Архив
АРХИВ
Републикация,
вступительная заметка
и примечания Л.И. СОБОЛЕВА
Степан Бурачок о Лермонтове
В прошлом году (№ 39) мы перепечатали две статьи С.П. Шевырёва о Лермонтове. В них даётся глубокий и серьёзный анализ романа и стихов поэта, основательно дополняющий наши представления об отзывах современной Лермонтову критики, известных нам в основном лишь по статьям Белинского. Прежде всего Шевырёву поэт отвечает в «Предисловии», написанном ко второму изданию романа. Но на «Героя нашего времени» и на сборник стихотворений Лермонтова откликнулся среди прочих и один из издателей журнала «Маяк современного просвещения и образованности. Труды учёных и литераторов, русских и иностранных» С.А. Бурачок. Некоторым читателям эти две статьи «Маяка» могут показаться анекдотическими, но ведь и они выражали мнение части читателей неслучайно М.Н. Загоскин, маститый романист и драматург, обратился с письмом к П.А. Корсакову (соиздателю журнала), где, в частности, сказано: “Что за логическая, светлая и умная голова у твоего товарища Бурачка! Сколько новых идей, сколько святых истин! Наконец, благодаря Богу, явилось у нас издание книги, в которой говорят прямо, что без религии не может быть и хорошей литературы” («Маяк», 1840. Ч. 7. С. 101–102).
Степан Анисимович (Онисимович) Бурачок (1800—1876, по новому стилю — 7.01.1877) родился в селе Заньки Нежинского уезда Черниговской губернии в семье адмирала. Он учился в петербургском училище корабельной архитектуры, преподавал в Морском корпусе, написал ряд трудов по корабельной архитектуре, заслуживших весьма высокую оценку. С 1840 года издавал (первые два года совместно с П.А. Корсаковым) вышеупомянутый журнал «Маяк», прекратившийся в 1845 году из-за “литературной изоляции и постоянных убытков”, как пишет А.С. Немзер (словарь «Русские писатели». Т. 1. С. 364).
Репутация у журнала была вполне однозначная — он сразу обозначил себя как “маяк обскурантизма”. О Пушкине здесь говорилось, что поэт “уронил” русскую поэзию “по крайней мере десятилетия на четыре”, что он “оставил нам несколько томов чудных поэтических игрушек и почти ничего бессмертного”, что в творчестве Пушкина нет ни религиозности, ни философии, ни народности («Маяк», 1840. Ч. 4. С. 188).
Статья о «Герое нашего времени» напечатана в «Маяке» в 1840 году (ч. 4, отд. 4). (В ч. 5 речь идёт о романе А.П. Башуцкого «Мещанин», противопоставленном лермонтовскому произведению в качестве положительного примера.) Позже Бурачок написал повесть «Герои нашего времени» («Маяк», 1945. Ч. 19), полемически направленную против романа Лермонтова. По-видимому, о статье Бурачка Лермонтов писал в черновике «Предисловия» ко второму изданию «Героя нашего времени»: “Но хотя ничтожность этого журнала и служит ему достаточной защитой, однако всё-таки должно признаться, что, прочитав пустую и непристойную брань, на душе остаётся неприятное чувство, как после встречи с пьяным на улице” (Лермонтов М.Ю. Соч.: В 6 т. М.–Л., 1957. Т. 6. С. 563).
Статья о стихотворениях Лермонтова напечатана в № 12 «Маяка» за 1840 год. Обе статьи печатаем по единственной публикации. Неточности в цитатах не оговариваются. Примечания под строкой принадлежат автору статьи, примечания в конце — публикатору. Курсив в тексте — автора статьи.
Когда этот материал был уже набран, вышла книга «М.Ю. Лермонтов: Pro et contra» (СПб., 2002), где напечатаны обе статьи Бурачка. Но тираж этой книги (2000 экз.) не отменяет нашей републикации, адресованной учителям-словесникам.
«Герой нашего времени» М.Лермонтова.
(Разговор в гостиной)
— Вы читали, сударыня, «Героя» — как вам кажется?
— Ах, бесподобная вещь! по-русски ничего ещё не было подобного... так это всё живо, мило, ново... слог такой лёгкий! интерес — так и заманивает.
— А вам, сударыня?
— Я не видала, как прочла, — и так жаль было, что скоро кончилось, — зачем только две, а не двадцать частей?
— А вам, сударыня?
— Читается... ну, прелесть! из рук не хочется выпустить. Вот если б все так писали по-русски, мы бы не стали читать ни одного романа французского.
— Ну а вы, Ив. Ив., что скажете?
— А мне кажется, что появление «Героя нашего времени» и такой приём ему всего разительнее доказывают упадок нашей литературы и вкуса читателей.
Все (в голос): Ах! да как это можно!.. ах! кто этак варварски судит!.. ах! это просто зависть!.. ах! вот как убивают таланты!.. ах! помилуйте, Ив. Иваныч!..
Я: Mesdames, messieurs, чем так спорить да шуметь, не лучше ли теперь же развинтить всю книгу, пересмотреть все её пружины, подставки, винтики, части, обсудить и тогда?..
Они: Пересмотреть, обсудить… — настоящий мужчина! кто рассуждает, когда надо просто наслаждаться? «Герой» — истинное наслаждение! душечка, как мил! ужасть, как мил!
Я: Как вам угодно, Mesdames; я хоть для себя это сделаю, пока вы наслаждаетесь.
Я в самой вещи развинтил «Героя» и вот что нашёл: внешнее построение романа хорошо, слог хорош; содержание — романтическое по превосходству, то есть ложное в основании, гармонии между причинами, средствами, явлениями, следствиями и целью — ни малейшей, то есть внутреннее построение романа никуда не годится: идея ложная, направление кривое. Оболочка светского человека схвачена довольно хорошо, черты духа и сердца человеческого обезображены до нелепости. Весь роман — эпиграмма, составленная из беспрерывных софизмов, так что философии, религиозности, русской народности и следов нет. Всего этого слишком достаточно, чтоб угодить вкусу “героев нашего времени”, но в то же время для человека здравомыслящего, то есть для профана в современном героизме, слишком неотрадно; от души жалеешь, зачем Печорин, настоящий автор книги, так во зло употребил прекрасные свои дарования, единственно из-за грошовой подачки — похвалы людей, зевающих от пустоты головной, душевной и сердечной. Жаль, что он умер и на могиле поставил себе памятник “лёгкого чтения”, похожий на гроб повапленный1: снаружи красив, блестит мишурой, а внутри гниль и смрад.
— Кто же вскрывает гробы?
— Правда, не следовало бы; но для медико-литературного “следствия” это необходимо.
Вот содержание гроба: “герой нашего времени” за отличие сослан на Кавказ, в одну из заполошных крепостей. Он является коменданту крепости, штабс-капитану Максиму Максимычу. Максим Максимыч — герой прошлых времён, простой, добросердечный, чуть-чуть грамотный, слуга царю и людям на жизнь и смерть; нынче многие Максимы Максимычи переродились в “героев нашего времени”. Кой-где в отставке, по хуторам, и на Кавказе по крепостям уцелели их отрывки. Здесь Максим Максимыч весь целиком! — живой; и был бы единственным отрадным лицом во всей книге, если б живописец, для большего успеха своего “героя”, не вздумал оттенить добряка штабс-капитана отливом d'un bon homme — смешного чудака. Таковы уже законы лёгкого чтения — и в самом добре надо находить только забавное, смешное, иначе будет сухо и скучно. Зато как мил и как велик “герой”, стоя рядом с Максимом Максимычем, который принял его в свою пустыню как друг, ласкал как брата, ухаживал за ним как отец; а тот?.. тому всё это было смешно, несносно... только что не наделял он Максима Максимыча, за любовь его щелчками по носу — жаль, автор не воспользовался этим для полноты трескучих эффектов.
“Герой” — настоящий герой! в дождик, в холод, целый день на охоте; все иззябнут, устанут, а ему ничего. А в другой раз в комнате ветер пахнёт, уверяет, что простудился; ставнем стукнет — он вздрогнет и побледнеет; а на кабана ходил один на один. Близ крепости жил мирный князь-черкес, у него прекрасная дочка Бэла и сын-повеса Азамат. Позвали героя и Максимыча туда на праздник. Дочь, разумеется, красавица, тут же танцевавшая, подходит к герою, поёт ему песенку, а в песенке изъясняется в любви к нему. Герой влюбляется; соперник, черкес Казбич, видит это и ревнует. У него чудесный конь. Конь ужасно нравится брату героини Азамату. Черкесы перепились, стали резаться на шашках, наш герой с штабс-капитаном за добра ума ускакали в крепость. Герой обдумывает план похищения Бэлы. Является брат её Азамат. — Тебе нравится конь Казбича? — говорит герой. Ужасно нравится, да ни за что не хочет продать! — А хочешь я тебе добуду его — что дашь? — Что угодно! — Привези мне сестру. Хорошо. — Сказано, сделано! герой украл коня у Казбича, отдал Азамату, получил Бэлу, Казбич убил отца Бэлы, Азамат пропал без вести. В первый день похищения Максим Максимыч узнал об этом и, как комендант, пришёл наказать героя: вы сделали мерзкое дело — отдайте вашу шпагу.
