Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №40/2002

Архив

ПЕРЕЧИТАЕМ ЗАНОВОЛитейный проспект, дом 36. Здесь жил Некрасов с 1857 по 1877 год.

Алексей МАШЕВСКИЙ,
Санкт-Петербург


Цикл «О погоде» Н.А. Некрасова

Цикл Некрасова «О погоде» имел принципиальное значение для становления городской темы в русской поэзии. Отразившись в лирике Брюсова (у последнего есть статья «Н.А. Некрасов как поэт города»), эта тема оказалась едва ли не основной в творчестве многих поэтов ХХ века.

Известно, что Некрасов часто пользовался чужими поэтическими текстами для создания пародийных или сатирических произведений. Прямое травестирование, однако, встречается у Некрасова относительно редко. Для него важнее другое: оттенить некую, ставшую канонической тему, постараться раскрыть её, преломив в призме своего реалистического (бытового) видения. Таким “преломлением” пушкинского «Медного Всадника» становится цикл «О погоде»1.

Уже его название красноречиво. Во-первых (и автор ниже об этом скажет), оно призвано успокоить цензуру. О погоде — не о политике — можно писать свободно. Другое дело, что петербургская погода так же мрачна и неутешительна, как политика. Во-вторых, такое название снижает традиционный пафос, с которым было принято обращаться к описанию столицы. Поэты от Тредиаковского до Пушкина не пожалели громких слов для её восхваления. Само название пушкинской поэмы — «Медный Всадник» — сразу придавало теме оттенок монументальности, величественности.

Содержанием пушкинского произведения как раз и стало столкновение этого грандиозного, могущественного (и страшного) государственного начала с судьбой маленького человека. Евгений, как мы помним, погибает в этом столкновении. Колесо государственности, цивилизации, воплощённое в образе Города и его создателя Петра, раздавит все надежды на счастье, все жизненные ценности скромного чиновника. Но как величественно-прекрасен пушкинский Петербург, как восхищают поэта его “строгий, стройный вид”, “оград узор чугунный”, “воинственная живость потешных Марсовых полей”! При всем том, что этот же город страшной бурной ночью как бы сольётся с разбушевавшейся стихией, станет чудовищем, губящим живущих в нём людей.

Для Пушкина одинаково значимы два начала, приведённые в поэме в столкновение: частная, личная жизнь отдельного человека и государственная идея, утверждающая могущество России, воплощённая в этой столице волей “державца полумира”. История и маленький человек не могут ужиться. Отдельная личность обречена на гибель перед лицом исторической необходимости. Это трагично, но это не отменяет значимости общественных свершений. Поступь истории, как гром копыт чудовищного коня державного Всадника, настигнет тебя всюду.

И, озарён луною бледной,
Простёрши руку в вышине,
За ним несётся Всадник Медный
На звонко-скачущем коне...

А вот Некрасов не может согласиться с правом “государственной глыбы” давить и корежить судьбу хотя бы одного человека. В целом это проблематика Достоевского: можно ли основать счастье всего человечества на слезе одного ребёнка? Кстати, не случайно Петербург Некрасова и Петербург Достоевского так похожи.

Цикл «О погоде» формально относят к жанру сатиры2. Закономерен вопрос: сатиры на что? По-видимому, на ту самую государственную идею, которую, если не воспевает, то выдвигает в качестве значимой в «Медном Всаднике» Пушкин. Что это так, легко заметить, вчитавшись в текст. Первое же стихотворение первой части «Утренняя прогулка» (название замечательно контрастирует с содержанием: герою приходится принять участие в похоронах) начинается со строк:

Слава Богу, стрелять перестали!
Ни минуты мы нынче не спали,
И едва ли кто в городе спал:
Ночью пушечный гром грохотал...

Ждали наводнения, правда, не состоявшегося. Но дальше выясняется, что несчастный чиновник, которого хоронит старуха хозяйка, “в наводненье жену потерял”. Некрасов как будто говорит: вот что стало бы с Евгением, если бы он не сошел с ума, а продолжил служебную карьеру:

В департаментах разных служил.
Петербург ему солон достался:
В наводненье жену потерял,
Целый век по квартирам таскался
И четырнадцать раз погорал.
А уж службой себя как неволил!..

