теряя сознание, он идёт на дно, улыбаясь. К 1920 году Петербург тонул уже почти блаженно”4.
Рефреном в «Петербургских зимах» повторяется слово “странный”: “Он странный человек”; “Странная молитва”; “Странный смешок, странный взгляд”; “В тумане бродят странные люди”5. Это слово — магическое: оно вводит читателя в пространство петербургского мифа. Всё в мифическом Петербурге — морок, призраки и “мнимости”. На вид — обычный сапожник; оказывается — дьяволопоклонник, член какой-то загадочной и тёмной секты. На вид — типичный генерал; оказывается — футурист: “Эта солидная квартира, эти группы по стенам, эти генеральские погоны, золотые очки, неторопливые манеры седеющего профессора — всё это призрачное”.
Петербург двоится: за каждым образом — цитатная тень. Здесь туман — цитата: “Там, в этом жёлтом сумраке, с Акакия Акакиевича снимают шинель, Раскольников идёт убивать старуху…” Здесь генерал теряет душу (“Между десятью и семью вечера доктор медицины, действительный статский советник К. где-то в закоулках засыпанного снегом Петербурга потерял свою прежнюю душу”), потому что попадает в цитатное поле. Он видит, как “у самой Троицкой площади — лошадь на боку, и ломовой хлещет её, чтобы встала, — всё по глазам, по глазам… А она встать не может, только дёргается…”6 Сон Раскольникова и эпизод из некрасовского «О погоде» в подсветке фонарей начала ХХ века (“Ещё не совсем стемнело, и вдруг вспыхнули фонари”) — вот что смещает генерала в пространство петербургского мифа: душа его потеряна, он становится “странным”.
Улица на Петербургской стороне (с многозначительным названием — Плуталова улица), мастерская сапожника в Лавре вдруг открывают человеку потусторонний Петербург. Так в мемуарном тексте, претендующем на документальность, фактическую достоверность, цитируется роман А.Белого (по иронии судьбы, у Белого в потустороннем Петербурге переворачивается фамилия Иванов — и тот становится японцем Вонави). Письмо с заклинанием для Гумилёва как героя «Петербургских зим» — вызов от инфернального города: “Но легко случайно, как ты с ночёвкой у В., коснуться чего-то, какой-то паутины, протянутой по всему свету, — и ты уже не свободен, попался, надо тебе сделать какое-то усилие, чтобы выпутаться. Не сделаешь — можешь пропасть. И, заметь, — до вечера, проведённого у В., жил ты и никогда ни с чем таким не сталкивался. А столкнулся раз, сейчас же тебе попадается и этот акафист, и наш разговор, и будет непременно ещё попадаться. Кто-то там тобой уже интересуется. Может быть, мне и прислали этот листок только для того, чтобы ты его прочёл. Или, наоборот, — охота идёт за мной, а ты ни при чём…”7
Инфернальный сапожник, цитирующий Пушкина, — и сам как будто цитата (в частности, из Мережковского). Цитаты угрожают, и угрозы сбываются: “сгинули” и сапожник, и Гумилёв.
Другой пример — «Петербургский дневник» (1914–1919) З.Гиппиус. Она осознавала свои записи в «Синей книге» (1914–1917) и «Чёрных тетрадях» (1917–1919) как хронику умирания Петербурга — в соответствии с давним предсказанием (ключевым для романа «Пётр и Антихрист» Мережковского): “Да, целый город, Петербург, созданный Петром и воспетый Пушкиным, милый, строгий и страшный город — он умирал… Последняя запись моя — это уже скорбная запись агонии”8.
Гиппиус — истовый фактограф. Она добывает факты из первых рук: многие участники событий “наверху” — её знакомцы, её квартира — напротив Думы, у неё не смолкает телефон, она не только читает газеты, но и участвует в них. Но не только: в поисках фактов перерабатывается руда мнений, сплетен, слухов, в хронику врывается голос улицы, газеты читаются между строк, даже дребезжание автомобилей, на которых разъезжает большевистское начальство в девятнадцатом году, тоже есть скрытый факт.
Однако за фактами у З.Гиппиус — миф. О чём же? О конце истории. Предчувствие конца истории, ямы, “того, что начинается с а…” (анархии) и кончается смертью (“застоем”) — лейтмотив дневников.
Нарастающая тревога сказывается в синтаксисе (короткие предложения, обрывы, восклицания и риторические вопросы). Сказывается в стиле (контрастное чередование сухого стиля хроники и экстатического метафоризма — таков ритм той тревоги). Сказывается в повторах — иногда назойливых. Тревога соответствует роли, взятой на себя Гиппиус, — роли Кассандры-прорицательницы.