— Митька, шпагу! — сказал герой, не вставая с кровати.
— Зачем ты увёз Бэлу?
— Да когда она мне нравится?..
Против этой логики комендант не нашёлся, махнул рукой; а герой зажил с героиней как с женой; после четырёх месяцев она ему надоела. Он начал скучать, уходить по целым дням на охоту. Бэла стала сохнуть, плакать — это его бесило. Коменданту стало жалко, он стал урезонивать героя. Герой отвечал ему по-геройски.
“У меня несчастный характер: воспитание ли меня сделало таким, Бог ли так меня создал, не знаю; знаю только то, что если я причиною несчастья других, то и сам не менее несчастлив: разумеется, это им плохое утешение — только дело в том, что это так”.
Герой риторически распространяет эту тему, подбирая столько оправдательных статей, чтоб их достало для оправдания всех настоящих и будущих подобных героев. Это верх красноречия! Максим Максимыч не пикнул. Да тут и сам Цицерон, со своими должностями человека и гражданина, станет в тупик.
“Любовь дикарки немногим лучше любви знатной барыни, — продолжает герой, — невежество и простосердечие одной так же надоедают, как и кокетство другой. Если вы хотите, я её ещё люблю, я ей благодарен за несколько минут, довольно сладких, я за неё отдам жизнь, — только мне с нею скучно... Глупец я или злодей, не знаю...”
— А я так знаю, — следовало бы отвечать М.Максимычу, — ты и то и другое: и глуп, как дерево, при всей остроте твоей, и зол, как голодный волк! — и если не хотел отдать за неё мимолётной прихоти, то жизни и подавно не отдашь! Но автор не велел ему так отвечать... а герой знай себе мелет героический вздор на тот же лад, несколько страниц, и кончил — “скукою”.
“Штабс-капитан, — говорит автор, то есть сам же герой Печорин, — не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво:
— А всё, чай, французы ввели моду скучать?
— Нет, англичане.
— Ага, вот что!.. — отвечал он, — да ведь они всегда были отъявленные пьяницы”.
Замечание штабс-капитана было извинительно: “чтоб воздерживаться от вина, он, конечно, старался уверять себя, что все в мире несчастия происходят от пьянства”.
И, конечно, это вздор, по мнению автора.
Таким образом, герой разлюбил Бэлу — “на законном основании” своих оправданий. Стал скучать свободнее, бродить на охоте чаще и продолжительнее. Раз он взманил с собой и штабс-капитана. Вот они едут и видят: Казбич скачет, и что-то белое у него через седло. Герой догоняет, стреляет, подстреливает лошадь, Казбич падает, — на руках у него Бэла,— вонзает ей кинжал в спину, а сам скрывается в кустах. Бэла умирает, перед смертью она хочет быть христианкою, чтоб не разлучаться со своим героем и на том свете, потом отдумывает. Штабс-капитан сказал несколько вялых слов в её обращение, герой — ни слова! Бэла умерла, комендант плачет от глубины души, герой — хохочет!
Итого: воровство, грабёж, пьянство, похищение и обольщение девушки, два убийства, презрение ко всему святому, одеревенелость, парадоксы, софизмы, зверство духовное и телесное — всё это элементы первого акта похождений героя. В самом деле, должно ужасть как читаться! так легко, утешительно! и всё так мило — совершенно во вкусе образованного общества, особливо нежного пола! и так натурально — живая натура!
Этим я не то хочу сказать, будто грешные, грязные и порочные вещицы человеческие надо вовсе исключить из числа материалов и колеров изящной словесности и убаюкивать читателя одними добродетельными, светлыми, высокими, чистыми, которые-де так редки в падшем человечестве; нет, я хочу только, чтоб все колера картины человеческого сердца были с подлинным верны, с тёмной и с светлой стороны; чтоб читателей не водили в кабинет идеальных чудовищ, нарочно подобранных; чтобы картина грязной стороны к чему-нибудь служила, а не вредила, и чтобы автор не клеветал на целое поколение людей, выдавая чудовище, а не человека, представителем этого поколения.
Три месяца герой проскучал в крепости по-геройски; его перевели в Грузию в полк — и слух пропал. Через пять лет Максим Максимыч приезжает в Коби. Узнаёт, что герой его тут же у коменданта. Рад старик без памяти — ждёт не дождётся милого друга! “Вот, — думает себе, — он обрадуется мне!” У героя и лакей — герой современных лакеев. Штабс-капитан просит его доложить барину о нём. Герой-лакей не только не удостаивает ответом, даже взглядом. Всё-таки доложил. Вот Максимыч сидит возле избы на лавке и ждёт героя. Зовут чай пить, зовут ужинать, зовут спать — Максимыч сидит и ждёт, герой нейдёт. Наконец явился вожделенный. Старик хотел броситься на геройскую шею, тот довольно холодно протянул ему руку.
— Как я рад, М. М., ну, каково вы поживаете?
“— А... ты?.. а вы?.. — пробормотал со слезами на глазах старик... — сколько лет... сколько дней... да куда это?
— Еду в Персию — и дальше...
— Неужто сейчас?.. Да подождите, дражайший! Неужто расстанемся?.. Столько времени не видались...
— Мне пора, Максим Максимыч”, — отвечал герой и — уехал.
Максим Максимыч с горя сошёл cо сцены и во всей книге больше не показывался. А только записки героя Печорина, забытые им ещё в крепости и которые на радостях при встрече не удалось отдать, вручил он г. Лермонтову. Вот эти-то самые записки, или журнал Печорина, и напечатаны, и теперь разбираются. Натурально-то оно натурально, да жаль, что не всё натуральное — изящно, не всё достойно печати и красивого оклада острыми софизмами и меткими эпиграммами. О многом и очень о многом пренатуральном не худо иногда помолчать. Впрочем, свобода — пароль романтизма! — так тут уж нечего соваться с старинными изношенными теориями. Второе похождение героя случилось в Тамани. Городишка мерзкий, никто не пускал героя на квартиру. Варвары! невежи! не пускать к себе героя наших времён! То ли дело образованный и просвещённый класс! Не только все будоары ему настежь: живи и спи сколько хочешь — но и сами спят с ним сладко и пресладко! Едва нашлась в Тамани честная семья, на краю города, на берегу моря: глухая старуха, слепой сын, и хорошенькая дочка — то были контрабандисты, герои, достойные героя наших времён. В первую же ночь герой заметил, что старуха — не глуха, слепой — не слеп и дочка — лихая девка. Он как-то стал присматриваться на красотку, намекнул ей, что он заметил их промысел. Девушка-героиня и в лице не изменилась, прикинулась влюблённою, обняла, поцеловала героя, назначила ночью свидание на берегу; герой заткнул пистолет за пояс и пошёл. Девушка ждала его, посадила в лодку, оттолкнулась — лодка поплыла; героиня обняла героя нежно-сладко: пистолет — бух в воду. Герой смекнул дело. Девка — на героя, так и тащит его в воду. Герой борется, лодка накренилась. Девка — его, он — девку; кончилось тем, что, как и следует, герой победил героиню: сбросил её в воду, та скрылась в волнах. Герой кое-как добился к берегу — идёт и видит: в стороне Ундина его выжимает косу. Подъезжает лодка с контрабандистом. Слепой принёс в лодку какой-то узел. Ундина вскочила и уехала; слепого бросили. Слепой плачет!.. Герой входит в хату. Казак его спит, шкатулки и вещей геройских нет. Он ещё пуще прогневался на человечество.
Что сталось со старухой и с бедным слепым? Не знаю, — отвечает герой, да и какое дело мне до радостей и бедствий человеческих!
Тем и закончилось это изящное похождение, а с ним и первая часть.
Вторая часть содержит в себе похождения героя на кавказских минеральных водах. Удивительное создание! все романтические элементы тут наперечёт. Но лучше прослушаем по порядку.
Герой приехал на воды — a propos, он богатый человек, — нанял в диком месте дикую квартиру, оделся в дикие чувства, зажил дикарём. Записывает свои впечатления в журнал, журнал вы читаете. Начинается описанием местности общими местами — мимо. Вот он описывает жителей приезжих — и туземных, и мужеских, и женских.
“Жёны местных властей, так сказать хозяйки вод, были благосклоннее (к волокитам); у них есть лорнеты, они менее обращают внимания на мундир, они привыкли на Кавказе встречать под нумерованной пуговицей пылкое сердце и под белой фуражкой образованный ум”.
Герой, хоть герой, а на сердце и на ум-таки претендует! — к чему бы уж и трогать эти пошлые вещи. Любопытно бы знать, чем пылает геройское сердце, высушенное в клочок кожи? И чем образован их ум — пустая мельница одних эпиграмм на всё и про всё; ум, которому чёрное кажется белым, а белое — чёрным? Как бы то ни было, но нет сомнения, что герой имеет о себе очень порядочное мнение.
