Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №36/2003

Архив

Василий Андросов о «Ревизоре»

АРХИВФилософия бюрократов.

Василий Андросов


Василий Андросов о «Ревизоре»

Василий Петрович Андросов родился в 1803 году в купеческой семье в уездном городе Рославле Смоленской губернии. Окончив в Смоленске гимназию, поступил в Московский университет (окончил в 1824 году по отделению нравственных и политических наук со степенью кандидата и с золотой медалью); тогда же поступил на службу чиновником особых поручений при московском военном генерал-губернаторе. Одновременно читал курс географии и статистики в Московской земледельческой школе (Белинский позже будет шутить по поводу сельскохозяйственной специальности Андросова). В 1832 году выпустил «Статистическую записку о Москве», наделавшую много шума, — автора обвиняли, между прочим, в “пристрастии ко всему нерусскому” (см. подробнее в статье Н.Г. Охотина об Андросове в «Русских писателях»). Между тем Погодин в некрологе Андросова (критик умер в 1841 году) писал: “Он любил искренно отечество, но любовь его выражалась не столько в похвале хорошему, сколько в осуждении дурного” (там же, т. 1, с. 73). В 1835 году он стал редактором и издателем «Московского наблюдателя», в котором поместил несколько статей в поддержку выступлений С.П. Шевырёва, в частности его статьи «Словесность и торговля». Следует заметить, что Пушкин внимательно читал новый журнал и напечатал в нём стихотворение «Туча» (1835, май, кн. 2) и «На выздоровление Лукулла», антиуваровскую сатиру, помещённую Андросовым совершенно сознательно (1835, сентябрь, кн. 2).

Через Погодина к сотрудничеству с журналом был привлечён Гоголь. “Очень рад, что московские литераторы наконец хватились за ум, и охотно готов с своей стороны помогать по силам”, — пишет он Погодину 2 ноября 1834 года (Переписка Н.В. Гоголя: В 2 т. М., 1988. Т. 1. С. 351). Но уже 9 февраля следующего года Гоголь пишет тому же Погодину: “Издатели «Московского наблюдателя» ничего не умеют делать”, а 20 февраля: “Как я могу работать и трудиться для вас, когда знаю, что из вас никто не хочет трудиться” (там же, с. 355, 356). Тем не менее экземпляр «Ревизора» был отправлен в «Московский наблюдатель»; Андросов 29 мая 1836 года писал А.А. Краевскому: “Пожалуйста, поблагодарите при свидании любезного Гоголя за присылку его «Ревизора»: для меня это чудо <...> У нас она возбудила толки разнообразные, и усладительные, и горькие для автора. Но многие ли в состоянии понять её: это комедия сущностей, а не лиц, комедия типов, а не индивидов” (Гоголь Н.В. Материалы и исследования. Вып. 2. М.–Л., 1936. С. 138).

Cтранное дело: мы, кажется, любим трунить, иногда шутить, чаще насмехаться, умеем иногда довольно удачно и осмеять один другого, и со всем тем комедия, этот род сочинений, который более других мог бы удовлетворить нашей, по-видимому, общей наклонности, есть явление чрезвычайно у нас редкое. Отчего это? Истощается ли остроумие наше в одних пересудах, не получив ещё драматического направления, или оттого, что само общество наше не представляет ни довольно способов, ни довольно постоянного разнообразия для комического дарования, решить трудно. Может быть, то и другое вместе. И по этой-то причине мы должны чрезвычайно дорожить счастливым явлением, когда талант умеет выбиться из пошлых житейских сплетней, а благоприятные обстоятельства допустят его выразиться свободно, безотносительно.