В этом стихотворении замечательно работает некрасовский принцип “снижения”. Речь идёт о смерти человека, но всякая нормативная элегичность, приличествующая случаю, подавляется вторгающейся в стихотворение реальностью жизни. Покойника хоронит нищая старуха, переживающая прежде всего о дороговизне:

“Что жалеть! нам жалеть недосужно,
Что жалеть? хоронить теперь нужно.
Эка, батюшки, страшная даль!
Эко времечко!.. Господи Боже!
Как ни дорого бедному жить,
Умирать ему вдвое дороже:
На кладбище-то место купить,
Да попу, да на гроб, да на свечи...”

Кстати, с Пушкиным3 перекликается и сама тема городского кладбища («Когда за городом, задумчив, я брожу...»), на котором “гуртом” отпеваются, а потом лежат сегодняшние жители столицы. Так же как в стихотворении Пушкина даже после смерти человек остается во власти социальности, пытающейся придать этому выходящему за её рамки событию видимость чего-то обыденного.

Другая примета пушкинской “военной столицы” — войска. Автор «Медного Всадника» признаётся, что любит их “однообразную красивость”. Некрасов тоже “патриот”. Следует блестящая сатира:

Я горячим рождён патриотом,
Я весьма терпеливо стою,
Если войско, несметное счётом,
Переходит дорогу мою.
Ускользнут ли часы из кармана,
До костей ли прохватит мороз
Под воинственный гром барабана, —
Не жалею: я истинный Росс!

Дальше будут мокрые лошади, солдаты, с лиц которых бегут “дождевые струи”, артиллерия, “тяжко и глухо” “подвигающая” свои орудья, наконец, “подмоченный звук барабанный”... Лексические сопряжения гениально смелы. Подмоченной оказывается военная доблесть, сама идея “военной столицы”. Её нельзя любить, её приходится терпеть — “весьма терпеливо”.

Словно в пику пушкинскому описанию прекрасного стройного города звучит некрасовское из последнего стихотворения первой части:

Говорят, ещё день. Правда, я не видал,
Чтобы месяц свой рог золотой показал,
Но и солнца не видел никто...

На минуту прервёмся. Называется это стихотворение «Сумерки». У Пушкина: “Люблю тебя, Петра творенье <...> // Твоих задумчивых ночей // Прозрачный сумрак, блеск безлунный...” У Некрасова тоже герой не видел, чтобы “месяц свой рог золотой показал”. Но дальше:

Без его даровых благодатных лучей
Золочёные куполы пышных церквей
И вся роскошь столицы — ничто.
Надо всем, что ни есть: над дворцом и тюрьмой4,
И над медным Петром, и над грозной Невой5
До чугунных коней на воротах застав
(Что хотят ускакать из столицы стремглав) —
Надо всем распростёрся туман.
Душный, стройный, угрюмый, гнилой,
Некрасив в эту пору наш город большой,
Как изношенный фат без румян...

Из этого города хотят “стремглав” ускакать даже чугунные кони. Дальше пушкинской картине парадной столицы Некрасов противопоставит детально описанную улицу, на которой “процветает продажа”. Причём это “улиц столичных краса”. Интересно, что, насыщая бытовыми подробностями образ города, поэт делает его настолько чудовищным, грандиозным и гибельным, что невольно возникает ассоциация с образом пушкинской столицы, застигнутой гневом стихии. Только стихия эта теперь имеет социальную природу:

В нашей улице жизнь трудовая:
Начинают ни свет ни заря
Свой ужасный концерт, припевая,
Токари, резчики, слесаря,
А в ответ им гремит мостовая!
Дикий крик продавца-мужика,
И шарманка с пронзительным воем,
И кондуктор с трубой, и войска,
С барабанным идущие боем,
Понуканье измученных кляч,
Чуть живых, окровавленных, грязных6,
И детей раздирающий плач
На руках у старух безобразных:
Всё сливается, стонет, гудёт,
Как-то глухо и грозно рокочет,
Словно цепи куют на несчастный народ,
Словно город обрушиться хочет.