“Эти дамы (туземки) очень милы; и долго милы! Всякий год их обожатели сменяются новыми...” — ну, довольно этого. Вот герой подходит к колодцу, видит и записывает: “Под виноградными аллеями... мелькали порою пёстрые шляпки любительниц уединения вдвоём, потому что всегда возле такой шляпки я замечал или военную фуражку, или безобразную круглую шляпу”. Вот ему встречается юнкер Грушницкий, знакомец по кавказским походам. Грушницкий тоже вроде героя, и потому-то генерал-герой описывает его в самых злых эпиграммах. Вот встречается им княгиня и дочь её Мери. Грушницкий в солдатской шинели влюбляется в княжну, княжна — в него, принимая его не юнкером, а страдальцем, разжалованным за дуэль, за грубости — вообще за геройские похождения. Тут столько поэзии — и княжна решительно влюбляется. Они любезничают.
Герой их подслушивает, подсматривает и находит за нужное отбить княжну и влюбить в себя. Приступ начинается геройски — грубостями и непристойностями. Это обращает на него внимание и, что очень естественно, привлекает тайную благосклонность княжны. Княжна решительно влюбляется, сходит с ума — княжна тоже из героинь. Маменька княгиня — тоже из героинь.
“Она любит соблазнительные анекдоты и сама говорит иногда неприличные вещи, когда дочери нет в комнате. Она мне объявила, что дочь её невинна как голубь... Я хотел ей отвечать, чтоб она была спокойна, что я никому этого не скажу”.
Является ещё герой — Вернер — медик при минеральных водах; следует описание хирургического героя, на ту же стать.
“У него злой язык: под вывескою его эпиграммы не один добряк прослыл пошлым дураком <...> Мы друг друга скоро поняли и сделались приятелями, потому что я к дружбе не способен”. Приятели начинают говорить и за версту угадывают мысли друг друга — всё это ужас как естественно, а главное, свидетельствует о проницательности их умов.
“...Я убеждён, — говорит герой-медик, — ...что рано или поздно, в одно прекрасное утро я умру.
— Я богаче вас, — отвечает генерал-герой, — у меня кроме этого есть ещё убеждение — именно то, что я в один прегадкий вечер имел несчастие родиться”.
С этой минуты герои отличили в толпе друг друга.
“— Заметьте, любезный доктор, — сказал генерал-герой, — что без дураков было бы на свете очень скучно... Посмотрите, вот нас двое умных людей; мы знаем заранее, что обо всём можем спорить до бесконечности, и потому не спорим; мы знаем почти все сокровенные мысли друг друга, одно слово — для нас целая история; видим зерно каждого нашего чувства (разумеется, всё это вздор — да в повести очень мило!)... Печальное нам смешно, смешное грустно, а вообще, по правде, мы ко всему довольно равнодушны, кроме самих себя”.
Одним словом, видимо, что герой теперь, когда дело пошло на откровенность, очень хорошего о себе мнения, и резон — иначе стал ли бы он записывать подобные ничтожества и выдавать за вещи удивительно умные.
Но для полноты комплекта недостаёт ещё одной героини — замужней. Вот она является на водах.
— Вера! — вскрикнул герой. — Мы давно не видались.
“— Давно, и переменились оба во многом.
— Стало быть, уж ты меня не любишь?
— Я замужем! — отвечала она.
— Опять? Однако несколько лет назад эта причина также существовала, но между тем...”
Одним словом, вы понимаете героиню. Муж её — почтенный, добрый старичок. “Я не позволил себе над ним ни одной насмешки, — говорит автор-герой, — она его уважает, как отца, — и будет обманывать, как мужа... <...> Гроза застала нас в гроте и удержала лишние полчаса”.
Вот теперь драма сформирована. Вера, живущая в одном доме с княжной, хочет играть роль доброй жены. Герой влюбляется в княжну, княжна — в него. Вера сохнет от ревности. Юнкер Грушницкий, произведённый в прапорщики, вместе с серою шинелью утратил всю свою прелесть и любовь княжны — она отделала его наотрез. Тот замышляет дуэлью постращать героя, советуется с подобными себе героями, генерал-герой подслушивает. Между тем собралась кавалькада гуляющих, все герои поскакали, княжна с генерал-героем едут рядом; случилось переезжать через быструю речку, у княжны закружилась голова, герой обнял её стан по-геройски, мимоходом поцеловал её — княжна ни гу-гу. Потом княжна, как героиня, призналась ему в любви, самоотверженный герой признался ей, что он её не любит. Княжна слегла в постель. Между тем Вера из ревности разнежилась, назначила ему в отсутствие мужа свидание у себя ночью. Грушницкий как-то проведал и стерёг героя, который ночью после свиданья стал спускаться из окна на двух связанных шалях, и когда он был против окна княжны, соперник с товарищем хотели поймать его, он сшиб их с ног — один из них выстрелил. Жители будто бы сочли это за нападение черкесов. История разгласилась. Грушницкий въявь говорил, что герой был ночью у княжны. Герой вступился и вызвал на дуэль — стреляться на краю отдалённой скалы в шести шагах, чтоб убитый свалился в бездну и отвлёк подозрение. Герой убил Грушницкого, тот свалился. “Finita la comedia!” — сказал герой своему секунданту, герою-доктору.
История разгласилась. Дело ясно, хотя улик не было. Старичок, муж Веры, смекнул, в чём дело, посадил жену в карету и поскакал. Герой захотел ещё раз поцеловать её и поскакал на измученном коне, загнал его насмерть, пешком идти не мог; герой “упал на траву и как ребёнок заплакал”. Вообще, описание этой неудачи самое патетическое.
“Вся моя твёрдость, — пишет герой-автор, — всё моё хладнокровие — исчезли как дым. Душа обессилела, рассудок замолк, и если бы в эту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы с презрением отвернулся”.
Удивительное дело, как эти герои трактуют себя высоко! Делая физическое и моральное душегубство, они считают себя твёрдыми и хладнокровными. Душа у них тверда — когда она валяется в грязи неистовств романтических. Рассудок у них здраво говорит — когда они мелют дичь хорошим слогом; и они думают себе, что в это время не за что от них отворачиваться с презрением! Поди же, сговорись ты с ними.
Между тем начальство, как видится (так в тексте. — Л.С.), неспособное понимать все тонкости и прелести современного героизма, за похождения героя назначило его в крепость к Максиму Максимовичу, где уже и видели его. Герой собрался, пришёл к княгине проститься; она говорит: “Дочь моя умирает от любви к вам; что вас удерживает? женитесь”. Герой просит позволения говорить с самой княжной. Княжна приходит. “Я вас дурачил, княжна; я не люблю вас и не женюсь на вас”, — сказал герой, почтительно поклонился, ушёл — тем и кончилось.
Нечего греха таить, Печорину хотелось выставить свой героизм в самых колоссальных размерах — и он, как говорится, пересолил. Все герои и героини, без исключения, как ни подделываются под тон и манеры высшего круга, так и выглядывают из-под своих маскарадных кафтанов казарменными героями и героинями — ни одного порядочного, сносного человека; решительно все несносны, потому что поддельны, утрированны.
Последняя повесть — «Фаталист» — из записок того же героя, Печорина. Он где-то в батальоне. К майору собрались офицеры и заговорили о предопределении; герой тут, видимо, хотел блеснуть философским удальством. Поручик Вулич, серб, встаёт и говорит: “Вы мелете вздор!” — и в самой вещи они мололи вздор, опять-таки хорошим слогом, на манер геройской философии. Вулич снял со стены один из множества пистолетов, спрашивает у хозяина — заряжен ли? — “Не знаю”. — “Тем лучше”.
Он приставляет себе пистолет ко лбу и говорит: “Держу пари, что я не застрелюсь”. Герой вынимает деньги и держит пари. Все оцепенели, кроме героя. Вулич насыпает пороху на полку, пистолет ко лбу — бац!.. вспышка. Он снова насыпал, прицелился в фуражку, и пуля пробила её — все ахнули.
— Видите ли, — говорит Вулич, — вот что значит предопределение.
— Ты сегодня умрёшь, я это вижу по глазам твоим, — сказал ему герой.
Вулич пошёл домой; навстречу ему пьяный казак с обнажённою шашкой, который в неистовстве гнался за свиньёй, разрубил её. Вулич спрашивает пьяного: “Кого ты, братец, ищешь?” “Тебя”, — сказал казак и разрубил его шашкой от плеча до сердца. Тот, разумеется, умер, а герой, обещавшись “продолжение впредь”, пускается в нравственную философию, говорит что-то о суеверии предков и прибавляет: “А мы (ради истины имейте мя, купно со многими, отреченна2), мы, жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме той невольной боязни, сжимающей сердце при мысли о неизбежном конце, мы неспособны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного счастия, потому что знаем его невозможность* и равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения к другому**, не имея, как они, надежды, ни даже того неопределённого, хотя и сильного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми или с судьбою***. И много других подобных дум проходило в уме моём (NB — и легло на бумагу в моём журнале); я их не удерживал, потому что не люблю останавливаться на какой-нибудь отвлечённой мысли; и к чему это ведёт?****”
* Софизм.
