Архив
ФАКУЛЬТАТИВ
Юрий МАНН
Произведение, не похожее на другие: «НОЧИ НА ВИЛЛЕ» Гоголя
Именно так определил «Ночи на вилле» К.В. Мочульский: “...Они стоят совершенно особо в гоголевском творчестве и не похожи ни на одно его произведение”. Этот сохранившийся в отрывках и, по-видимому, незаконченный текст заключил в себе тугой узел проблем как личного, так и творческого характера.
Но вначале о тех событиях, которые предшествовали созданию этого произведения и легли в его основу.
“НЕ ЖИТЬЁ НА РУСИ ЛЮДЯМ ПРЕКРАСНЫМ...”
Весной 1839 года Гоголь испытал потрясение, равносильное утрате близкого человека. В Риме чуть ли не на его глазах умер Иосиф Виельгорский, замечательно одарённый и обаятельный юноша.
В семье графа Михаила Юрьевича Виельгорского, известного государственного деятеля и мецената, и его жены Луизы Карловны было пятеро детей: три дочери — Анна, Аполлинария и Софья — и два сына — Иосиф и Михаил. Иосиф, родившийся в 1817 году, был старшим.
Питомец Пажеского корпуса, он стал соучеником наследника, будущего царя Александра II. Выбор, сделанный императорской фамилией, был продиктован педагогическими соображениями: для великого князя, по словам А.О. Смирновой-Россет, “это товарищество было нужно, как шпоры для ленивой лошади. Вечером первый подходил тот, у кого были лучшие баллы, обыкновенно бедный Иосиф, который краснел и бледнел <...> Наследник не любил Виельгорского, хотя не чувствовал никакой зависти: его прекрасная душа и нежное сердце были далеки от недостойных чувств. Просто между ними не было симпатии. Виельгорский был слишком серьёзен, вечно рылся в книгах, жаждал науки, как будто спеша жить, готовил запас навеки”.
Примерно такую же характеристику Виельгорскому даёт и другая осведомлённая современница баронессы, Мария Петровна Фредерикс, бывшая фрейлиной императрицы. Правда, в её трактовке отношение будущего императора к его соученику предстаёт в более выгодном свете: “Граф Иосиф Михайлович был взят другом и товарищем к наследнику Александру Николаевичу, который его нежно любил, и Иосиф Михайлович имел большое и хорошее влияние на цесаревича”.
О замечательных качествах Виельгорского говорит и Антонина Блудова, фрейлина, дочь министра внутренних дел Дмитрия Николаевича Блудова: “...Благородный и умный, чистый и честный друг будущего царя — Иосиф Виельгорский <...> сошёл в могилу, не тронутый нравственной заразой светской среды. Она томила его молодую душу, и он убегал от неё в тесный круг своей или самой царской семьи и в учебную комнату, где слушал с великим князем мирные и нравственные речи и уроки, согретые любящею душою и спокойным духом Жуковского и честным прямодушием Мердера и Плетнёва”. Жуковский, Мердер и Плетнёв — общие наставники Виельгорского и великого князя.
Предоставим же слово одному из них — генерал-адъютанту Карлу Карловичу Мердеру (1788–1834). 5 января 1829 года он записывает в дневнике: “Вечером играли в оловянные солдаты. За всю неделю великий князь по поведению был первым. Виельгорский же был первым в науках” .
Записки и дневник Виельгорского (опубликованные недавно Е.Э. Ляминой и Н.В. Самовер1) дорисовывают облик этого юноши, совестливого и требовательного к себе. В «Исповеди» он беспощадно обличает свои пороки, такие как “скрытность”, “вспыльчивость”, “трусость”. К числу пороков причисляет он и “застенчивость”: “при каждом случае, при каждом слове, часто от одной мысли я краснею” (свойство, отмечавшееся и его современниками, например, А.О. Смирновой). Кается Виельгорский и в “мизантропии”: “Я люблю быть в своей комнате и не только убегать от людей, но даже своё семейство, в котором не вижу большого ко мне расположения. Эта мысль иногда меня приводит в отчаяние”. Подтверждается записями Виельгорского и холодность отношений его с великим князем, о которой говорила та же Смирнова. “Одни формы, — сетует Виельгорский, — никакой дружбы, одно знакомство приятельское”.
