Архив
ПАНТЕОН
Руслан КИРЕЕВ
МАГДАЛИНА ЕВГЕНИЯ БАРАТЫНСКОГО
В первых числах августа 1825 года из Петербурга, российской столицы, отбывала в столицу Великого княжества Финляндского Гельсингфорс (ныне Хельсинки) смуглолицая двадцатишестилетняя красавица Аграфена Фёдоровна Закревская, жена тамошнего генерал-губернатора Арсения Андреевича Закревского, будущего министра внутренних дел. Но это — будущего... Пока что его звали за глаза герцогом Финляндским.
Были прозвища и у супруги его Аграфены Фёдоровны, в том числе и весьма экстравагантные. Так, расписываясь однажды в почтовой книге, она поименовала себя: “Принц Шу-Шери”. Игривая была особа...
Принц Шу-Шери... Да ещё прибавила, совсем расшалившись: “Предполагаемый наследник Лунного королевства”.
Окружающие называли её несколько скромнее. Например, Магдалиной... Вот разве что без эпитета “кающаяся”. Хотя, если верить многочисленным слухам, каяться этой весёлой даме было в чём.
Домой, в скучный Гельсингфорс, генерал-губернаторша возвращалась из шумного Петербурга, куда прибыла поразвлечься, усталая, но довольная. Время от времени она доставала конверт, переданный ей в Петербурге молодым офицером Евгением Баратынским. Молодым не только по возрасту (он был на год младше Закревской), но и по офицерскому стажу: ещё три месяца назад этот уже достаточно известный поэт ходил в обыкновенных унтерах.
Ах, как хотелось Аграфене Фёдоровне узнать, что было в письме, вручённом ей для передачи одному из адъютантов её мужа Николаю Путяте!.. Неизвестно, утолила ли Магдалина свою живую любознательность, но вот что известно подлинно, так это то, что никакого письма в запечатанном конверте не было: его место занимал сложенный вчетверо чистый лист бумаги.
Стало быть, Баратынский Путяте не писал? Писал и даже собирался отправить с оказией, то бишь с Аграфеной Фёдоровной, но в последний момент передумал и послал по почте, сделав следующую приписку: “Письмо, приложенное здесь, я сначала думал вручить Магдалине; но мне показалось, что в нём поместил опасные подробности, посылаю его по почте, а ей отдаю в запечатанном конверте лист бумаги. Как будет наказано её любопытство, если она распечатает моё письмо!”
Что это за “опасные подробности”? Кого касаются они? Автора письма? Адресата? Либо той, кто, не подозревая о холодной предусмотрительности поэта, везла пустой конверт?
Поэт и предусмотрительность, да ещё холодная, да ещё в таком возрасте — совместимо ли одно с другим? Увы, совместимо. В числе прочего именно в этом письме Баратынский говорит о своей “преждевременной опытности” и сетует на сердце, “уже неспособное предаться одной постоянной страсти”.
А двумя годами раньше признался в стихах, которые так и называются — «Признание»: “Душа любви желает, но я любить не буду вновь”.
Пушкин жил в Одессе, когда в альманахе «Полярная звезда» появились эти строки.
Они привели ссыльного поэта в восторг. “Баратынский — прелесть и чудо, — пишет он издателю альманаха. — «Признание» — совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий”.
Зато поэма «Граф Нулин» вышла под одной обложкой с поэмой Баратынского «Бал»... Главную героиню тут зовут Ниной, и она, писал Пушкин в неоконченной статье о «Бале», “исключительно занимает нас. Характер её совершенно новый... для него поэт наш создал совершенно своеобразный язык... Мы чувствуем, что он любит свою бедную страстную героиню”.
Пушкин при всей своей проницательности не подозревал, сколь близок к истине и какой глубокий смысл имеет мимоходом брошенное им словечко “любит”. Дело в том, что Баратынский любил... или во всяком случае был влюблён, увлечён не только героиней, но и её прототипом. А им-то и была как раз молодая генерал-губернаторша Аграфена Фёдоровна Закревская. Доказательства? Да хотя бы письма поэта, в том числе и то, которое он намеревался отправить своему другу Николаю Путяте с ней самой, но в последний момент заменил на всякий случай чистым листом бумаги.