** Софизм и ложь.
*** Софизм и вздор.
**** Софизм и вздор высшего порядка.
Такова вся книга — ни одна строчка не успокоит вашего сердца. Всё это практически почерпнуто в современных образцах лёгкого чтения. Верно сказано: “В злохудожну душу не внидет премудрость”. Истина есть дар и милость Божия — она даётся только достойному, кроткому и смиренному. Человек ожесточённый, самонадеянный, думая говорить истину, говорит ложь. Везде, где Печорин философствует, он удивительно верен с этой стороны характеру ожесточённых. Таков он и в отрывке, сейчас приведённом.
Нельзя лучше придумать эпитафии на могилы всех “героев нашего времени”! Софизм на софизме, ложь на лжи, нелепость на нелепости — как сами они. Между тем здесь мотив всего романа: именно эта тема развита в ней (так в тексте. — Л.С.) в лицах и в словах. Психологические несообразности на каждом шагу перенизаны мышлением неистовой словесности. Короче, эта книга — идеал лёгкого чтения. Она должна иметь огромный успех! Все действующие лица, кроме Максима Максимовича с его отливом ridicul`я3 — на подбор удивительные герои; и при оптическом разнообразии все отлиты в одну форму — самого автора Печорина, генерал-героя, и замаскированы кто в мундир, кто в юбку, кто в шинель, а присмотритесь: все на одно лицо и все — казарменные прапорщики, не перебесившиеся. Добрый пучок розог — и всё рукой бы сняло! Ну да впрочем это всё — вымышленное самим Печориным для “вящего эффекта”: в натуре этакие бесчувственные, бессовестные люди невозможны. Ванька Каин4 и тот, бывало, зарежет человека и мучится совестью; а у этих господ и госпож совести будто вовсе и не бывало. Много есть эгоистов, негодяев, которые перед людьми кажутся, будто для них ничего нет святого, но в душе, в своём журнале они совсем другое чувствуют и пишут. А тут герой точно доска: к доске прибита мыслительная машинка; машинка вертится по ветру, а внутри ничего не отдаётся — ни разум, ни чувство, ни совесть. Это психологически невозможно.
Не стану повторять того, что сказано о лёгком чтении вообще — теоретическая его нелепость ещё виднее на практике. Коль скоро литература должна быть служба Богу в лице человечества, то спрашиваю: какую услугу принесёт человечеству портрет такого героя? Разве ту, что после него число героев гораздо порасплодится, а уж никак не убавится, потому что книга читается, герой мил, умён, остёр, в самых неистовствах своих он кажется только жертвою судьбы. Все свои поступки, то есть проступки, он с такой наивностью выбеливает, по-видимому черня. Я не хлопочу уже о том, что в этом лёгком чтении нет ни религиозности, ни народности — до них ли тут. Но тут нет и философии, то есть здравого смысла — всё подбор софизмов. Возьмите общие места здравого смысла, выверните их наизнанку, и получите самые новые, самые острые софизмы, которые в жару чтения ударят вас своею спиртуозностью и покажутся за что-то.
Многое на свете умно, да не разумно: снаружи — ангел света, а внутри — чёрт. И чёрт умён, да не разумен, и оттого-то он — ложь. Наши силы душевные — ум, чувственность и пожелание — очень непрочны без поддержки сил духовных: разума, чувства и воли. Ум одинаково логически и математически способен мыслить ложь и истину, смотря по тому основанию, исходной точке, какие даст ему разум. И когда разум помрачнён, ум мелет вздор. Эстетическое чувство, элемент чувственности — самое своекорыстное чувство: оно во всём ищет только себя, своих наслаждений; оно одинаково услаждается и картиной зла и картиной добра. Но при свете духовного чувства эстетическому вкусу сносны картины зла, уродства, неистовства. Пожелание равно стремится и к добру и к злу, было бы только желательно; но под управлением обузданной воли духа оно избирает только доброе и уклоняется от зла; и в случае нарушения этого порядка — душа страдает.
Итак, в ком силы духовные заглушены, тому герой наших времён покажется прелестью, несмотря, что он — эстетическая и психологическая нелепость. В ком силы духовные хоть мало-мальски живы, для тех эта книга — отвратительно несносна. Как ни жаль хорошее дарование посвящать таким гадким нелепостям, из одной только уверенности, что они будут иметь успех. Дело давно известное, чем всего скорее угодишь слабым людям! — но дело ли художника пользоваться этою слабостью людей, тогда как художник и призван именно врачевать эту слабость, а не развивать её? Вот где истинное, истинное искусство! Всё этому противное, просто — фокус-покусничество, достойное всего презрения благонамеренной критики. И признаюсь, ни за что бы я не упомянул о герое, если бы он не понадобился как образец лёгкого чтения, для наглядного пояснения нелепости романтических теорий лёгкой словесности.
Тот класс людей, для которых убийственна, невыносима компания с самим собой, которые ищут многолюдства, говорят, слушают что бы то ни было, только чтобы говорить и слушать других, а не самих себя, не внутренние укоры чувства и совести, для таких, когда нужда прикуёт их дома, герой нашего времени — находка: не выходя из дому они чувствуют себя в кругу знакомцев, заглушают чувство своего одиночества — и пресчастливы, и книга — чудо! Все таковые, разумеется, не согласятся со мной — да я и не гонюсь за этим. Слава Богу, и без них не клином свет сошёлся, для добрых благоразумных людей, хотя бы ни одна душа такая не встретилась нашему герою — новая несообразность с натурой.
Ещё раз спрашиваю: нужно ли, чтобы повесть, вызвавшись рисовать нам человека с натуры, рисовала игру и борьбу его духовной стороны с душевною? В герое этого нет: вы видите только душевную его сторону, и то с одной внешней оболочки, да и ту не верную, не зрелую, но хорошо одетую, да и та во всём успевает, везде торжествует; всё высокое, милое, благородное, усладительное — ниц перед ней; это душевное молодечество, то есть современный мнимый героизм, так и топчет всё духовное. Злые люди могут затоптать добрых — это в порядке вещей, но злые чувства никогда не одолевают чувств духовных. Пока человек живёт, они каждую минуту пробиваются и воплями своими не дают ему покоя, особливо в минуты одиночества. А чтобы вы меня ещё яснее поняли и убедились, что я не придираюсь, то я хочу показать, как удачно соблюдены условия истинного романа в «Мещанине». Вкус наш много зависит от образа мыслей о вещах.
О стихотворениях М.Ю. Лермонтова
Перед нами “стихотворения М.Ю. Лермонтова”. Это замечательный стихотворец, очень и очень непоследний, может быть, первый из нынешних стихотворцев. Стих славный, стальной: он гнётся, и упруг, и звучит, и блестит отражением мысли. Но отличительное достоинство этого стиха, которым он едва ли не превосходит все русские стихи — в нём столько слов, сколько нужно их для полного и ясного выражения мысли. Стихотворец, кажется, и не думает о рифме, не разжижает для полного счёта стоп своего стиха вставными ненужными словами. Ежели совершенный стих должен в чтении сохранять всю естественность и свободу прозы, — а это действительно так, — то стих Лермонтова очень близок к совершенству.
Другое достоинство этого стиха — чистота, скупость на риторические орнаменты, даже иногда бедность их. Он совершенно противоположен стиху Бенедиктова, увешанному метафорическими серьгами, браслетами, фероньерками5, где брильянтовыми, а где, и большею частью, стразовыми6, оттого что в них иногда за неимением мысли, могущей играть и отражаться в тропических7 гранях стиха, — вода, простая стеклянная вода! Стих Бенедиктова — девочка: сформируется, довоспитается, образуется — будет хорошенькая. Стих Лермонтова — мальчик, рослый, плечистый, себе на уме. Редко он резвится, ещё реже он играет теми миленькими пустячками, в которых многие находят поэзию поэзии.
А когда так, то чего ж ещё требовать, Россия может гордиться отличным поэтом?..
“Впредь утро похвалю, как вечер уж наступит!”8 Одного захвалили наповал9, побережём хоть тех, которые целы ещё. Послушайте, умный поэт! пока стихи ваши были в вашей портфели, они были неприкосновенны для критики. Вы их пустили в свет — не угодно ли вам стать поодаль и вместе с нами посмотреть на них глазом постороннего. Это, право, стоит труда.
Стих мы видели; сохраните его навсегда таким: и — на первой же выставке покажем его всей Европе. Теперь посмотрите, что в этом стихе содержится: его мысль, содержание — его душу.
В книжке 168 страниц и 27 статей. Не бросаясь в крайности, придержимся середины, прочтёмте XVI статью.
Публикация статьи произведена при поддержке крупнейшей международной транспортной компании «Союз». Огромный опыт работы и современный собственный автопарк из тягачей Volvo, низкорамников Jumbo, рефрижераторов позволяет компании «Союз» осуществлять надежные и качественные автомобильные грузоперевозки как из Казахстана и Китая, так из стран Европы в любой уголок России. Индивидуальные логистические схемы для клиентов, отслеживание местоположения груза с помощью системы GPS позволяют оптимизировать материальные затраты клиента и время на доставку груза.