Молодой человек чувствует себя одиноким везде — и дома, и в “учебной комнате”, и в свете. “Вообще общества дамского я не люблю; однообразность и банальность разговоров мне противна; притом же я некрасив, нелюбезен, sans le bel esprit (неостроумен), скучен, застенчив; без меня много франтов. Танцевать также не охотник”.
Это не мешает Виельгорскому быть весьма восприимчивым к женской красоте, хотя застенчивость и неверие в себя его сковывают. Запись от 17 апреля 1838 года о сёстрах Сент-Альдегонд, которых он встретил на балу в Аничковом дворце: “Обе они очаровательны <...> Они произвели на меня сильное впечатление <...> Вечером, ложась спать, только о них и думал”. Признание это небезынтересно ввиду тех подозрений, которые вызовет Виельгорский (а также Гоголь) у более позднего, современного исследователя. Но об этом речь впереди.
Стоит привести ещё то место, где Иосиф характеризует свои “религиозные понятия”. “Я вообще не имею большой веры в обрядах церковных, хотя некоторые считаю необходимыми. Мне кажется, что наша церковь имеет много варварского. Я никак не постигаю святости мощей, которые меня (так! — Ю.М.) опротивела; я потерял всякое уважение [к] монашеству”. В отвращении к обрядовой стороне христианства (в частности православия) и особенно к поклонению мощам Виельгорский явно сближается с лютеранством.
В последних числах мая 1838 года Виельгорский вслед за императорской фамилией приехал в Берлин. Здесь у Иосифа открылось кровохарканье — симптом страшной болезни. Пришлось отказаться от путешествия вместе с императорской свитой и срочно направиться для лечения в Карлсбад, потом на озеро Комо в Швейцарию, потом в Италию. 14 ноября Иосиф вместе с отцом прибыл в Рим и поселился на виа деи Понтефичи, дом № 49.
А спустя несколько дней Виельгорские встретились с Гоголем. 20 (8) ноября Михаил Юрьевич сообщал Жуковскому: “Видел я Гоголя, которого можно назвать Римским Гоголем. Он помолодел, об тебе много спрашивал и с нетерпением ожидает...” (курсив в оригинале). Встреча с Гоголем произошла, скорее всего, на виа деи Понтефичи и в таком случае в присутствии Иосифа. Вероятно, они были знакомы ещё по Петербургу — это заключение можно сделать из гоголевских слов: “Мы давно были привязаны друг к другу, давно уважали друг друга...”
Через несколько дней, 30 ноября, Виельгорский-старший сообщал Жуковскому: “Гоголь бывает у меня и читал начало «Мёртвых душ»”. Конечно же, слушателем гоголевской поэмы был и Иосиф.
Затем, 20 декабря, следует запись Иосифа Виельгорского: “Гоголь. Открытие нового Корреджио. Процесс. «Мёртвые души»”. Имя Гоголя подчёркнуто Виельгорским, видимо, в знак важности этой встречи. Возможно, состоялся разговор о «Мёртвых душах» или, скорее всего, новое чтение. Что же касается упоминания “процесса” и Корреджио, то, по вполне вероятному предположению Е.Э. Ляминой и Н.В. Самовер, речь шла “об обнаружении новой, ранее неизвестной работы Корреджио и связанным с этим судебным разбирательством”.
Незадолго перед этим, 16 декабря, в Рим приехал наследник вместе со свитой и, надо отдать ему должное, несколько раз наведывался на виа Понтефичи. “Поутру видел бедного Иосифа Виел[ьгорского], — записывает Александр после одного из посещений, — лицом, я нахожу, он поправился, но чрезвычайно слаб и жалуется на грудную боль, боюсь я за него очень”. Вместе с наследником в Рим приехал и Жуковский, который тоже неоднократно навещал больного (согласно дневнику поэта — 20, 24 и 29 декабря). Бывали у него и другие русские путешественники — А.Д. Чертков с женою, Шевырёв и его жена Софья Борисовна, графиня А.А. Толстая с сыном Алексеем, начинающим писателем...
В сочельник православного Рождества (24&mnsp;декабря/ 6 января) почти вся русская колония собралась в посольской церкви. Виельгорские, по причине болезни Иосифа, не присутствовали. Но Гоголь, скорее всего, был.
Не участвовали Виельгорские и в праздничном обеде, устроенном 27 декабря в честь “дня рождения” Гоголя (на самом деле Гоголь, как известно, родился 22.III (1.IV) 1809 года).
