Архив
ПЕРЕЧИТАЕМ ЗАНОВО
Лидия МАТВЕЕВА,
Лидия ЗОЗУЛИНА,
г. Оренбург
Слово и числа
Стихотворение «Слово» столь же ярко и коротко, как ярка и коротка жизнь его создателя, расстрелянного в 1921 году. Воистину, слово — вещь очень опасная, если за него расстреливают...
Н.Гумилёв, ответивший в анкете на вопрос о политических убеждениях “аполитичен”, возвращается из Парижа через Лондон на Родину в 1918 году, как раз к тому времени, когда многие её уже покинули или собирались покинуть. На то она и судьба, её не выбирают, ей следуют. Но свой вершинный сборник «Огненный столп», который ему уже было не суждено увидеть изданным, он смог создать только на Родине. Поэт, всегда любивший (и приближавший!) опасность, вернулся, чтобы оказаться на той грани, где можно ощутить ход времени, цену жизни, смысл бытия, постичь экстремальное состояние души, которое он назвал “шестым чувством” (так называется ещё одно стихотворение, вошедшее в «Огненный столп»). Да, Гумилёв не писал политических стихов, поскольку диалог с современностью не его стихия; он, собственно, отказался говорить на её языке, который воистину очень скоро стал “дурно пахнуть”. Однако великий поэт потому и великий, что всегда стремится понять и оценить эпоху, в которой ему выпало жить, то есть те “времена”, что “не выбирают”, в которых “живут и умирают”.
И тогда становится особо значимым то, что несомненный язычник Гумилёв в “минуты роковые” для России становится христианином. Быть может, сказалось и влияние А.Ахматовой, истинно верующей, но, скорее всего, в те времена, когда рушатся устои, нет иного пути, чем обращение к Вечной Книге.
Даже само название сборника есть библейская реминисценция — это тот самый огонь, что появляется во Второзаконии: “...изрёк Господь ко всему собранию вашему на горе из среды огня, облака и мрака” (5, 22); “...и на земле показал тебе великий огонь Свой, и ты слышал слова Его из среды огня” (4, 36).
Поэтому и «Слово», одно из центральных стихотворений «Огненного столпа», построено на подобных многочисленных библейских реминисценциях. Это своеобразно сфокусированное переложение Великой Книги. Поражает библейская мощь его начала:
В оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо своё…
Зримо видишь твердь, сотворённый Богом величественный мир, и Бога, увидевшего “всё, что Он создал” (Быт. 1, 31).
...тогда
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.
И человеку, хоть несколько знакомому с Библией, невозможно не вспомнить евангельское: “В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог”. Так начинает Иоанн своё святое благовествование.
Какую-то безмерную, космическую, державинскую мощь ощущаешь, читая:
И орёл не взмахивал крылами,
Звёзды жались в ужасе к луне,
Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине.
Звуков нет, есть абсолютная тишина и зримый образ того, что являет собой Божественное начало — Слово в его первозданности. Какая-то завораживающая, святая вера в волшебство и магическую силу Слова (так и хочется его, вслед за именем Бог, написать с заглавной буквы!). Слово всесильно, пока оно живёт свободно. Оно, Слово — Бог, останавливало Солнце, “доколе народ мстил врагам своим” (Иис. Н. 10, 12–13), им “возвышается город, а устами нечестивых разрушается” (Прит. 11, 11).
В статье «Жизнь стиха» Гумилёв писал: “Поэт должен возложить на себя вериги... должен, но только во славу своего Бога, которого он обязан иметь. Иначе он будет простым гимнастом”. И поэт весь свой земной путь искал для поэзии новые средства выражения, пытался вернуть слову его вещность, вернуть его из заоблачных высот, куда оно было занесено символистами, снова на нашу грешную землю. И мастер Цеха поэтов думал не о формальной только стороне поэзии, о “мёртвых словах”, а о “своём Боге”, к которому могут дойти только “живые слова”. Он был убеждён, он твёрдо веровал в то, что
...как пчёлы в улье опустелом,
Дурно пахнут мёртвые слова, —
и все его титанические усилия в области формы были оправданы именно этими исканиями “живого слова”. Слово для Гумилёва не погремушка, коей развлекаются взрослые ребята, а перст указующий. И как пушкинский пророк, услыша:
Восстань, пророк, и виждь и внемли,
Исполнись волею моей —
восстаёт и “глаголом жжёт сердца людей”, так и акмеист Гумилёв находит звенящие, словно медь, слова:
Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог,
И в Евангелии от Иоанна
Сказано, что слово это — Бог.
Стихотворение построено на антитезе и имеет два явных смысловых центра: слово и числа. Последние явно связаны и с тьмою, противопоставленной свету: “И свет во тьме светит, и тьма не объяла его” (Иоан. 1, 5), и с Откровением Иоанна Богослова: “Здесь мудрость. Кто имеет ум, тот сочти число зверя, ибо это число человеческое; число его шестьсот шестьдесят шесть” (18, 11). Во все времена пытались вычислить это число, и Гумилёв живёт в такую эпоху, когда стало возможным проявление “числа зверя”.
Два мира сосуществуют в стихотворении: высокий мир живёт в воспоминаниях, что выражено глагольной формой прошедшего времени: “останавливали”, “разрушали”, “не взмахивал”, “жались”, и “низкая жизнь”, с которой связан, увы, лирический герой, и подтверждением тому — форма глагола настоящего времени: “Умное число передаёт”.
