Архив
ПЕРЕЧИТАЕМ ЗАНОВО
Анна СЕРГЕЕВА-КЛЯТИС
“Мне неизвестно, где я нахожусь...”
К прочтению стихотворения Бродского «Одиссей Телемаку»
Интертекстуальному анализу стихотворения Иосифа Бродского «Одиссей Телемаку» (1972) посвящена большая и обстоятельная статья Л.В. Зубовой, опубликованная в 2001 году. Особенно подробно автор статьи останавливается на осмыслении фрагментов текста, свидетельствующих о поэтическом диалоге Бродского с Мандельштамом и Ахматовой. Справедливо замечая, что герой Бродского не может быть “интерпретирован как Одиссей литературной традиции — преодолевший испытания романтический странник и победитель”, в качестве значимого претекста «Одиссея и Телемака» Зубова называет стихотворение Мандельштама 1935 года «День стоял о пяти головах...». С этим стихотворением связан один из центральных образов Бродского — застящее слух “водяное мясо” (ср. с “хвойным мясом” у Мандельштама, в которое “превращается глаз”). “У обоих поэтов обострённое восприятие — результат крайнего напряжения органа, до болевого ощущения и до прекращения работы этого органа”. Однако, по наблюдению И.Ковалёвой, выражение “водяное мясо” соотносимо с другой, противоположной по смыслу мандельштамовской цитатой: “Только стихов виноградное мясо // Мне освежило случайно язык”. Эти слова произносит герой стихотворения «Батюшков» (1932), объясняя тем самым природную органичность и одновременно — несовершенство своего поэтического дара. “Виноградное мясо”, как “хвойное” или “водяное”, хотя и не обладает всем комплексом негативных ассоциаций с вынужденной потерей одного из семи чувств, тем не менее сохраняет значение гипертрофированного ощущения — вкуса. В этом двустишии прочитывается главный приём, с помощью которого Мандельштам создаёт образ Батюшкова, соединяя несоединимое — гармония парадоксальным образом сочетается с косноязычием. Эта трёхступенчатая модель Бродский — Мандельштам — Батюшков оказывается неслучайной.
Думается, что и стихотворение Бродского «Одиссей Телемаку» вполне правомерно соотнести не только с поэзией начала XX века, но и с классической традицией русской поэзии, в которую, несомненно, вписывается известная элегия Батюшкова «Судьба Одиссея».
Средь ужасов земли и ужасов морей
Блуждая, бедствуя, искал своей Итаки
Богобоязненный страдалец Одиссей;
Стопой бестрепетной сходил Аида в мраки;
Харибды яростной, подводной Сциллы стон
Не потрясли души высокой.
Казалось, победил терпеньем рок жестокий
И чашу горести до капли выпил он;
Казалось, небеса карать его устали,
И тихо сонного домчали
До милых родины давно желанных скал.
Проснулся он: и что ж? отчизны не познал.
Элегия, созданная во второй половине 1814 года, в аллегорической форме представляет судьбу самого поэта-воина Батюшкова, вернувшегося на родину из военных походов и тяжело переживающего карьерные, личные и семейные неурядицы. Поэт в этот период постоянно обыгрывает найденную им эффектную культурную параллель. Так, в письме от 3 ноября 1814 года, адресованном В.А. Жуковскому, Батюшков пишет: “Из Парижа в Лондон, из Лондона в Готенбург, в Штокгольм. Там нашёл я Блудова; с ним в Або и в Петербург. Вот моя Одиссея, поистине Одиссея! Мы подобны теперь Гомеровым воинам, рассеянным по лицу земному. Каждого из нас гонит какой-нибудь мстительный бог...”
Образ Одиссея, блуждающего “средь ужасов земли и ужасов морей”, мечтающего о возвращении на Итаку, подсвечивает многие батюшковские тексты 1814–1815 годов. “Напрасно я скитался // Из края в край, и грозный океан // За мной роптал и волновался”, — восклицает герой элегии «Разлука» (1815). Ещё более отчётливо о своём внутреннем родстве с Одиссеем поэт говорит в стихотворении «Воспоминания» (1815):
Как часто средь толпы и шумной, и беспечной,
В столице роскоши, среди прелестных жён
Я пенье забывал волшебное сирен
И о тебе одной мечтал в тоске сердечной.