Оставшиеся у него скудные силы Иосиф отдавал научным занятиям, разбору материалов. Вместе с Александром Ивановичем Барятинским, будущим фельдмаршалом, также находившимся в свите наследника, он собирал коллекцию книг и документов для изучения русской истории.
Приехавший в Рим М.П. Погодин записал в дневнике 12 марта 1839 года: “Познакомился с молодым графом Виельгорским, который занимается у неё (княгини Волконской. — Ю.М.) в гроте по предписанию врача пользоваться как можно более свежим воздухом. Рад был удостовериться, что он искренне любит русскую историю и обещает полезного деятеля. Его простота, естественность меня поразили. Не встречал я человека, до такой степени безыскусственного, и очень удивился, найдя такого в высшем кругу, между воспитанниками двора”.
Спустя несколько дней, 15 марта: “Молодой граф В. (так! — Ю.М.) показывал мне свои материалы для литературы русской истории. Прекрасный труд...” Заметим, кстати, что интерес Виельгорского к истории небезразличен был и Гоголю. “...Но, — продолжает Погодин свою запись, — приведёт ли Бог кончить (этот труд. — Ю.М.). Румянец на щеках не предвещает добра”.
В течение месяца состояние больного резко ухудшилось. В мае (письмо не датировано) Гоголь сообщает Шевырёву, что “дни и ночи” проводит “у одра больного Иосифа <...> Бедненькой, он не может остаться минуты, чтобы я не был возле”. Это подтверждается письмом Виельгорского-отца Жуковскому от 14 мая (н.ст.): “Гоголь <...> приходит бодрствовать ночью и целые дни проводит с нами...”
21 мая наступил кризис. Решено было перевезти Иосифа окончательно на виллу Волконской. 5 мая Гоголь сообщает выехавшему из Италии Погодину, что Виельгорский умирает. “Не житьё на Руси людям прекрасным. Одни только свиньи там живущи”.
Горестную судьбу юноши Гоголь воспринимает под знаком его резкого контраста, роковой несовместимости таланта и благородства с обычаями и моралью света — так же, как он воспринял двумя годами раньше смерть Пушкина. “Бедный мой Иосиф! — пишет он своей бывшей ученице Марии Балабиной, — один единственно прекрасный и возвышенно благородный из ваших петербургских молодых людей, и тот!.. Клянусь, непостижимо странна судьба всего хорошего у нас в России! Едва только оно успеет показаться — и тот же час смерть!” Гоголь думает о достойном претенденте на руку Балабиной: “Я перебирал всех молодых людей наших в Петербурге: тот просто глуп <...> тот ни глуп ни умён, но бездушен, как сам Петербург. Один был человек, на котором я остановил взгляд, — и этот человек готовится не существовать более в мире...” В том же письме, датированном 30 мая (н.ст.), Гоголь сообщает, что проводит “бессонные ночи” у постели умирающего.
Иосиф Виельгорский умер 2 июня, около 7 часов пополудни. 5 июня Гоголь писал Данилевскому: “Я похоронил на днях моего друга, которого мне дала судьба в то время, в ту эпоху жизни, когда друзья уже не даются”2.
ЗАГАДОЧНЫЙ ЭПИЗОД
Кончине Виельгорского предшествовал эпизод не удавшегося обращения его в католичество, что повлияло на отношения Гоголя с княгиней Зинаидой Волконской. Эпизод этот, во многом не прояснённый, известен из следующего рассказа княжны Репниной гоголевскому биографу В.И. Шенроку.
“Когда умирал Иосиф Виельгорский, то у него ежедневно бывали Елизавета Григорьевна Черткова, урождённая Чернышёва, графиня Марья Артемьевна Воронцова и, наконец, Гоголь. Зинаида Александровна была уже тогда ярая католичка, и мне рассказывали, что Гоголь пошёл прогуляться и вместе поискать священника для исповеди умирающего. Гоголь же потом сам читал для него отходную. Молодой Виельгорский причащался в саду, и мой отец (князь Н.Г. Репнин. — Ю.М.) поддерживал его и читал за него: «Верую, Господи, и исповедую». Но когда он умирал, то в его комнате уже был приглашённый княгиней Волконской аббат Жерве. Зинаида Александровна нагнулась над умирающим и тихонько шепнула аббату: «Вот теперь настала удобная минута обратить его в католичество». Но аббат оказался настолько благороден, что возразил ей: «Княгиня, в комнате умирающего должна быть безусловная тишина и молчание». Тем не менее моя тётка (то есть княгиня З.А. Волконская — Ю.М.) что-то ещё пошептала над Виельгорским и потом проговорила: «Я видела, что душа вышла из него католическая»”. В.Н. Репнина отмечает: после того, что произошло, Волконская резко изменила своё отношение к Гоголю.