Нужно отметить, что Гумилёву в высшей мере присуще чувство ответственности перед словом. Это та сдержанность, сознание ответственности перед словом, огромную силу воздействия которого он знал. Роль слова — очищение душ людей, возвращение слову красоты, той самой, что “спасёт мир”. Ведь не для свары, не для наживы и войны приходит в этот мир человек, а для познания, обретения внутренней гармонии и мира.
Поэтому
...символ горнего величья,
Как некий благостный завет,
Высокое косноязычье
Тебе даруется, поэт.
“Горнее величье” — это там, где “горний ангелов полёт”, где “точно розовое пламя, // Слово проплывало в тишине”.
Поэтому так разителен контраст с тем обыденным, что поэт назвал “низкой жизнью”.
А для низкой жизни были числа,
Как домашний, подъярёмный скот...
Эпитет “подъярёмный” удивителен: сразу чувствуешь славянский корень “ярмо”, и ты уже сам запряжён и кожей ощущаешь, каково это — ходить запряжённым, каково это — быть рабом с вечным ярмом на шее... Слово всесильно, пока оно свободно! Но число — лукаво:
Потому что все оттенки смысла
Умное число передаёт.
Число требует вопроса “сколько?” И это — уже совсем из иного жанра: “Взрослые очень любят цифры. Когда рассказываешь им о том, что у тебя появился новый друг, они никогда не спросят о самом главном... Они спрашивают: «Сколько зарабатывает его отец?» И после этого воображают, что узнали человека. Когда говоришь взрослым: «Я видел красивый дом из розового кирпича, в окнах у него герань, а на крыше голуби», — они никак не могут представить себе этот дом. Им надо сказать: «Я видел дом за сто тысяч франков», — тогда они восклицают: «Какая красота!»
…Но мы, то есть кто понимает, что такое жизнь, — мы, конечно, смеёмся над номерами такой жизни”. Так удивляется Маленький принц, созданный фантазией Антуана де Сент-Экзюпери, и подобно этому писала своей дочери Марина Цветаева зимой 1937 года: “Не стесняйся в лавках говорить: «Это для меня дорого». Ведь не ты ничего не стоишь, ведь не тебя — нет: у тебя ничего нет (NB! По-моему, должен стесняться лавочник). <...> Но есть места — над жизнью, и есть любовь — ангелов”. И если
...все оттенки смысла
Умное число передаёт,—
то что мы понимаем под смыслом жизни? Скудные утехи людей? Желание не знать и не ведать горнего? Умение только влачить ярмо, опустив очи долу?
И если лермонтовские “старцы детям” говорили “с улыбкою самолюбивой”, то гумилёвский
Патриарх седой, себе под руку
Покоривший и добро и зло,
Не решаясь обратиться к звуку,
Тростью на песке чертил число.
Покорить всегда враждующие добро и зло можно только путём хитрости и обмана, а потому патриарх здесь и не решается “обратиться к звуку”, и число-то он чертит на песке, как дом, что “построили на песке” в библейской притче.
А следующее четверостишие — одическое противопоставление “низкой жизни” с гениальным эпитетом “осиянно”:
Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог...
А как же “мёртвые слова”? Сколько их, увы, в поэзии, сколько их, увы, в мире... Сколько их, жалящих роем, забывших первозданную осиянность? “Мёртвые мухи портят и делают зловонною благовонную масть мироварника” (Еккл. 10, 1). Не библейская ли реминисценция — “…Как пчёлы в улье опустелом, // Дурно пахнут мёртвые слова...” — проглядывается здесь у бывшего язычника и романтика Гумилёва, узнавшего, что “зло, которое я видел под солнцем, и оно часто бывает между людьми: Бог даёт человеку богатство и имущество и славу, и нет для души его недостатка ни в чём, чего ни пожелал бы он” (Еккл. 6, 1–2) и понявшего, что всегда будут рядом находиться дурно пахнущее мёртвое слово и воскресающие (как из почти небытия воскресли его стихи после шестидесяти шести лет забвенья) осиянные слова поэзии. Так и у Ахматовой:
Всего прочнее на земле печаль
И долговечней царственное слово.
Само творчество теперь понято не как ремесло, не как умение писать стихи, но как именно откровение, как форма существования, как высшее проявление человеческого “я”. Вавилон был разрушен, когда были перепутаны человеческие слова. И разрушено, непременно разрушено будет то, что создано нечестивым... Анна Ахматова говорила: “Они забыли, что товарищ значит друг. Но мы-то это помним, не так ли?” Советская власть в 1919 году только нарождалась, а советский новояз уже набирал обороты... И сердце устало лгать, и надо было хотя бы в поэзии вспомнить о величии слова.
И поэт возвысил слово, преклонил перед ним колени, и не себе подчинил слово, а всего себя отдал в бессрочное владение ему. И отсвет этого слова лёг на стихи Гумилёва, его судьбу, потому что сотворены они были по формуле Теодора де Бонвиля: “Поэзия есть то, что сотворено, и, следовательно, не нуждается в переделке”.
В этом и разгадка воскрешения стихов Николая Степановича Гумилёва, влияние которых на русскую поэзию всего ХХ века трудно переоценить.