Один из мандельшамовских претекстов стихотворения Бродского — «Золотистого меда струя из бутылки текла...» (1917) с его описанием Тавриды и появляющимся в финале Одиссеем, вероятно, тоже имеет отношение к поэзии Батюшкова. Одна из его знаменитых “античных” элегий, «Таврида» (1815), хоть и не связана напрямую с гомеровскими образами, но легко с ними соотносится. Тем более что «Судьба Одиссея» в единственном прижизненном сборнике Батюшкова «Опыты в стихах и прозе» (1817) следует непосредственно после «Тавриды» (структура этого сборника традиционно воспроизводилась и в более поздних изданиях Батюшкова). Таким образом, и характерная подмена Итаки Тавридой в стихотворении Мандельштама вполне может быть объяснена именно вниманием к творчеству старшего поэта.
Полагаем, что не только Мандельштам, но и Бродский, создавая свой текст об Одиссее, помнил батюшковскую интерпретацию этого сюжета. Вообще с творчеством Батюшкова Бродский был не просто хорошо знаком. Батюшков входит в число его любимых, эстетически близких поэтов, незаслуженно отодвинутых в тень более яркими фигурами: “Батюшков колоссально недооценён: ни в своё время, ни нынче”, — сетовал Бродский в разговоре с С.Волковым. По удачному выражению В.Шохиной, “...античность Бродский брал из рук Батюшкова”. Все исследователи творчества Бродского неизменно обращали внимание на нетрадиционность трактовки образа героя и в связи с этим подчёркивали новый (по сравнению с Кавафисом или Мандельштамом) мотив неузнавания: “мне неизвестно, где я нахожусь, // что предо мной”, “все острова похожи друг на друга”. “В описываемом пейзаже нужно узнать Итаку — Итаку не только не идеальную, «убогую», но прежде всего неузнанную. Эта неузнанность делает невозможным само возвращение...” “Текст Бродского далёк от патетики, и картина, которая им изображена, скорее снижает образ литературного Одиссея, чем возвышает его собственный. Всё героическое обесценено и исключено из восприятия персонажа, романтическим по существу остаётся только имя — как знак принадлежности к культуре”.
Заметим, что в поэме Гомера Одиссей, доставленный на Итаку спящим, пробудившись, тоже далеко не сразу распознаёт, где он находится.
Тою порой Одиссей, привезённый в отчизну
Сонный, проснулся, и милой отчизны своей не узнал он —
Так был отсутствен давно; да и сторону всю ту покрыла
Мглою туманною дочь Громовержца Афина...
Другое дело, что туман, скрывающий окрестности, быстро рассеивается, и узнавание становится возможным. Именно этот сюжет обыгрывает в своей элегии Батюшков: “Проснулся он: и что ж? отчизны не познал”. Однако благодаря финальному положению эта строка принимает на себя роль смыслообразующей. Благополучного исхода не предвидится. За все страдания Одиссей так и не получит награды, потому что не в состоянии узнать отчизны. И неважно, связано ли это с изменениями, произошедшими на родине за время его скитаний, или с его собственным искажённым восприятием мира. Возвращение, которого герой так долго и мучительно добивался, оказывается бессмысленным. Конечно, батюшковский Одиссей — это ещё вполне романтический образ, безвинный страдалец, превозмогающий все выпавшие на его долю несчастья, побеждающий рок терпеньем и силой духа. Бродский доводит ситуацию, описанную Батюшковым, до логического предела, лишая своего Одиссея всех вышеперечисленных качеств и наделяя его вполне естественными, но опустошающими душу усталостью и безразличием. Таким образом, стихотворение «Одиссей Телемаку» можно считать вписанным в совершенно определённую литературную традицию, существовавшую задолго до Бродского, в которой герою с самого начала отказывалось в титуле победителя “жестокого рока”.
Интересно, что завершает своё стихотворение Бродский упоминанием мифа о Паламеде, разоблачившем мнимое безумие Одиссея, который притворился сумасшедшим, не желая участвовать в Троянской войне. Кстати, миф этот известен не так широко, как те, которые были освящены пересказом Гомера. Ни в «Илиаде», ни в «Одиссее» о Паламеде не говорится ни слова. Думается, что тема безумия, связанная с Одиссеем и намеренно введённая в свой текст Бродским, имеет ещё одного возможного адресата — поэта К.Н. Батюшкова, участника бесконечных наполеоновских войн, которому желанное возвращение на родину не принесло ничего, кроме разочарований, беспамятства и душевной болезни.