Помимо приведённого свидетельства, мы располагаем ещё одним документом, относящимся к этому эпизоду, — письмом княгини Волконской к С.П. Шевырёву, написанным на следующий день после смерти Виельгорского. “Иосифа нет. Он вчера кончил свою жизнь, а Жерве обедал у меня <...> Мне что-то сердцу сказало: пора домой. Встретила гр. Риччи, он искал Гогела (так! — Ю.М.), не нашли. Гр. М.Воронцова была при нём и прибежала вовремя, и мы окружили его постелю <...> Он ничего не отказывал, молился со мной, любил Богоматерь и правду, заслужил последнюю помощь, таинственный свет”.
В этих свидетельствах, особенно в рассказе Репниной, много противоречий и загадок. Это понятно: как отмечено ещё Н.А. Белозерской, “Репнина не присутствовала при описываемой сцене и передаёт её с чужих слов и, кроме того, через длинный промежуток времени”. Однако из сопоставления обоих документов вырисовывается главный смысл эпизода, а именно то, что княгиня Волконская хотела обратить умирающего в католичество. Известно, что подобное намерение обнаруживала она не в первый раз, что и в отношении Гоголя питала она такую надежду. Весьма критическое отношение Виельгорского к православному церковному быту (о чём говорилось выше) могло только укрепить княгиню Волконскую в её планах. Естественно, что в письме к Шевырёву княгиня не могла открыто сказать о цели своих усилий, однако фразы типа “заслужил последнюю помощь, таинственный свет” и так далее свидетельствуют именно об этом. Тем не менее последний шаг сделан не был — так же, как в своё время не состоялся он и в отношении Гоголя.
По смыслу рассказа Репниной, виноват в этом оказался именно Гоголь (за что и “возненавидела” его княгиня). Однако степень “вины” Гоголя совершенно неясна. Гоголь, мол, отправился “поискать священника”, но не уточнено, какого: ведь православного священника в Риме на каждом углу не встретишь. Напрашивается мысль, что Гоголь пошёл за священником из русской посольской церкви. Косвенно это подтверждается фактом, ставшим известным совсем недавно благодаря разысканиям Е.Э. Ляминой и Н.В. Самовер.
Выяснилось, что Гоголя не было у Виельгорского в час его предсмертной агонии. Собственно, об этом можно было догадаться и из слов Волконской (“...Он искал Гогела, не нашли”), но другое лицо, а именно Софья Борисовна Шевырёва говорит о том же совершенно определённо и дважды: в дневниковой записи, сделанной в тот же день в 11 часов вечера (Гоголь пришёл “только после кончины молодого графа”), и на другой день в письме к мужу (“Гоголь ушёл за час до кончины и вернулся, только когда его уже не стало”). Объяснение этому факту может быть двояким. Гоголь ушёл, не в силах видеть предсмертные муки близкого человека, избегая страшного потрясения нервов — именно так он поступит много лет позже, отказавшись прийти на похороны жены Хомякова. Но, возможно, он действительно ушёл, чтобы привести православного священника, что совпадает с версией, сообщаемой княжной Репниной.
Но если это и так, то выполнить своё намерение Гоголю не удалось, и решающую роль в несостоявшемся обращении сыграло тактичное поведение аббата Жерве (его присутствие подтверждается и письмом Волконской, и дневниковой записью Шевырёвой).
С большей определённостью можно говорить не столько о каком-либо конкретном шаге Гоголя и его мотивах, сколько общем неодобрительном отношении к намерению княгини Волконской. Руководствоваться Гоголь мог теми же соображениями, что и в своём собственном случае несколькими месяцами раньше, — и прежде всего убеждением, что “религия наша, как и католическая, совершенно одно и то же, и потому совершенно нет надобности переменять одну на другую”. Гоголь был столько же толерантен — по крайней мере до середины 1840-х годов — к католицизму как к конфессии, сколько неуступчив в вопросе своего личного участия, точнее неучастия, в самом акте обращения, даже в качестве третьего лица, посредника.