Комедия есть дело общественное. Это подвиг, это происшествие. Истинная комедия — это или исповедь, или жалоба общества. И смотря по тому, сколько она захватывает своим влиянием общественных интересов, она или подымается на степень истинной комедии, или делается просто зрелищем, более или менее забавным, с невинною целию занять праздное внимание и несколько праздных минут нашей жизни. Если бы нужно было, следуя прежним примерам, находить и в комедии роды и виды, то, по весьма многим основательным причинам, можно бы высокою комедиею назвать в наше время ту, которая имеет силу урока, оставляет упрёк на совести и, вместе с смехом, подымает краску стыда в лицо. Истина никогда не опасна, как бы она безжалостно ни унижала кого-нибудь из нас. И вред её в этом случае будет относительный, частный и целебный. Если плод остроумия один только смех, то этого ещё не много: каждый шут заставит нас смеяться. Но если, возбуждая смех, комик в этом смехе готовит или казнь, или угрозу для какого-нибудь постыдного свойства нашей природы, то этот смех имеет всю святость добродетели, всё достоинство нравоучения, всю заслугу добра. Тут чем более смеются, чем искреннее, чем злее смеются, тем более надежды для нравственности, тем эти надежды сбыточнее. Что за заслуга напасть на мелочную, частную слабость, на какой-нибудь тёмный недостаток, на какой-нибудь ничтожный порок — всё это очень может быть смешно, но для кого важно? Что в этом смехе, как бы много ни смеялись, когда нам выставят какого-нибудь бедного скрягу, или какого-нибудь полоумного от любви старичишку, или мужа, который немножко щекотливее других к своей чести? Над чем мы тут смеёмся? Над своею бедною природою, которая и у всех нас не довольно тверда, над этим недостатком здравого смысла, которым, право, немногие из нас могут похвалиться. Мы тут смеёмся некоторым образом над несчастием другого, потому что глупость есть несчастие. Нас забавляет тут беда другого: мы здесь смеёмся оттого, что другой стоит перед нами в таком положении, что ему не до смеха. Оттого-то комедия во все те времена, когда её так понимали, считалась просто забавою, потехою, часто шутовством и всегда средством развлечения. Отсюда могло быть и мнение, что человеку, которому по общественным отношениям его нельзя было без укоризны для своего достоинства принимать участия в общих житейских сплетнях, также мало считалось приличным посещать и комические зрелища. Комедия долгое время была — грех поэтизированный!

Но есть другая, или готовится другая комедия, комедия цивилизации, где человек семейный уступает место человеку общественному, где частные отношения заменяются общими. Каждый век имеет свою мысль, каждая мысль ищет способов выразить себя в действии. Если «Тартюф» был в своё время комедиею высокою, то это потому только, что он был комедиею общественною — в ней выразилось тогдашнее общество не в частных своих отношениях, которые во всякое время ничтожны, но в отношениях той мысли, которая в то время властвовала в нём, давала направление ему, составляла дух его.Поэзия бюрократов. Иллюстрация П.М. Боклевского к «Ревизору». 1863 г.

Могущему пороку — брань,
Бессильному — презренье, —

как говорит поэт наш1. Дайте нам не лицо, которое может иметь слабости так же, как и добродетели, но идею, которая делает это лицо негодным в обществе; изобразите нам не отрывок из жизни некоторых людей, которые могут быть сами по себе очень смешны, но отрывок из тех нравов, которые более или менее составляют собою черты современной физиономии общества. Личная слабость, личный недостаток могут быть смешны, но для кого они вредны? Только для самих себя, много что ещё для тех, которые связаны с ними жизненными отношениями; но есть лица, в которых смешна не собственная их слабость, не слабость человека, но то, что ему присвоено общественными его отношениями, то, что делается в нём вредом для других. И вот куда должен быть устремлён бич комедии. Дурное свойство человека, поддерживаемое общественным его положением, должно быть преследуемо нещадно: тут мы бьём уже не человека, а злоупотребление. Но, смеясь над ним, скажут, не ослабляем ли мы этим уважение к таким предметам, которые для блага общественного должны быть благоговейно уважены? Нисколько; напротив, это очищает, укрепляет наше уважение к ним. Власть всегда свята: в душе каждого есть неискоренимое уважение к ней, потому что нельзя быть без уважения к порядку, к справедливости; и как нет ничего смешного ни в порядке, ни в справедливости, так ничего нет смешного и в идее власти. Кто будет смеяться над властью родительскою или над подчинённостью детей отцу? Но если этот порядок, эта справедливость или законность становятся маскою для какого-нибудь негодяя, средством удовлетворения его природы, которая в явном раздоре со всякою законностью, и если бы кто умел осмеять пред нами это злоупотребление, то едва ли это повредит нашему уваженью к порядку. Одно свято, другое постыдно: этого нельзя связать вместе. Если мы смеёмся над взяточником Городничим или над взяточником судьёю, значит ли, что мы смеёмся над благоустройством или правосудием? Это значит только то, что мы мстим за оскорбление нашей нравственной природы, вооружаем её презреньем к злу, грозим ей казнию общественного мнения.