Пророчества Кассандры звучат с самого начала «Синей книги»: “Нет, «она» не будет короткой. Напрасно надеются… <…> Никто не понимает, что такое война, — во-первых. И для нас, для России, — во-вторых. И я ещё не понимаю. Но я чувствую здесь ужас беспримерный”. В основании событий, “в корне-то лежит Громадное Безумие”9. И оно гонит Россию к концу.
После октября 1917 года петербургские “мнимости” становятся предсмертными: “Никогда в жизни я не ставила столько слов «в кавычках». И все так пишут. Это потому, что и вся наша жизнь стала «жизнью» — в кавычках”10.
Итог событий, предсказанный и сбывшийся, — конец культуры, смерть: “…Среди красного тумана, среди этих омерзительных и небывалых ужасов, на дне этого бессмыслия — скука. Вихрь событий — неподвижность. Всё рушится, всё летит к чёрту, и — нет жизни. Нет того, что делает жизнь: элемента борьбы… Его так мало в центре событий, что они точно сами делаются, хотя посредством людей. И пахнут мертвечиной”11.
В «Петербургском дневнике» сталкиваются два сюжета — явный и скрытый. Явный — “времени в его длительности”12. Отсюда задача Гиппиус — стать летописцем: “Я буду, конечно, писать… Так, потому что я летописец”. Скрытый же сюжет — миф о российском светопреставлении: “Что это, уж не тот ли свет? <…> Что это? Что это?”13
Ещё один эпилог к петербургскому мифу находим в «Козлиной песни» К.Вагинова. Здесь сталкиваются две мифологизирующие тенденции — возвеличивание Петербурга и высмеивание его. Роль Петербурга осмысливается героями «Козлиной песни» во всемирно-историческом масштабе:
“Тептёлкин встрепенулся.
Петербург — центр гуманизма, — прервал он рассказ с места.
Он центр эллинизма, — перебил с места неизвестный поэт”14.
Противоположная установка автора — на отрицание Петербурга (“не люблю я Петербурга…”) — тут же оборачивается плачем по Петербургу (“…кончилась мечта моя”; “Теперь нет Петербурга”15). В подтексте романа (и его названия «Козлиная песнь», в обратном переводе на древнегреческий означающее — “трагедия”) скрывается оксюморон — “погребальный смех”. Указание на этот подтекст содержится уже во втором предисловии к роману: “…Автор по профессии гробовщик… И любит он своих покойников, и ходит за ними ещё при жизни, и ручки им жмёт, и заговаривает, и исподволь доски заготовляет, гвоздики закупает, кружев по случаю достаёт”16. Что высмеивает автор? Трагическую обречённость Петербурга, свою собственную трагическую обречённость; автор — неотъемлемая часть петербургского мифа.
Позже, на одной из проработок, Вагинов сам скажет покаянную речь и отречётся от своих героев — но ни в коем случае не от пафоса Большого времени: “В эпоху величайших сдвигов, в эпоху, являющуюся гранью между двумя культурами — умирающей и нарождающейся, — появляются люди, стоящие как бы на распутье, очарованные зрелищем гибели. Я воспевал не старый мир, а зрелище его гибели, всецело захваченный этим зрелищем”17. Это — на страницах романа — гибнет Петербург. “Зрелище гибели” Петербурга — это трагическое зрелище — завершающее и завершённое.
Примечания
1 Цит. по: Гаспаров М.Л. Записки и выписки // Новое литературное обозрение. № 34. С. 442.
2 Федотов Г.П. Судьба и грехи России. М., 1992. Т. 1. С. 51.
3 Страда В. Москва–Петербург–Москва // Петербургское окно в Европу захлопнулось. Лотмановский сборник. М., 1995. Т. 1. С. 515.
4 Иванов Г. Собр. соч.: В 3 т. Мемуары. Литературная критика. М., 1994. Т. 3. С. 6.
5 Там же. С. 9, 11, 23, 32.
6 Там же. С. 21, 31, 22.
7 Там же. С. 22, 12.
8 Гиппиус З.Н. Петербургский дневник. М., 1991. С. 10. См. также: Страда В. Указ. соч. С. 515.
9 Гиппиус З. Дневники. М., 1999. Т. 1. С. 386.
10 Гиппиус З. Дневники. М., 1999. Т. 2. С. 26
11 Там же.
12 Гиппиус З. Дневники. Т. 1. С. 382.
13 Гиппиус З. Дневники. Т. 2. С. 8.
14 Вагинов Конст. Козлиная песнь: Романы. М., 1991. С. 89.
15 Там же. С. 12–13.
16 Там же. С. 13.
17 Цит. по: Вагинов К.К. Стихотворения и поэмы. Томск, 1998. С. 142.