Всё это, конечно, не могло понравиться Зинаиде Волконской, хотя вывод княжны Репниной, что та “возненавидела” Гоголя, преувеличен: отношения их просто стали холоднее. Гоголь продолжает видеться с Волконской: в феврале 1841 года он читает в её доме, в палаццо Поли, «Ревизора»; примерно в это же время посещает загородную виллу Волконской; в ноябре 1842 года Гоголь получает от неё корреспонденцию Шевырёва. В январе же следующего года писатель приводит на виллу Волконской приехавшую в Рим А.О. Смирнову, показывает ей находящуюся здесь достопримечательность — арки римского водопровода. Правда, в феврале 1847 года в ответ на критику Шевырёвым “религиозных экзальтации” Волконской (и заодно Гоголя) писатель замечает, что “её давно не видел”, но при этом от каких-либо собственных упрёков в адрес княгини воздерживается.
ОТКРОВЕНИЯ НОЧИ
Теперь о проблематике, непосредственно отразившейся в произведении «Ночи на вилле». Название (принадлежащее автору) предельно конкретно: это реальное времяпрепровождение Гоголя на вилле княгини Волконской у одра умирающего; и вместе с тем само понятие “ночи” заключает в себе концентрированный эстетический смысл. Одна грань этого образа уже достаточно отчётливо была явлена в гоголевском творчестве: ночь как время решительного противостояния роковых сил, прорыва на поверхность бытия иррациональной и демонической стихии («Ночь перед Рождеством», «Портрет», «Невский проспект» и так далее). Но теперь тот же образ раскрылся в другом, необычном для Гоголя аспекте: ночь как время откровений, предельного обнажения чувств и мыслей, интимных признаний — в русле той жанровой традиции, которая представлена «Жалобой, или Ночными размышлениями о жизни, смерти и бессмертии» Эдуарда Юнга (1742–1745), «Гимнами к ночи» Новалиса (1800), «Флорентийскими ночами» Гейне (1836), а также лирикой Тютчева; из более поздних произведений назовём ещё «Русские ночи» (1844) В.Ф. Одоевского.
Есть свидетельство о том, что отец Иосифа Михаил Юрьевич Виельгорский хотел, чтобы Гоголь написал об умершем “строк десяток” для римского еженедельника «Diario di Roma»3. Однако «Ночи на вилле» явно превышают жанр некролога — не только своей мощной лирико-философской стихией, но и тем, что на первый план выходит их автор. Это ближе к исповеди — жанру для Гоголя редкому, — причём ближе не столько к «Авторской исповеди», с её рассудочностью, взвешенностью, аналитичностью, сколько к раннему, эспрессивному наброску «1834». Последний, правда, был лишь записью для себя; «Ночи на вилле» рассчитаны на потенциального читателя. Известно замечание об исповеди, содержащееся в «Герое нашего времени»: “Исповедь Руссо имеет уже тот недостаток, что он читал её своим друзьям”. В гоголевском произведении очень чувствуется этот “недостаток”: установка на читателя организует материал, определяет стиль; исповедующийся видит себя в зеркале чужого восприятия. Ему крайне важно в чём-то убедить других, равно как и себя, — в чём же?
С лёгкой руки известного американского учёного Саймона Карлинского, в гоголевском тексте порою видят выражение гомосексуальных наклонностей писателя, наконец-таки нашедших своё полное воплощение4. По поводу этого утверждения можно заметить следующее.
Как известно, внутренний спектр дружеского (как и любовного) чувства сложен; в основной эмоциональный тон проникают иные, порой контрастные интонации. У Гоголя по отношению к юноше звучат нежность, ласковость, как к женщине; почти такие же чувства отражены в его письмах, рассказывающих об Иосифе Виельгорском, но при этом автор чуть ли не специально замечает, что оба они сошлись “решительно братски”. Словом, одно дело — сложность дружеского чувства, другое — то, что сегодня называют сексуальной ориентацией.
Сама открытость Гоголя как в письмах, так и в лирическом эссе, повторяем, рассчитанном на читателя, говорит сама за себя. В те времена отношение к подобного рода связям было достаточно определённым (вспомним хотя бы пример Дондукова-Корсакова и пушкинскую эпиграмму на него), понятия “сексуального меньшинства” как меньшинства законного не существовало. Следовательно, если придавать гоголевским душевным излияниям тот смысл, какой им придаётся американским исследователем, то придётся видеть во всём этом не просто невольное саморазоблачение, но сознательную, аффектированную демонстрацию порока, что едва ли возможно. Тем более что, как верно отмечено в современном исследовании, “русская культура первой половины XIX века не знает поэтизации гомосексуальной любви <...> Мужеложество понималось как грязь и грех и потому могло служить темой лишь для циничных и грубо непристойных шуток” (Е.Э. Лямина, Н.В. Самовер).