Путята был не просто служащим, а тем человеком, который вытащил Баратынского из глухой финской провинции в столицу Великого княжества. Их знакомство, ставшее началом многолетней дружбы, состоялось в конце мая 1825 года на берегу пустынного озера во время инспекционной поездки губернатора.
“Я шёл вдоль строя за генералом Закревским, — вспоминал впоследствии Путята, — когда мне указали Баратынского... Он был худощав, бледен, и черты его выражали глубокое уныние”.
Адъютант знал, что молодой человек пишет стихи, а остальное о своей судьбе поэт поведал сам. Не щадя себя и не выгораживая, рассказал, как он, обучаясь в Пажеском корпусе, связался с компанией подростков, дерзкие шалости которых закончились элементарной кражей. Дело открылось, малолетних преступников исключили из корпуса без права служить где-либо. “Разве пожелаете вступить в военную рядовыми”. Баратынский вступил... Путята понял, каково молодому человеку среди мёртвых скал, и по возвращении в Гельсингфорс принялся исподволь ходатайствовать перед генерал-губернатором о хотя бы временном переводе опального поэта для службы при корпусном штабе.
Осенью ходатайство было удовлетворено, о чём Путята незамедлительно сообщил своему протеже. Тот откликнулся горячим благодарным письмом: “Что бы меня ни ожидало в Гельсингфорсе, случай, доставляющий мне удовольствие провести несколько дней с вами, я почитаю очень счастливым случаем в моей жизни”.
Несколько дней растянулись на несколько месяцев. И уж эти-то месяцы он запомнил навсегда. И не только благодаря дружбе с Путятой, которая становилась всё крепче, но и благодаря возможности общаться с той, кто была, безусловно, центром местного общества. Сколько жадных взглядов было устремлено на эту женщину...
Как много ты в немного дней
Прожить, прочувствовать успела!
В мятежном пламени страстей
Как страшно ты перегорела!
Эти стихи, в которых сквозь удивление просвечивает восторг, написаны вскоре после знакомства с Закревской и заканчиваются словами:
Как Магдалина плачешь ты,
И как русалка ты хохочешь!
В поэме «Бал» эта беглая и откровенно пристрастная зарисовка развёрнута в тщательно прописанный портрет. Гордая Нина полна презренья к чужим мнениям — плевать ей, что думают о ней окружающие! Над женской добродетелью — или над тем, что принято считать таковою, — ветреница смеется. В дом её, как мотыльки на яркий свет, слетаются и записные волокиты, и зелёные новички вроде нашего поэта. Разумеется, особых добродетелей они здесь найти не надеются, но...
Но как влекла к себе всесильно
Её живая красота!
Чьи непорочные уста
Так улыбалися умильно!
Словесный портрет сохранил и “яркий глянец чёрных глаз”, и “пламя жаркое ланит”, и мгновенную переменчивость её облика: то “угодливо-нежна” она, то,
Ревнивым гневом пламенея,
Как зла в словах, страшна собой...
Помимо портрета, в поэме дан ещё и автопортрет. Героя, правда, зовут не Евгением, а Арсением, но черты характера и внешности сочинитель явно позаимствовал у себя.
Упомянув об отсутствии у своего персонажа “изнеженной красы”, скрупулёзный автор отмечает в нём как “следы мучительных страстей”, так и “следы печальных размышлений”.
Поэма, совсем небольшая по размеру, писалась долго: целых три года. Первые строфы Баратынский набросал сразу же, как вернулся из столицы Великого княжества в прежнюю свою глухомань. Путята в это время был в Москве, и “финляндский отшельник”, как с грустной иронией именует себя поэт, пространно сообщает ему о своей жизни: “Гельсингфорские воспоминания наполняют пустоту её...” Затем следует поразительная фраза: “Вспоминаю общую нашу Альсину с грустными размышлениями о судьбе человеческой”.
Альсина — это всё та же Аграфена Закревская, но поразительное заключается не в очередном прозвище, а в эпитете “общая”. Что означает сие словцо? А то, что оба молодых офицера тайно влюблены в жену своего командира. (Тайно не друг от друга, а тайно от других.) “Фея твоя”, — с горьковатой усмешливостью роняет Баратынский в одном из писем.
Но ведь в равной степени — если не в большей — она была и его “феей”. Чего, собственно, он и не скрывает от друга. “Я видел её вблизи, и никогда она не выйдет из моей памяти”.