Журналист, читатель и писатель
(Комната писателя; опущенные шторы. Он сидит в больших креслах перед камином. Читатель, с сигарой, стоит спиной к камину. Журналист входит.)
Журналист.
Я очень рад, что вы больны:
В заботах жизни, в шуме света
Теряет скоро ум поэта
Свои божественные сны*.
* Видите, всему злу причина эти журналисты. Вместо того, чтоб от поэтов требовать изображения прекрасной действительности — истины, неразлучной с добром и красотой, — они требуют от них сонных грёз, мечт, да ещё и называют эти призраки — божественными. Должно быть, у них другой лексикон вещей и слов. Не послушайся поэт? — журналисты не напечатают стихов, не дадут колоссальной репутации; а не напечатают — нечего будет собирать и издавать на свете.\
Среди различных впечатлений,
На мелочь душу разменяв,
Он гибнет жертвой общих мнений.
Когда ему в пылу забав
Обдумать** зрелое творенье?..
** Так поэты и обдумывают? а есть журналисты, которые утверждают, будто поэты пишут так — ясновидением! Целая поэма пригрезится им в поэтическом сне — вот они и напишут.
Зато какая благодать,
Коль небо вздумает послать
Ему изгнанье, заточенье,
Иль даже долгую болезнь.
Тотчас в его уединеньи
Раздастся сладостная песнь!
Порой влюбляется он страстно
В свою нарядную печаль...
Ну, что вы пишете? Нельзя ль
Узнать?
Писатель. Да ничего...
Журналист. Напрасно!
Писатель.
О чём писать: Восток и Юг
Давно описаны, воспеты;
Толпу ругали все поэты,
Хвалили все семейный круг,
Все в небеса неслись душою,
Взывали с тайною мольбою
К N.N., неведомой красе
И страшно надоели все.
Вы сущую правду сказали, умный поэт, вам “не о чем писать”, а всё журналисты виноваты! Бегайте их! Не будь ежемесячной повинности оброка, поставки стихов к сроку, вы, может быть, добровольно написали целую поэму; а из-под неволи “пиши! дай стихов!”, да ещё стихов по ихней теории, чтобы были могучие, раздирательные, без всякой цели, а пуще всего — непременно в честь и славу Я, которое терпеть не может “нравственных сентенций”, “нравоучений”, или, что одно и то же по новейшему толкованию, “Китайского духа”10. Да ко всему этому чтоб были и новенькие, с новою оригинальною мыслию. Ничто не ново под луною!11 Данные всё те же от создания мира — где же набраться новенького! поневоле бросишься в своё Я, оно теперь гигантски шагает, молодеет, новеет, свобода у него полная; софизмы, призраки, всё, что идёт наперекор всему признанному за истинное здравым смыслом всего человечества, одним словом — полный простор: пиши что душе угодно, только бы не совпадало с тем, о чём прежде писали, — и будет оригинально. Эти гг. эстетики журнальные решительно сбили с толку поэтов своими гасовыми12 теориями. «Маяк» говорил уже об этом (Ч. IV. Гл. IV. Ст. IV)13. Они-то довели и вас, умный поэт, до печатного сознания, что вы не знаете, “о чём писать”, что вам недостаёт содержания. Посмотрим.
(Далее цит. от слов Читателя: “И я скажу — нужна отвага” до его же “А просто грязная вода”.)
Молодец! отделал. После этого что журналисту осталось делать с таким неучем читателем... Но автор, вероятно, из дружбы или кумовства покривил душой, уклонился от подражания природе журналиста. Вот он что отвечал. Это ни на что не похоже.
Журналист.
И с этим надо согласиться.
Но верьте мне, душевно рад
Я был бы вовсе не браниться —
Да как же быть?.. меня бранят!
Войдите в наше положенье!
Скажите, какой журналист сознается, что его критика — брань, и брань в отмщение за брань. Не каждый ли ежеминутно уверяет, что его критика — беспристрастный, зрело обдуманный суд, по законам логики, эстетики, изящного и природы. (Он продолжает.)
Войдите в наше положенье!
Читает нас и низший круг:
Нагая резкость выраженья
Не всякий оскорбляет слух;
Приличье, вкус — всё так условно;
А деньги все ведь платят ровно!
Признаюсь, если эта философия списана с натуры, в поэтическом сне высказана вслух, то вы, автор, ужасный приятель! Понимаете ли, как вы этими немногими словами профанируете закулисные сокровенности журнальной механики.
(Далее цитир. от “Зато какое наслажденье” до “Их осмеёт, забудет свет...”)
Как светло, как всё это прекрасно! И как редко такое самосознание в поэтах, такой дар самокритической оценки. Остаётся желать, чтобы поэт был неумолимо послушен своему критическому чувству, и при первой его невыгодной цензуре — в огонь. Но далее смотрите, как Я выходит из стихов.
(Цитир. от “Бывают тягостные ночи” до “Скажите ж мне, о чём писать?..”)
Итак, поэт, вам не о чем писать? Вы говорите это, не шутя, настойчиво, повторяете не раз. Итак, вы делали ваши поиски в мрачной стране Я, и за пределами этого мрака ничего более не видите? Ежели это так, то я согласен, что вам не о чем писать: вы точно ничего не видите, потому именно что сидите упорно в потёмках Я; это ужасное Я и не вам чета людей слепило. Но кто же вам дал право думать, что если вы не видите, то уж ничего и нет. За страною мрака есть страна света — зачем вы туда нейдёте? Там, во свете и при свете, вы увидите чудные тайны мироздания, устроенного по чертежу добра, истины и красоты. Проникнутые светом и любовью, вы не поспеете пером за быстротой потока поэзии чистой, небесной, который каскадом ринется из глубины сердца. Там царство поэзии, там её ищите. В мрачной стране Я нет поэзии, там может быть лишь художественность блестящая, но мёртвая, безжизненная. Моральные дети, воспитанные в школе Я, обрадуются ей, станут вам рукоплескать, умолять: “пишите!” — отвернитесь, заткните уши, последуйте собственному критическому чувству и спасите себя от тяжкого отчёта перед Богом и потомством за злоупотребление великого дара, дара быть посредником между небом и землёй; и если вы не можете (потому что не хотите) быть таким посредником, то уж не делайте из себя посредника между Я и землёй, которые и без вас составляют одно, и вас с собой погубят.
Картины хладные разврата,
Преданья глупых юных дней,
Давно без пользы и возврата
Погибших в омуте страстей,
Не предавайте вы позору...
Не только “неприготовленному взору” — никому на свете. И вот почему.
Для неприготовленного — это пагубно. Для приготовленного — противно. Видите ли в чём дело: есть пороки — страсти сердца, и есть пороки — страсти ума. Всё сердечное, хотя бы и порочное, так окрашивается сердечностью, что, сколько вы его ни позорьте, только покажите, сейчас оно проберётся в чужое сердце. Как бы вы ни хотели их позорить, но прежде всего вы должны описать их как они есть, как они кажутся; а они всегда нам являются в обольстительном виде и тем обольщают.
Напротив, пороки — страсти ума должно позорить, выставлять их как они есть, потому что они подлежат расправе ума, который, убедясь в их лживости, пагубе, несообразности, легко может их отвергнуть, по крайней мере не заразиться. Пороки ума — смешны: гордость, тщеславие, упрямство, молодечество и пропасть их. Пороки сердца — жалки, увлекают зрителя к состраданию: это самое малое! Вообще же они прямо берутся за сердце, которое в нас так преданно, так заодно с Я.
Понимаю жалкую уверенность романистов — жрецов Я. Живо рисуя сердечный быт Я, они уверены в успехе: чьё Я не откликнется на голос Я? Но таким отвечаю вашими же стихами:
(Далее цитир. от “Скажите ж мне, о чём писать?” до “Я вашей славы не куплю!”)
Честный, благородный человек, дайте вашу руку! Русские писатели и критики! Затвердите эти умные, превосходные стихи, и вы перестанете коситься на «Маяк» и швырять в него камешками из-за угла!
Но будемте откровенны, честный поэт, вы сделали много: вы превзошли стихом всех наших стихотворцев, и самого Пушкина. Большую связку лавров они купили ценою, которую вы назвали “преступною”! Вы дали честное слово не служить с этой стороны сластолюбцу Я, и в этом собрании ваших стихотворений почти сдержали его. Но и за всем три четверти ваших стихотворений написаны по диктовке и принесены в жертву тому же Я, только с другой стороны. Статья чрезвычайно важная, потому что современная: многие идут по той же самой дороге. Не доскучайте пересмотреть со мною хладнокровно содержание лучших ваших стихотворений.
(Далее цитир. «Думу» с начала и до “В начале поприща мы вянем без борьбы”.)
Что это такое? Это живая картина живущих в Я. Вы, гонители всяких “сентенций”, особливо “нравственных сентенций”, — посмотрите, здесь что стих, то сентенция, но сентенция на голос Я. Это исповедь нашего юного, могучего, девственного поколения.