Нужно учесть и другое обстоятельство: если гоголевское время не знало “поэтизацию гомосексуальной любви”, то оно очень даже знало поэтизацию дружбы как чувства, исполненного нежности и чуткой ласковости. Ещё помнилась эпоха Карамзина, “эпоха чувствительности”, с её культом дружбы, не стесняющейся знаков своего выражения. “Я обнимал тебя в последний раз, неоценённый друг души моей! в последний раз видел твою чувствительность! Ты любил меня — и никогда любовь твоя не была так красноречива, как в сию минуту!” Это строки из карамзинского эссе «Цветок на гроб моего Агатона», обращённого к умершему юноше Александру Петрову. Кстати, едва ли мимо внимания Гоголя, с его интересом к Карамзину, прошло это произведение; во всяком случае «Ночи на вилле» (что, кажется, ещё не отмечалось) очень близки к жанру именно такого, непосредственного отклика на свершившуюся трагедию, своеобразной эпитафии, живого поэтического “цветка”, положенного на ещё свежую могилу.
И при этом в гоголевском исповедальном отрывке заключена насущная жизненная потребность, имеющая отношение к его собственной биографии, личной и писательской. Но вначале одна-две параллели к «Ночам на вилле».
Первая — довольно неожиданная — из «Мёртвых душ». Зачин шестой главы. Знаменитое “лирическое отступление” об ушедшей молодости. “Прежде, давно, в лета моей юности, в лета невозвратно мелькнувшего моего детства, мне было весело подъезжать в первый раз к незнакомому месту <...> Теперь равнодушно подъезжаю ко всякой незнакомой деревне и равнодушно гляжу на её пошлую наружность; моему охлаждённому взору неприютно, мне не смешно, и то, что пробудило бы в прежние годы живое движение в лице, смех и немолчные речи, то скользит теперь мимо, и безучастное молчание хранят мои недвижные уста. О моя юность! О моя свежесть!”
Сходное состояние души запечатлено в гоголевском письме к Марии Балабиной, написанном 5 сентября (н.ст.) 1839 года, вскоре после кончины Иосифа Виельгорского: “Я вспомнил мои прежние, мои прекрасные года, мою юность, мою невозвратимую юность, и, мне стыдно признаться, я чуть не заплакал. Это было время свежести (нрзб.) молодых сил и порыва чистого <...>
Но оставим это. Я не люблю, мне тяжело будить ржавеющие струны во глубине моего сердца <...> Ужасно найти в себе пепел вместо пламени...”
Гоголь очень остро переживал свой тридцатилетний рубеж, который, между прочим, почти буквально совпал с периодом общения с Иосифом Виельгорским и с его кончиной. И письмо к Балабиной, и пассаж из «Мёртвых душ» пронизаны тем же переживанием (в последнем случае оно, разумеется, поднимаясь над своей биографической основой, входит в сложную художественную систему поэмы). Оно же, это переживание, определяет эмоциональный спектр «Ночей на вилле», но — с одним существенным отличием. Отталкиваясь от того же переживания, заключительные строки сохранившегося отрывка сообщают ему нечто новое — перспективу возрождения: “...Ко мне возвратился летучий свежий отрывок моего юношеского времени, когда молодая душа ищет дружбы и братства между молодыми своими сверстниками и дружбы решительно юношеской, полной милых, почти младенческих мелочей <...> И все эти чувства сладкие, молодые, свежие — увы! жители невозвратимого мира — все эти чувства возвратились ко мне”.
Болезнь друга дала Гоголю возможность ощутить свою способность к состраданию, к душевному потрясению, а это состояние ещё и творческое, ибо оно питает художественную энергию, столь необходимую для продолжения его главной книги, внушает уверенность, что задуманное будет выполнено. Вспомним ещё раз, что «Ночи на вилле» были рассчитаны на потенциального читателя (другое дело, что самим фактом незавершения произведения автор объективно отменил эту установку) — это значит, что хотя бы поначалу Гоголь испытывал потребность сделать пережитое им душевное потрясение событием публичным. Ведь все составляющие картины — и болезнь друга, и ночные бдения у его постели, и сама вилла — были легко узнаваемы, а значит, всё происходящее безошибочно соотносилось бы с самим Гоголем.