У другого эти слова звучали бы как клятва, здесь же явственно слышится смирение. Жар в сердце давно остыл — остыл настолько, что поэт сравнивает себя с мраморной гробницей. Ни больше ни меньше!
“Я с ней шутил и смеялся, но глубокое унылое чувство было тогда в моём сердце”.
Праздник жизни, бал жизни не для него — как же, осознав это, не начать свой собственный “бал”? Героиня? “Она моя героиня”, — спешит уведомить он Путяту, подчёркивая слово “она”. Имени не называет — зачем?! — приятели прекрасно понимают друг друга. Никаких недомолвок, никаких недоразумений, никаких обид. Крепнущая день ото дня мужская дружба не омрачилась ревностью, да и какая может быть ревность, если в любом случае эта женщина принадлежит не кому-то из них, а совсем другому человеку? Надёжно принадлежит: генерал-губернаторами не бросаются.
Впрочем, с генерал-губернатора не убудет, если часть предназначенной ему законной супружеской ласки будет отдана другому. Так, видимо, решила для себя Магдалина... Нагрянув в августе 1825 года в Петербург, где на непродолжительное время оказался и Баратынский, она, возбуждённая тройками, театрами, трактирами, прекрасная как никогда, готова была, кажется облагодетельствовать поэта куда большим вниманием, нежели прежде, под холодным финским дождичком.
“Аграфена Фёдоровна обходится со мною очень мило, и хотя я знаю, что опасно и глядеть на неё, и её слушать, я ищу и жажду этого мучительного удовольствия”.
“Ищу и жажду”! Тут уж говорит не уныние — у него другой язык! — тут уже говорит страсть. Не пылкая, испепеляющая страсть, какая сжигала, например, Пушкина, но нечто подобное ей. Можно представить себе, что это была за женщина, коли ей удалось растормошить такого закоренелого меланхолика.
“Спешу к ней, — признаётся он Путяте, сам слегка обескураженный своей пробудившейся вдруг живостью. И прибавляет не без некоторого смущения: — Ты будешь подозревать, что я несколько увлечён”.
Ещё бы! Что ж, он готов согласиться, что для такого подозрения есть основания, но он убеждён — и его друг должен знать об этом, — что первые же часы одиночества возвратят ему рассудок. А одиночество наступит, как только налетевшая подобно вихрю с шумной свитой своей Магдалина покинет Петербург. “Напишу несколько элегий и засну спокойно. Поэзия — чудесный талисман: очаровывая сама, она обессиливает чужие вредные чары”.
Это из того самого письма, что он намеревался послать с носительницей чар, но передумал — осторожный человек — и вложил в конверт чистый лист бумаги. Что же касается поэзии, то главный её секрет видится ему в следующем. (Но это уже фрагмент другого послания.) “В поэзии говорят не то, что есть, а то, что кажется”. То есть рисуется в воображении, представляется в мечтах...
Важное признание! По сути дела, это ключ если не ко всему творчеству Евгения Баратынского, то уж к поэме «Бал» несомненно.
Отношения Нины и Арсения не ограничиваются случайными встречами, улыбками или даже летучими поцелуями, лёгкими и невинными, а, стремительно развиваясь, доходят до исполненного восторгом апофеоза. “Мои любовники дышали согласным счастьем...”
Счастье длилось недолго: вскоре наступила расплата. Автор не пощадил героини. Уверившись, что её чувство больше не вызывает отклика в сердце возлюбленного, она, по всем канонам романтического жанра, принимает яд.
Таким представлялся поэту исход любви в случае, если б она безоглядно предалась ей. Но генерал-губернаторшу сдерживала необходимость блюсти хоть какие-то приличия, а молодого офицера — ранняя усталость сердца и забота о благополучии своей полуподруги-полупокровительницы. И без того, полагал он, она не слишком-то счастлива. Да, “это Роза, — писал он, — это Царица цветов; но повреждённая бурею — листья её чуть держатся и беспрестанно опадают”.
Вот он и решил покинуть этот бал цветов. Покинуть навсегда. Что и сделал, внезапно объявив о своей помолвке. Узнавший об этом Пушкин был изумлён. “Правда ли, что Баратынский женится? Боюсь за его ум...” А дальше следует выраженьице, которое целомудренные издатели и поныне предпочитают заменять точками. Что ж, может, именно так — многоточием — лучше всего и нам закончить эту историю...