Взглянувши так на комедию, мы найдём, что «Ревизор» есть явление чрезвычайно важное в нашей словесности. Кто знает, как тяжело у нас добывается современность, тот будет уметь ценить труд Гоголя. Мы часто твердим, что словесность есть выражение общества, не обращая внимания или забывая то, что это истина не наша. Наше общество начинает сознавать себя, но не выражает ещё. Мы по очереди то скромны, то застенчивы, и без очереди ленивы. Кроме этого, мы не приучили ещё себя к общественным урокам: мы, по-видимому, не выжили ещё из времён басни. Начиная уже с чувством негодования отворачиваться от злоупотреблений и порочных действий, мы всё ещё осторожно презираем их, как-то церемонимся с ними и, хотя уже реже пожимаем им руку, но всё ещё как-то совестимся по старой приязненной памяти позорить их звонким смехом на сцене. Я столько уважаю моё время, что никак не соглашусь, будто бы это потому, что сцена в этом случае сберегает много родственного с партером. Нет! мы, как кто ни говори, кто на что ни указывай, а мы лучше времён «Ябеды»2, «Честного секретаря»3 или времён донедорослевских, даже и потому лучше, что имеем «Ревизора».

Да, «Ревизор» смешон, говорят, это преуморительный фарс? Нет, господа, найдите, потрудитесь изобрести другое выражение. Чтобы точно охарактеризовать комедию с таким содержанием, как «Ревизор», для этого традиции вашей пиитики не сыщут приличного прилагательного. Если правила пишутся с произведений, а произведения выражают общества, то наше общество другое, нежели то, когда эти риторики и эти пиитики составились. Другие элементы общества — другие элементы и комедии! Тут, может быть, начинается новая драма, хотя с переменою вещи мы и оставляем прежнее её название.

Есть две драматические истины: истина действительного и истина возможного. Первая — когда берутся лица так, как они представляются наблюдательному вниманию в известное время, в известных отношениях, со всеми индивидуальными свойствами своими — это просто отрывок из жизни, повторяемый сценическим искусством. А потому здесь, как в подражании, чем более будет удержано сходство с подлинником, тем произведение будет выше, тем оно совершеннее. Тут материальная верность есть цель и мера успеха. Произведения этого рода то же самое в искусстве драматическом, что портрет в живописи. И хотя нельзя не признать всей трудности, всей редкости дарований для подобных произведений, но всё это талант памятливого внимания, живого, гибкого чувства, на котором различные ощущения оставили верные отпечатки, готовые при первом требовании фантазии опять сомкнуться в живые образы. Сила этого рода таланта есть поразительное правдоподобие, и как сравнение вообще вещь нетрудная, то и достоинство этих талантов легче постигается и согласнее признаётся. В «Горе от ума» мы имеем образцовое произведение такого таланта. Другая драматическая истина — истина возможного — глубже, реже встречается и ещё реже увенчивается общим согласным успехом. Она не в том состоит, чтобы создать лица, составить правдоподобно действие, снять отпечаток действительной, моментной жизни общества, или, по крайней мере, не имеет всего этого исключительно в виду, — нет, она силится выразить сущности, или, как говорят, типы лиц, изобразить не то, что думал, говорил или как действовал тот или другой, в том или другом положении, но то, что каждый их них по свойству своей природы мог и должен был бы чувствовать, мыслить, или как поступать в данных обстоятельствах. Тут не в том дело, действительно ли так было; но в том, так ли бы было, если бы данные лица поставить в те соотношения, в каких автор их выводит на сцену. Для этого не довольно списать со всею мелочною верностию одно какое-нибудь лицо, потому что другое лицо, с другим характером, с другим темпераментом, стало бы действовать иначе: нет, надобно постичь тот элемент, то начало, которое бы определило действие лица в известных отношениях, независимо от всех разнообразных случайностей возраста, темперамента, характера и других особных отличий. Не дело комика разыскивать, откуда взялось или как составилось это начало: для этого нужен ум другого свойства; он только глубоко ощущает это начало, видит его влияние, замечает его в действии и потом, в видимой форме, в живом человеке воплощает эту душу, которая в действительности кроется глубоко на дне нашей природы.