Но так же, как и пробудившуюся надежду, перспективу возрождения, писателю важно было запечатлеть — и сделать фактором публичным — внезапный финал этой истории, когда неумолимая развязка ввергнула его в прежнюю бесчувственность. “Затем ли пахнуло на меня вдруг это свежее дуновение молодости, чтобы потом вдруг и разом я погрузился ещё в большую мертвящую остылость чувств, чтобы я вдруг стал старее целыми десятками, чтобы отчаяннее и безнадёжнее я увидел исчезающую мою жизнь”. Словно перед нами то самое состояние угасания, что запечатлелось в зачине шестой главы «Мёртвых душ»5, но и тут замечается одно существенное отличие. В «Мёртвых душах» — это результат естественного физического старения, постепенного угасания чувств; если и были за всем этим бедственные события и разочарования, то они остались, говоря современным языком, за кадром. В «Ночах на вилле» — это страшный удар, смерть молодого, чудесного, боготворимого и реального существа (всё это также легко угадывалось в тексте). И Гоголь, очевидно, хотел, чтобы и эта составляющая его душевного потрясения стала известна публике6.
У постели Иосифа Виельгорского Гоголь встретился “впервые лицом к лицу со смертью” (К.Мочульский). Брат Иван умер, когда Никоше было десять лет; известие о смерти отца настигло его в Нежине; кончину Пушкина он переживал за границей, во Франции и Италии; умирание же Виельгорского видел изо дня в день, от часа к часу, и это зрелище потрясло его. Оказалось, никакая сила привязанности и любви к обаятельному и одарённому юноше не способна была его защитить. Гоголем овладело ощущение скоротечности, хрупкости всего на свете, в том числе и в первую очередь — прекрасного. “Я ни во что теперь не верю и если встречаю что прекрасное, тотчас же жмурю глаза и стараюсь не глядеть на него. От него несёт мне запахом могилы”.
Гоголю было свойственно двоякое отношение к смерти. В сентябре 1836 года в связи с кончиной П.О. Трушковского (мужа сестры Марии Васильевны) он писал, что смерть близкого человека следует считать “за ничто, если хотим быть христианами”. Позднее Гоголь, вопреки всем правилам такта, будет порицать Сергея Тимофеевича и Ольгу Семёновну Аксаковых за то, что они, по его мнению, чрезмерно переживали смерть их семнадцатилетнего сына Миши. Но встретившись со смертью дорогого человека воочию, Гоголь сам поддался потоку мучительных, изнуряющих чувств. Эти чувства запомнятся ему навсегда, так же, как и состояние умирающего Виельгорского. Позднее, описывая пережитый им в конце лета 1840 года кризис, он скажет, что на него напали “та самая тоска и то ужасное беспокойство, в каком я видел бедного Виельгорского в последние минуты жизни”.
В.Сечкарев полагает, что именно это событие подготовило последующий “религиозный поворот” Гоголя. Во всяком случае, с этого момента религиозные устремления писателя усиливаются; есть свидетельства, что он приступает к более систематическому чтению и даже изучению Библии. Кстати, книга, которой он пользовался, была снабжена дарственной надписью Иосифа Виельгорского: “Другу моему Николаю. Вилла Волконская”.
Возвращаясь к «Ночам на вилле», следует подчеркнуть, что это единственное известное нам автобиографическое художественное произведение Гоголя, причём имеют значение оба составляющих этого понятия — и автобиографизм, и художественность.
В аспекте художественности Гоголь запечатлевал переход к освоению новых эстетических возможностей — сокровенных признаний, ночных исповедей, предельных психологических откровений, вылившихся в смешанный жанр исповеди и эпитафии. В аспекте биографизма — возможность отражения и публичной демонстрации обстоятельств и проблем своей реальной жизни. Ни одно из произведений Гоголя не открывало такого широкого доступа в художественный текст личным элементам, так как последние неизбежно подвергались “цензурному” просеиванию и отбору. Каков, например, автор в «Мёртвых душах», самом личном после «Ночей на вилле» гоголевском произведении? Это одинокий странник, бессемейный, не связанный службой, в творческой своей ипостаси это “историк”, бытописатель, в высшие моменты своего бытия — пророк, визионер; но мы ничего не знаем о его реальных связях, контактах, душевных кризисах, эволюции — всё это стилизовано и обобщено (пассаж о двух писателях в зачине 7-й главы).