Его грядущее — и пусто, и темно...
Именно потому, что оно гнездится в мрачной стране Я и не хочет знать другой страны не-Я, где свет и жизнь.
Меж тем, под бременем познанья и сомненья
В бездействии состарится оно.
О, это бремя познаний только кажется ему веским, а в самой вещи оно по своей пустоте — призрак “невесомый”. Две-три любовишки, две-три дружбы, запитые на шампанском, две-три несбывшиеся надежды производства, весёлого бала, предпринятого волокитства — вот элементы юношеской опытности и разочарования, которые эти господа так смело называют бременем познаний и сомнений, от которых так смело делают посылку на всё человечество, на всю жизнь.
Богаты мы, едва из колыбели,
Ошибками отцов и поздним их умом.
То-то и есть, когда бы мы слушали ошибки отцов и позднюю их опытность, мы были бы богаты, а то мы всё этакое считаем лишь за “нравственные сентенции” — зеваем, когда говорят про них, и с безгласной азбуки начинаем переделывать все дурачества Я заново; смерть застаёт вас за складами, тогда как изучая опыты отцов, мы бы всё это могли кончить в несколько ранних уроков, прямо бы узнали Я и, не плутая по его распутиям, блаженно устремились бы по путям света и жизни.
Так тощий плод, до времени созрелый (?),
Ни вкуса нашего не радуя, ни глаз,
Висит между цветов, пришлец осиротелый,
И час их красоты — его паденья час!
Мы иссушили ум наукою бесплодной,
Тая завистливо от ближних и друзей
Надежды лучшие (?) и голос благородный (?)
Неверием осмеянных страстей*.
Едва касались мы до чаши наслажденья,
Но юных сил мы тем не сберегли;
Из каждой радости, бояся пресыщенья,
Мы лучший сок навеки извлекли.
* Это одно из редких мест, где рифма заставила автора выразить тёмно свою мысль, которую у него можно понять и так, и иначе.
Всё это голос Я.
Мечты поэзии, создания искусства
Восторгом сладостным наш ум не шевелят**.
Мы жадно бережём в груди остаток чувства —
Зарытый скупостью и бесполезный клад.
И ненавидим мы***, и любим мы случайно,
Ничем не жертвуя ни злобе ни любви,
И царствует в душе какой-то холод тайный****,
** И очень натурально! Мечты поэта — призраки. Я может лишь мечтать о поэзии, а не вкушать и жить ею. Поэзия шевелит сердце, а не ум.
*** То есть — разочарованные.
**** Явный.
Когда огонь кипит в крови.
Всё это портрет того Я, о котором здесь речь идёт.
И предков скучны нам роскошные забавы,
Их добросовестный ребяческий разврат,
И к гробу мы бредём без счастия, без славы,
Глядя насмешливо назад.
(Далее цитир. от “Толпой угрюмою и скоро позабытой” до конца.)
Видите, любезный поэт, вы начали прозревать пустоту и ничтожность Я и его дел в человеке и его мороченья над человеком. Вы указали две-три раны, а их миллионы и в тысячу крат более смертельных, но где же бальзам и для двух-трёх ран? — или вы не врач, а только прохожий, который тросточкою тычет в гниющие члены человечества? или вы боитесь, веря своим недозрелым учителям, которым и вы давеча прочли такой поучительный урок, вы боитесь, что давать бальзам и читать нравоучения — одно и то же; посмотрите, в какой прекрасной одежде пустили вы мрачные, отрицательно-истинные сентенции, мысли свои; оденьте хоть как светлые, положительно-истинные мысли, и они произведут общий восторг, потому что в сущности их есть уже сила, свет, и жизнь, и красота, которые невольно движут, озаряют, живят и радуют сердце сами по себе, независимо от художественной одежды, которая то же самое производит в Я, и через Я — опять в сердце.
Чтобы окончательно убедить вас, честный и умный поэт, что вы только начали прозирать в безумие, пустоту Я, и ещё не прозрели окончательно, ещё не отложились от служения ему, что вы ещё не поэт, а только художник, подающий огромные надежды, могущие и не сбыться, — осмотрите вкратце другие ваши статьи. Только Бога ради! Понимайте меня так, как я говорю, не придавайте, как делают другие, моим словам того значения, которого в них нет и быть не может. И если вы не поставили себе в труд прочесть прежние критические статьи «Маяка», с которыми и эта статья имеет тесную и неразрывную связь, то, надеюсь, вы вполне если не согласитесь со мной, то отдадите справедливость чистоте моих побуждений, то есть что я хотел только передать вам моё убеждение, а не чернить и оскорблять вас.
(Далее цит. стихотворение «Как часто, пёстрою толпою окружён...» от начала до “Погибших лет святые звуки”.)
Опять ряд “сентенций”! — резкое обличение Я с другой точки зрения: посмотрим же, что это за старинная мечта? что за святые звуки погибших ваших лет, которые вы, поэт, “ласкаете в душе”?
И если как-нибудь на миг удастся мне
Забыться, — памятью к недавней старине
Лечу я вольной, вольной птицей.
И вижу я себя ребёнком; и кругом
Родные всё места: высокий барский дом
И сад с разрушенной теплицей;
Зелёной сетью трав подёрнут спящий пруд,
А за прудом село дымится — и встают
Вдали туманы над полями.
В аллею тёмную вхожу я; сквозь кусты
Глядит вечерний луч, и жёлтые листы
Шумят под робкими шагами.
И страшная тоска теснит уж грудь мою*...
* Помните, вы сейчас сказали: и вижу я себя ребёнком; мы ждём от вас рассказа о делах и чувствах вашего детства.
(Далее цитир. от “Я думаю о ней, я плачу и люблю” до “Облитый горечью и злостью!”)
Жаль! напрасно! с больными не так поступают. Они, и вы, и все — подданные того же Я. Сперва спасите себя от власти его, тогда увидите, что и с ними надо делать. Заметьте, поэт, какие бесподобные описания у вас, но всё это лишь пластика, художественность**, принесённая в жертву Я, выглянувшего, как в три окна, — в три последние стиха. Идём далее.
** См.: «Маяк». Ч. IX. Гл. IV. С. 35 и далее.
(Далее цитир. «И скучно и грустно...».)
Нет, мой поэт, я не согласен с вами: жизнь совсем не шутка, и уж вовсе не такая, как вы говорите. Из всех тайн мироздания тайна жизни человеческой — высочайшая тайна Божией премудрости: и эта тайна полураскрыта человеку откровением: и воображение гаснет, и ум исчезает в беспредельной глубине и красоте этой великой тайны.
Но если вы говорите о жизни Я и в Я — дело другое! я согласен с вами. Жизнь в пустом Я — удивительное противоречие с нашим кичливым разумом, который хвалится, будто знает всё и во всём избирает лучшее, а между тем пресмыкается в погибельном раболепстве этому Я. Жизнь в Я, конечно, и пустая, и глупая, но не шутка, а разве плачевная шутка, оканчивающаяся погибелью Я, и всего его царства, и всех его подданных.
В себя ли заглянешь?..
И радость, и муки, и всё там ничтожно.
Не всё там ничтожно. Есть там чудный образ Божий, или лучше, следы разбитого образа. Но и самые эти следы в духе — удивительны! Ежели вы, поэт, видели, что там всё ничтожно, значит, опять, вы сталкивались только с Я; а о нём мало сказать — ничтожно.
Не хотел бы я видеть в ваших прекрасных стихах вот таких выражений: “Любить на время — не стоит труда!” Мало! любить на время — просто порок. В поэзии таким вещам и места нет: разве как тень, может художник употребить их в своей картине. Но в таком виде, как тут — нельзя.
“А вечно любить невозможно”. Не всё то невозможно, что кажется таким. Для Я, конечно, это невозможно. Переменчивость, измена — в числе непременных атрибутов Я.
Прекрасная вещь у вас, поэт, «Бородино». Но «Бородино» такая колоссальная поэма, что простому усачу даже не понять колоссальных её элементов. Об этой вещи надо писать огневым пером Ф.Н. Глинки14. Вы сделали большую ошибку, что не взяли труда на себя, а поручили усачу. Это произведение было бы в тысячу крат выше и «Песни про царя Ивана Васильевича», и «Мцыри» — двух серьёзных поэм, где вы вполне показали себя и которые мы с вами повнимательнее пересмотрим; только наперёд позвольте заметить вам: статьи, в которых вы особенно слабы, это: «Русалка», «Еврейская мелодия»; вовсе не хотел бы я видеть ни в чьём собрании стихотворений таких вещей, как «Расстались мы…», «Ребёнку», «Благодарность», особенно же «Дары Терека». Скажите, какая поэзия может быть в тех картинах, где вы представляете, что Терек несёт с собой и дарит Каспию, что же? — два трупа утопленников: кабардинца и казачки, разбухшие, посинелые, обрюзглые, безобразные трупы: и будто Каспий с жадностью хватает труп казачки:
И старик во блеске власти
Встал, могучий, как гроза,
И оделись влагой страсти
Тёмно-синие глаза.