С этой стороны надобно рассматривать и «Ревизора». Комик наш вовсе, по-видимому, не заботился о том, чтобы изобразить затруднительное положение людей, которые ждут справедливой беды для себя. Может быть, по свойству своего таланта он и не мог бы списать с комическою верностию такого происшествия, которое само по себе скорее возбуждает негодование, нежели смех, скорее родит горечь сатиры, чем добродушную весёлость комедии. И потому в «Ревизоре» мы будем напрасно искать этой наружной истины, которой мы привыкли до сих пор требовать от комедии. Тут есть истина Идеи, истина внутренняя, которая ставит эту комедию высоко между небольшим числом наших оригинальных драматических произведений. Содержание «Ревизора», конечно, уже всем известно. В одном небольшом городке, наполненном Бобчинскими и Добчинскими, Городничий, имевший весьма уважительные причины не жаловать ревизоров, со страху принял за него ошибкою молодого шалуна, петербургского чиновника, который, ехавши в отпуск к отцу в деревню, профинтил, как выражается его слуга Осип, свои денежки и был застигнут в том городке величайшим из человеческих злосчастий — безденежьем. Мы согласимся охотно с некоторыми критиками, что предмет этот слишком уж не нов ни для комедии, ни для действительности. Люди так много и во всём ошибались, что весьма уже трудно найти новую ошибку, из которой можно было бы сделать что-нибудь новое в комедии. Но если справедливо старое правило, что ошибаться человеку сродно4, то я не вижу причин, почему бы не ошибиться и Городничему, который, как из комедии видно, к свойствам человеческим присоединял ещё и свойства городничего. Но дело не в том, как мы уже заметили. Надобно взглянуть, как, сделавши эту ошибку действующею основою в своей комедии, автор наш умел выразить сущности тех людей, из которых составляется разнородная масса наших провинциальных нравов. Я не знаю, почему всё это может быть оскорбительно для тех, кого судьба назвала городничим, судьёю или купцом: комедия не аксиома, она никак не делает общих правил или, говоря выражением менее понятным, хотя и более употребительным, не обобщает в своих лицах всего общества. Мы смеяться можем только над исключениями, вольными и невольными, особенно над последними. А эти-то последние и смешат нас так в «Ревизоре».