Не то — «Ночи на вилле». К тому, что уже было сказано выше, ещё один факт. “Ты, кому попадутся, если только попадутся в руки эти нестройные, слабые строки <...> ты поймёшь меня <...> Ты поймёшь, как гадка вся груда сокровищей и почестей, эта звенящая приманка деревянных кукол, называемых людьми. О, как бы тогда весело, с какою бы злостью растоптал и подавил всё, что сыплется от могущего скипетра полночного царя, если б только знал, что за это куплю усмешку, знаменующую тихое облегчение на лице его”. С одной стороны, это типичная романтическая антитеза, заострённая социально и, так сказать, исторически (“Непостижимо странна судьба всего хорошего у нас...”). С другой — реальная коллизия реального лица (об отчуждении Иосифа Виельгорского от придворной среды, от двора, включая и самого наследника, соучеником которого он был, как мы знаем, свидетельствуют мемуаристы). Но кроме того, это и собственные, чрезвычайно обострённые и в немалой степени аффектированные переживания Гоголя после премьеры «Ревизора», отъезда за границу, наконец, после получения известия о гибели Пушкина. В этом психологическом комплексе значима и такая деталь, как упоминание “полночного царя”.
В самом деле: всемерно заостряя противостояние поэта и толпы, Гоголь в своей реальной жизни выстраивал такую парадигму, в которой на стороне поэта оказывается император, конкретно Николай I, протягивающий ему руку помощи через головы своего окружения, светской и придворной черни. Эта парадигма сохранит для Гоголя своё значение и в дальнейшем. И вдруг: “...с какою бы злостью растоптал и подавил всё, что сыплется от могущего скиптра полночного царя...” (мы совершенно согласны с Е.Э. Ляминой и Н.В. Самовер, заметившими, что речь идёт именно о Николае I и о той помощи, в том числе и материальной, которую писатель от него получал).
Такого Гоголь себе никогда не позволял — ни в письмах, ни в разговорах с друзьями. Для этого понадобилась именно та призма исповедальной откровенности, которую предоставили в его распоряжение «Ночи на вилле» как уникальный художественный текст.
Примечания
1 Лямина Е.Э., Самовер Н.В. “Бедный Жозеф”: жизнь и смерть Иосифа Виельгорского. М., 1999.
2 Как отметили Е.Э. Лямина и Н.В. Самовер, в академическом издании Полн. собр. соч. Гоголя неточно указана дата смерти И.Виельгорского — 21 мая (н.ст.) (XI, 1952). Соответственно, неверно датированы некоторые письма Гоголя (Лямина, Самовер. Указ. соч. С. 453).
3 Письмо датировано неточно: 28 июля 1838 (нужно: 1839). Неверная датировка повторена В.Шенроком (Шенрок В.И. Материалы для биографии. М., 1895. Т. 1. С. 266), а также в кн.: Письма к Н.В. Гоголю (библиография). Л., 1965. С. 9. Кстати, о намерении Гоголя написать воспоминания об умершем говорит и Аполлинария Михайловна Виельгорская в письме к дяде Матвею Юрьевичу: “Гоголь обещался нам дать воспоминания и последние слова ангела нашего, выражения которого он никогда не забудет. Папа говорит, что у него такая светлая улыбка была...” (Розанов А.С. Ф.Лист в Риме в 1839 г. (по материалам семейного архива графов Виельгорских) // Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник, 1983. Л., 1985. С. 301).
4 Karlinsky S. The Sexual Labyrinth of Nicolai Gogol. Cambridge, Massachusetts and London, England, 1976.
5 Это не единственная перекличка «Ночей на вилле» с «Мёртвыми душами». Ср. сходство оборотов: “...Вдруг и разом я погрузился в ещё большую мертвящую остылость чувств...” и “Разом и вдруг окунёмся в жизнь со всей её беззвучной трескотнёй...” (из 7-й главы поэмы).
6 В упомянутом письме к М.Балабиной, осведомлённой обо всём происшедшем, есть намёк на реальную причину гоголевского состояния: “Кто испытал глубокие душевные утраты, тот поймёт меня”.