Тот же образ города-губителя. Однако по сравнению с пушкинским он лишён всякой величественности. Это просто ловушка, западня. Вот чем становится историческая идея.

Город-ловушка — в целом не новый образ. Он появляется ещё в галантном веке, когда в руссоистском духе стало модным противопоставлять порочную цивилизованность простоте и естественности доброго дикаря. В цикле Некрасова тоже просматриваются идиллические мотивы. Обращаясь к детям, живущим в этом “омуте”, в “смраде и копоти”, поэт восклицает:

Ах, уйдите, уйдите со мной
В тишину деревенского поля!
Не такой там услышите шум, —
Там шумит созревающий колос,
Усыпляя младенческий ум
И страстей преждевременный голос.
Солнце, воздух, цветов аромат —
Это всех поколений наследство...

Однако в устах Некрасова даже эти слова звучат лишь горестной издёвкой над собственным прекраснодушием. Пассаж кончается на срывающейся ноте: “Жребий ваш... но к чему повторять // То, что даже ребёнку известно?”

Безвыходность тем большая, что, во-первых, нет рецептов преодоления, а во-вторых, нет и конкретных виновников. Это особенно хорошо видно на примере страшного стихотворения «Под жестокой рукой человека...»:

Надрывается лошадь-калека,
Непосильную ношу влача7.
Вот она зашаталась и стала.
“Ну!” — погонщик полено схватил
(Показалось кнута ему мало) —
И уж бил её, бил её, бил!
Ноги как-то расставив широко,
Вся дымясь, оседая назад,
Лошадь только вздыхала глубоко
И глядела... (так люди глядят,
Покоряясь неправым нападкам)...

И вот автор думает: “Не вступиться ли мне за неё?” Но нет (Некрасов правдив), какое там! Кто поймёт этот порыв, кто поддержит, а потом, почему за неё, когда вот же рядом и люди терпят такое же унижение? Да и вообще, что ты со своим “модным” сочувствием, со своей сентиментальностью способен изменить в глобальном мучительном сцеплении всех этих человеческих и животных судеб?! Ничего!

Мы помочь бы тебе и не прочь,
Безответная жертва народа, —
Да себе не умеем помочь!..

Так становятся если не прямыми виновниками преступного неблагополучия, то хотя бы его “сочувствующими” соучастниками. Впрочем, не стоит думать, будто кто-то виноват больше тебя. Ведь и причины быть жестокими у этих мужиков-погонщиков куда серьёзнее. В стихотворении «Я, продрогнув, домой побежал...» Некрасов расскажет, как, сдав парня в рекруты, наплачутся бабы, как напьются мужики и “злость-тоску” на “лошадках сорвут”.

Конечно, “сочувствие” в таких условиях скорее раздражает, тем более что зачастую оказывается трусливым и рефлектирующим. Окончание первой части цикла «О погоде» воспринимается как сатира на самого себя:

Мы довольно похвал расточали,
И довольно сплели мы венков
Тем, которые нам рисовали
Любопытную жизнь бедняков.
Где ж плоды той работы полезной?
Увидав, как читатель иной
Льёт над книгою слёзы рекой,
Так и хочешь сказать: “Друг любезный,
Не сочувствуй ты горю людей,
Не читай ты гуманных книжонок,
Но не ставь за каретой гвоздей,
Чтоб, вскочив, накололся ребёнок!”

Сила, действенность некрасовской горечи таковы ещё и потому, что обращены ведь эти строки прежде всего к себе. Он так страдает и так понимает всю подлую сущность раздвоенности жизни, потому что сам предельно раздвоен. Афанасий Фет оставил в своих записках несколько строк по этому поводу: “Шёл я по солнечной стороне Невского. Вдруг в глаза мне бросилась встречная коляска, за которою, не будучи в состоянии различить седока, увидел запятки, усеянные гвоздями. Вспомнив стихотворение Некрасова на эту тему, я невольно вообразил себе его негодование, если бы он, подобно мне, увидел эту коляску. Каково же было моё изумление, когда я узнал Некрасова...”