Cкажем теперь несколько слов о поставке этой комедии на московской сцене. Слухи, письма и приезжие из Петербурга возбудили общее нетерпение видеть скорее эту комедию. Несколько экземпляров, скупо доставленных в наши книжные лавки5, наскоро прочитанных, произвели не менее различные толки: хвалили и смеялись, бранили и смеялись, и просто смеялись, и потому весьма любопытно было видеть, какое впечатление сделает представление её на сцене. Нам много говорили об успехе этой комедии в Петербурге, об образцовой игре Сосницкого6, об остроумной обстановке; мы радовались и ждали нетерпеливо видеть всё это и у себя. Тут шло дело не о французских маркизах, не об аристократических гостиных, которых узнать не всякому Бог судил a posteriori7, но о нашем обыкновенном быте; тут наш городничий, вот наш судья Ляпкин-Тяпкин; вот любознательный почтмейстер; вот смотритель над Богоугодными заведениями, у которого больные выздоравливают, как мухи, не столько медикаментами, как честностию и порядком; вот Добчинский, который рад бежать петушком за городническими дрожками; вот другой Бобчинский, которого невольная дрожь берёт, когда говорит вельможа8… всё это наше без займа, без бусурманского влияния, тут для верности не надобно справляться с хрониками, с древними статуями, с картинами: станьте на первом перекрёстке — вот потянется перед вами нескончаемая перспектива этих Бобчинских, Добчинских, Земляник, Андреевичей, Аммосовичей, купцов с кулёчками и подносиками и пр. и пр. Тут актёру незачем ломать головы над придумками: стань и смотри. Вот отчего «Ревизор» при всех сценических недостатках — неизбежных, впрочем, у нас — в целом идёт, может быть, удачнее всех комедий на нашей сцене. Мы не пишем здесь разбора игры и потому не входим в подробности суждений об исполнении, но всё считаем нелишним заметить, что при первом представлении пьеса шла очень скоро. В разговорах не было той ленивой медленности, той благоразумной неспешности, которые составляют природные принадлежности нашего темперамента. У нас немного пылких говорунов: мы говорим рассудительно. Даже в столицах у нас, где общественное положение возбуждает большую движимость по крайней мере, если не деятельность, скороговорка вещь редкая, а тем менее впровинциях, где можно иногда говорить целый век впросонках. Гоголь глубоко понял это. Перечтите его комедию, вы увидите, с каким необыкновенным искусством он умел передать нам эту вечно затруднительную, полузаикающуюся фразу провинции, с этими прибавлениями: он, говорит, мы, говорит, как он мастерски схватил эту ленивую неточность, бедность в выражении с добавкою руки. Далее, по свойству комедии, жизнь всегда в ней изображается ярче, резче, несколько усиленнее, нежели мы находим её между нами. В «Ревизоре» эта яркость сама по себе доведена уже некоторым образом до резкости, а потому усиливать её — значит подымать до карикатуры, что отчасти и было на нашей сцене. В этом-то и искусство, чтобы не переходить через край; тут актёр и автор сливаются: один поддерживает и дополняет другого. Комната Городничего устроена была, вероятно, по петербургским традициям и превосходно. Кто не помнит и этих фамильных портретов хозяина и хозяйки, которые для поверки тут же и сами налицо, и этих патентов на чин титулярного советника в рамках, и этой, наконец, вечной огромной бутыли с настойкою на окне, которая при всех наших общественных переменах, улучшениях, нововведениях, движениях вперёд и назад осталась неподвижна, на прежнем месте, в прежнем величии.

Какое же впечатление «Ревизор» произвёл в Москве и в чём заключается достоинство этого замечательного произведения как комедии, об этом мы скажем, может быть, несколько поболее в «Перечне» «Наблюдателя»9.

Примечания

1 Из стихотворения В.А. Жуковского «Певец во стане русских воинов» (1812).

2 «Ябеда» (1793; издана и поставлена в 1798, после запрета возобновлена в 1805 году) — комедия Василия Васильевича Капниста (1758–1823).

3 Имеется в виду комедия «Неслыханное диво, или Честной секретарь» (1803; поставлена в 1809 году) Николая Родионовича Судовщикова (1770 или 1771–1812); последнее издание комедии см.: Стихотворная комедия, комическая опера, водевиль конца XVIII — начала XIX века: В 2 т. Л., 1990. Т. 1.

4 Перевод латинской пословицы: Humanum est errare (Человеку свойственно ошибаться).

5 Ср. в «Театральной хронике» Н.И. Надеждина, посвящённой разбору московского спектакля: “Мы даже не могли читать его, а только об нём слышали, потому что он был какою-то библиографическою редкостью, которой нельзя было сыскать даже в книжной лавке А.С. Ширяева, неоспоримо первого нашего книгопродавца” (Надеждин Н.И. Литературная критика. Эстетика. М., 1972. С. 471).

6 Сосницкий Иван Иванович (1794–1871) исполнял в петербургском спектакле роль Городничего.

7 На основании опыта, по собственному опыту (лат.).

8 В «Ревизоре» за дрожками “петушком” бежать готов Бобчинский (д. 1, явл. IV), а “страх чувствует, когда вельможа говорит”, Добчинский (д. 3, явл. II).

9 Предполагалось, что “критику напишет” Шевырёв, но его статья, по-видимому, так и не была написана (см.: Н.В. Гоголь. Материалы и исследования. Вып. 2. М.–Л., 1936. С. 138–139).

Рейтинг@Mail.ru