Он взыграл, веселья полный —
И в объятия свои
Принял с ропотом любви.
Воля ваша, эта картина столько же эстетически верна и красива, как и сия:
Борей наш дуёт,
Борей наш плюёт,
И сильно под бока прохожего он суёт15
“Олицетворения” природы надо делать с выбором и осторожно. Всю природу нельзя олицетворять страстями человеческими. На это есть скоты и звери: и посмотрите, как славно Крылов этим воспользовался. Его олицетворения нигде не бьют по эстетическому вкусу и чувству.
(Далее цитир. «Молитву» — «В минуту жизни трудную...».)
Как живой родник в пустыне, так эти двенадцать строк в вашей книге. Душа сладко отдыхает за ними от бурь, от ужасов, тревог, заполонивших остальные статьи. Нет, виноват, есть ещё две: другая «Молитва» и «Ветка Палестины». Автор, неоспоримо, мог бы первенствовать в этом роде, но дух времени требует, как выразился Гёте, поэзии лазаретной16, и автор, видимо, позволяет ей увлекать себя: как бы хорошо ему пригодился его же собственный совет.
(Далее цитир. «Не верь себе...».)
Оборотите, поэт, такой совет прекрасный к самому себе! Вам он потому более необходим, что дар истинной поэзии, право же, не так легкомысленно даётся, как легкомысленно он иногда употребляется для добычи горсточки удивления толпы и рукоплескания журналистов. Смотрите, здесь вы гоните в людях Я своим презрением, которого оно точно заслуживает. Но верьте, это не лучший способ лечить гной душевных ран человечества. Надобно бояться, чтоб и самому не попасть в разрумяненные трагические актёры с мечом картонным. Почувствовав отравленный напиток, лучше разлейте его. Кипяток крови не есть вдохновение; раздражение мысли, пленённой какою-нибудь страстью, не есть вдохновение; тяжёлый бред души больной не считайте за вдохновение, потому что Я принимает вид искусителя, но у одного — дыхание холода, бури, смерти, разрушенья, у другого — дыхание тёплого мира, жизни и назидания. Только по этому дыханию можно различать Я от не-Я. Прекрасный совет подаёте вы всем современным поэтам.
Случится ли тебе в заветный, чудный миг
Открыть в душе давно безмолвной
Ещё неведомый и девственный родник,
Простых и сладких звуков полный, —
Не вслушивайся в них; не предавайся им,
Набрось на них покров забвенья:
Стихом размеренным и словом ледяным
Не передашь ты их значенья.
Да, что на сердце, то и на словах, а сердце наше там, где наше сокровище — предмет любви. Коль скоро Я наше сокровище, то стих размеренный и слово ледяное способны выражать лишь мрачные дела Я. Пробивается иногда в душе, одержимой Я,
Неведомый и девственный родник,
Простых и сладких звуков полный.
Но вы, поэт, велите:
Не вслушивайся в них, не предавайся им,
Набрось на них покров забвенья.
Боже вас сохрани! этот чудный родник — дыхание Духа жизни: и вы ещё велите задушить его покровом забвенья.
Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее — иль пусто, иль темно… —
невольно повторишь с автором.
В «Песни про царя Ивана Васильевича» русская жизнь, русский молодецкий говор. Вот содержание:
У царя пир, застольный ковш разгуливает, все веселятся, один только любимый опричник Кирибеевич мрачен и молчалив. Царь спрашивает: что это значит? не желает ли он какой милости царской? “Ничего мне не надо”, — отвечает опричник. Он тоскует от любви к Алёне Дмитриевне.
Как увижу её, так и сам не свой:
Опускаются руки сильные,
Помрачаются очи бойкие,
Скучно, грустно мне, православный царь,
Одному по свету маяться.
Царь говорит ему: возьми что надо из казны царской и пошли своей Алёне Дмитриевне:
Как полюбишься — празднуй свадебку,
Не полюбишься — не прогневайся.
Опричник отвечает ему:
Обманул тебя твой лукавый раб,
Не сказал тебе правды истинной,
Не поведал тебе, что красавица
В церкви Божией перевенчана,
Перевенчана с молодым купцом
По закону нашему христианскому.
Автор умолчал о том, что присудил царь, но из последующего видно его решение.
Купец Калашников, добрый и смирный семьянин, сидит в своей богатой лавке; день оканчивается, он запирает лавку, идёт домой. “Где жена, Алёна Дмитриевна?”
— Она ушла к вечерне, — отвечает няня, — вот уж давно вечерни отошли.
Калашников беспокоится, не знает, как объяснить.
Вот он слышит, в сенях дверью хлопнули,
Потом слышит шаги торопливые;
Обернулся, глядит — сила крестная!
Перед ним стоит молода жена,
Сама бледная, простоволосая,
Косы русые расплетённые,
Снегом инеем пересыпаны.
— Что это значит? где ты разгуливала? — спрашивает муж.
Жена рассказывает ему, что опричник Кирибеевич догнал её, когда она шла от вечерни, и посереди улицы стал с нею бесчинничать, она оборонялась, оттого и прибежала растрёпанная и оборванная.
Муж решился отомстить опричнику. Назавтра он идёт на кулачный бой на Москве-реке. Приехал царь с дружиною, боярами и опричниками. Кирибеевич вышел первый на ристалище и вызывает на бой. Является Калашников, они сцепились. Калашников ударил Кирибеевича в висок, тот повалился замертво.
— За что ты убил моего любимого опричника? — спрашивает царь.
Я убил его вольною волею,
А за что, про что — не скажу тебе,
Скажу только Богу единому.
Прикажи меня казнить… —
отвечал Калашников царю.
Отвечает ему царь: (далее цитир. от “…Ступай, детинушка” до “В крови на плаху покатилася!”).
Такие страницы, сказал Сегюр, недостойны даже истории, не только поэзии. Но вы не виноваты — дух времени требует своих картин. Гении, которых вы изучали, которым, по порядку вещей, вы подражаете, сами предпочтительно воспевали подобные сцены кровавого бурного молодечества. Говоря от души, — о чём писать? — вы живо чувствовали, что подобные сюжеты недостойны поэзии, но в то же время чувствовали, что такая поэзия будет доступнее для современного поколения,
Чье грядущее — иль пусто, иль темно;
для тех людей, которые
К добру и злу постыдно равнодушны;
хотя всё-таки предпочитают живописание картин зла. Вы чувствовали это всё, и по долгу подражателя и по праву каждого автора — желать, чтоб он “читался и нравился” современникам, — вы уступили непобедимой силе.
По этой же самой уступке вы написали: «Думу», «Русалку», где есть утопленник; «Не верь себе», «Еврейскую мелодию», где есть: “дикая песнь… я слёз хочу”, “…разорвётся грудь от муки”, “…кубок смерти, яда полный”; «Три пальмы», где караван срубил и сжёг единственные три благодетельные пальмы в песчаной пустыне, закрывавшие колодец с водой; «Дары Терека», где есть два утопленника; «1-е Января», «Казачью колыбельную песнь», где мать напевает будущему казаку про его будущий разгул и удальство; «Журналист, читатель и писатель», где всё есть; «Ребёнку», «Отчего», «Благодарность», «Из Гёте». После всех этих песней во славу Я как отрадно прочесть следующее, одинокое, как пальма в пустыне: (далее цитир. «Когда волнуется желтеющая нива...»).
Скажите же, кто вам мешает усердною молитвою, вечною враждой и отвержением Я призвать навсегда в душу свою дух мира, счастье? кто мешает всегда видеть в небесах Бога — и мирить своих собратий с Богом, с жизнию, с людьми? Скажите, кто вам мешает следовать истинному призванию поэта — быть оракулом и благодетелем современников и благословением потомства? Вы сами видите, что можете, — почему же не хотите? Вы скажете, нельзя же писать картин всё одним светом? И я вам скажу: и невозможно — куда мы денемся со своим тенистым Я, оно вечно с нами. Нет, пишите не картину для теней, а тени для картины, сколько ей нужно. Перестаньте ребят удивлять ребячеством, которое вы же лучше всех оцениваете! предоставьте эту честь дюжинным певцам, которым недостаёт сил разорвать паутинные оковы подражания.
Займёмтесь теперь самым капитальным вашим произведением, поэмой «Мцыри»*.
* Мцыри — на грузинском языке значит “неслужащий монах”, нечто вроде послушника.
(Далее цитир. поэма от начала до “Но в нём мучительный недуг // Развил тогда могучий дух // Его отцов”.)
Надоел этот могучий дух! Воспевания о нём поэтов и мудрования о нём философов — удивительно жалки и приторны. Что такое могучий дух? Это дикие движения дикой натуры человека, не вышедшего ещё из состояния животного, в котором Я свирепствует необузданно.