Это не двоедушие Некрасова. Толстой замечал: “Не было в нём лицемерия. Этого в нём никогда не было...” Всю жизнь хотел понять, как можно тут — в мире этом — уцелеть, сохраниться и в то же время не быть подлецом. Искал, заглядывал в себя и в других (прежде всего в себя — честно, беспощадно) и не находил. “Я за то глубоко презираю себя, // Что потратил свой век, никого не любя...” — потому что к чувству своему, к жизни предъявлял слишком высокие требования.

Такая совесть не принимает никаких оправданий. Не хочет ничего знать про прогресс, историю, государство, какую-то там целесообразность и необходимость. Она имеет дело с конкретным, неутолимым, неостановимым страданием и не желает ничего обсуждать, ни с чем соглашаться, пока оно — это страдание — не будет прекращено. Может быть, в этом как раз и состоит смысл некрасовской сатиры на царственный пушкинский Петербург.

Примечания

1 Противопоставлять “свой” Петербург пушкинскому Некрасов начал, пожалуй, с поэмы «Несчастные» (1855), кстати, по своему стиху наиболее “пушкинской” в творчестве Николая Алексеевича. При этом Некрасов как бы даже оговаривается:

О город, город роковой!
С певцом твоих громад красивых,
Твоей ограды вековой,
Твоих солдат, коней ретивых
И всей потехи боевой,

Пленённый лирой сладкострунной,
Не спорю я: прекрасен ты
В безмолвье полночи безлунной,
В движенье гордой суеты!

Но тут же рисует свою, неприглядную картину:

Нева волнуется, дома
Стоят, как крепости пустые;
Железным болтом запертые,
Угрюмы лавки, как тюрьма.
Их постепенно отворяют,

Товару в окна прибавляют, —
Так ставит с вечера капкан
Охотник, на добычу падкий.
Вот солнце глянуло украдкой,
Но одолел его туман...

2 Характерен издевательский эпиграф, выбранный для своих стихов Некрасовым: “Что за славная столица // Развесёлый Петербург! (Лакейская песня)”.

3 Ещё одна черта, восходящая к Пушкину, к его роману «Евгений Онегин», — включение в ткань повествования наряду с вымышленными героями совершенно реальных, взятых из жизни. Между прочим, одним из таких героев станет сам Пушкин. Но более того, Некрасов и себя поместит в собственное стихотворение. Рассыльный Минай, беседуя с рассказчиком, говорит:

С «Современником» нянчусь давно:
То носил к Александру Сергеичу,
А теперь уж тринадцатый год
Все ношу к Николай Алексеичу, —
На Литейной живёт.

При этом возникает лёгкое замешательство: если Минай говорит с рассказчиком о Некрасове, то кто же тогда сам рассказчик? Здесь была своеобразная литературная игра в духе литературных игр, которые устраивал в своём романе в стихах Пушкин.

4 Следует оценить это сближение понятий “дворец” — “тюрьма”.

5 По-видимому, Нева названа “грозной” всё по той же причине — она ассоциируется с пушкинским образом: “Нева вздувалась и ревела, // Котлом клокоча и клубясь, // И вдруг, как зверь остервенясь, // На город кинулась...”

6 Здесь у Некрасова как бы сходятся все темы предыдущих стихов этого цикла. В частности, измученные клячи напоминают нам о стихотворении «Под жестокой рукой человека...» с его темой безысходности страдания.

7 В другом стихотворении мы встретимся с образом старика рассыльного, тоже влачащего свою сумку как непосильную ношу. Но удивительно, он так свыкся с ней, что и не смог бы представить себя вне этой “амортизации”: “Человека такого усталого // Не держи — пусть идёт!” Как будто и нас, как животных, если мы перестанем выполнять свои функции, потащат на живодёрню.

Рейтинг@Mail.ru