Могучий дух в медведе, барсе, василиске, Ваньке Каине, Картуше17, Робеспьере, Пугачёве, в диком горце; в Александре Македонском, в Цезаре, Наполеоне — один и тот же род: дикая, необузданная воля, естественная в звере, преступная в человеке, тем более преступная, чем он просвещённее, — в человеке, которому на каждом шагу положен зарок и урок покорности, смирения! И если он добровольно не смиряется, так его смирят, и выбьют-таки из него этот “могучий дух” Я.
В чём состоит истинная сила, истинная могучесть воли? В том, чтоб она была полный господин в своём царстве, чтоб она самодержавно управляла, по закону правды, своим Я — своими слабостями, привычками, пороками, страстями, управляла в полной зависимости от воли Божией, вполне нам известной. Вот истинная могучесть духа! То ли вы разумеете под этим словом? Нет, вы разумеете совсем противное: вы разумеете не подобие могущества человеческого могуществу Божию, а разумеете подобие могущества человеческого могуществу зверя. Между могуществами Божиим и зверским разность неизмеримая, и заблуждение ваших учителей и ваше — неизмеримое. Необузданность духа и могущество смиренного духа — вещи неизмеримо разные.
Знаю, нас восхищают картины и рассказы про молодечество, удалые подвиги, но восхищается этим Я, гордость и бессилие которого находит свою пищу и утешение в призраках могущества животной натуры, преобладающей над духом. Простительно было язычникам каждого удальца, сорвиголову прославлять как полубога; они не могли понимать истинного величия, истинного назначения человека, истинной его могучести так, как понимаем мы. Но не пора ли же нам смотреть на вещи повыше, почище, повернее? А кому начинать, как не поэтам и мыслителям?
Вы меня упрекнёте, что, уничижая ваше могущество духа и предлагая взамен его смирение духа, я убиваю тысячу великих дел, красу истории? Нет, господа, с историей надо ещё порядком порассчитаться и повыключить лишних “героев” из её списков. Эта речь впереди. А теперь вместо ответа представлю вам истинных героев, явивших чудеса могущества в смирении духа. Ной, Авраам, Иосиф, Моисей, Навин, Давид, Макавеи. Посмотрите на могучий дух бесчисленных мучеников христианства. Христиане первых веков составляли истинную силу легионов римских. Покажу вам Владимиров, Александров Невских, покажу вам могучего смиренного Петра, смиренного Александра, победителя “могучего” Наполеона.
Воля очищенная, смиренная — всесильна в Боге: ей сама природа покорна! Убедитесь, господа, что истинная могучесть не состоит в необузданности Я, гарцующего на коне через рытвины и пропасти, где того и гляди — на славу сломит шею; не в погромке всего мира; а состоит — В ИСПОЛНЕНИИ СВОИХ ОБЯЗАННОСТЕЙ. Такой человек, где долг потребует, не пощадит и жизни и всего, потому что он уже обладает жизнью вечною, и временная жизнь ему дорога лишь как то же исполнение долга; и вне этого долга — нипочём. Вот как Господь повелел нам разуметь могучесть духа. Извините, уж я скорее послушаюсь Бога, чем вас!
Итак, умный автор, позвольте мне видеть в вашем подлинном мальчике-горце не могучего духа, а дикого зверёнка с необузданною волей. Зачем после вопроса — о чём писать? — выбрали вы этого зверёнка в герои своей искусной поэмы? Сказать ли вам? Затем, что этот характер представлял вам случай блеснуть своим мастерством писать ужасные, дикие, разительные картины свирепого молодечества во всех родах; и надо отдать вам справедливость, за какую картину (дикую) вы ни брались, вы их славно написали. Но всё это лишь орнаменты, которые и вместе-то взятые составляют лишь коллекцию орнаментов, а не целое здание, даже не домик, не шалаш, в котором можно было бы пожить душой. И весь-то герой ваш не больше как орнамент в диком вкусе. В приличном здании он был бы и хорош, у места. Но сам по себе, отбитый, он орнамент — и только! Поглядят, полюбуются, да и спросят: для чего же он? Будь вы просто скульптор, дело другое: вам заказан орнамент, вы его слепили — вашему искусству удивляются, любуются им. Но поэт не только скульптор, он, и прежде всего, зодчий, музыкант и живописец* — всё вместе. О, тогда требования с вас становятся обширнее, и вы безответнее. Вы написали, в полной уверенности, что это пойдёт за новое, оригинальное? — не так ли? Смею вас уверить, что со стороны формы и местности это не новое: «Кавказский пленник», «Мулла-Нур»19 и «Цыгане» написаны прежде вас. Со стороны содержания эта статья избита как нельзя больше: современная литература всей Европы, по бедности, только и пробивается, что на таких героях. Разберите сами хладнокровно и внимательно.
* См.: Ч. IX. Гл. IV. С. 35 и далее18.
Итак. Генерал вёз в Тифлис пленного больного мальчика-горца, в котором... (Далее цитир. от “Мучительный недуг” до “И вновь в обитель принесли”; примеч. автора к строке: “Был окрещён святым отцом...”**)
** Разумеется, с его доброй воли и после предварительного поучения в вере.
Вот содержание всей поэмы. Больной горец, приведённый в чувство, но слабый и чуть дышащий, собрал остаток сил и, не переводя духу, проговорил 33 страницы стихов — да каких стихов! — хоть бы и не горцу выражаться в таких отборных, нарядных, огненных, риторических, виргилиевских стихах. Право, и сам бы Лермонтов, Пушкин, Бейрон, случись с ними подобное, не высказали бы лучше этого. Ну точно как будто сам Лермонтов наперёд написал те стихи на бумаге, а горец без церемонии прочёл, по писанному, простился с монахом и тут же умер. Не подумайте, что он умер от болезни: о, горская натура живуча! Нет, он умер именно от надсады — от стихов: 33 страницы! — где была ваша жалость, умный автор, к такому слабому больному, для которого и десяток стихов было бы впору.
Первая картина. Горец делает грубости монаху, зачем тот его спас от смерти, но это он делает для того, чтоб показать своё презрение к жизни, которое нынче в моде. А моды, посредством журналов, и в горах разносятся.
(Далее цитир. от “Я мало жил, и жил в плену...”* до “Где люди вольны как орлы...”)
* Судя по дальнейшим его подвигам, надо ему полагать по меньшей мере лет 16—18. Шести лет он взят в плен, стало быть, прожил в плену лет 10-12. В молодости, в такое долгое время, в монастыре, можно порядочно очеловечиться.
И дики как волки и медведи! Конечно, и волка сколько ни корми, всё он в лес смотрит. Но не всё то привлекательно и хорошо в человеке, что естественно в звере.
Меня могила не страшит:
Там, говорят**, страданье спит
** То есть современные учители человечества говорят.
В холодной, вечной тишине;
Но с жизнью жаль расстаться мне.
......................................
Пускай теперь прекрасный свет
Тебе постыл: ты слаб, ты сед
И от желаний ты отвык.
Что за нужда? ты жил, старик!
Тебе есть в мире что забыть,
Ты жил, — я также мог бы жить!
Ну, одним словом, наделал ему, за все попечения, тысячу грубостей, словно Печорин Максим Максимычу, и потом рассказал, что с ним случилось в три дня побега.
Картина вторая. Горец описывает красоты горной природы им виденной, которых монах, живший в монастыре, конечно до него не видал и потому слушал с любопытством и ни разу не перебил хоть таким замечанием: “...да это, братец, нам уж нипочём! вот, в Петербурге, так, пожалуй, это ещё в диковину!” Нет, монах выслушал три с половиной страницы такого описания — прекрасного, об этом уж я говорил — и не поморщился: ну, славные стихи!
Картина третья: гроза.
Ты хочешь знать, что делал я
На воле? — Жил!…
(Он убежал во время грозы.)
Скажи мне, что средь этих стен
Могли бы дать вы мне взамен
Той дружбы краткой, но живой,
Меж бурным сердцем и грозой?..
Воля ваша, автор, тут ошибка против правды. Мальчик с 6 до 18 лет жил в монастыре; как бы он дик ни был — всё-таки человек ручнее всех животных: он выучился языку, слушал слово истины, молился, худо ли, хорошо ли, да молился: всячески он стал гораздо и гораздо мягче дикарей, своих родичей, и движения дикой натуры непременно умерялись значительною степенью рассудка и образованности. Положим, что детство и родина мелькали перед ним, но уж не так свежо и живо; иное дело, если б его взяли в плен 18 лет — так. Но вы его изображаете точно таким же диким, то есть “могучим”, как бы он сейчас был уведён из родного аула. Вы и следов не показали в нём восьми- или десятилетнего пребывания в монастыре, в кругу людей кротких, смиренных. Добрый пример также прилипчив, как и злой. Одним словом, вы сделали ошибку во всю повесть.
Картина четвертая: “...побег, опасности и молодечество в пути, и путевые сцены”. С удовольствием выписываю одну из сцен, которую хоть бы и не горцу рассказать: (далее цитир. от “Кругом меня цвёл Божий сад” до “И жаждой я томиться стал”).
Курсивных слов (имеются в виду строки “О тайнах неба и земли; // И все природы голоса // Сливались тут; гордый, // Прилежный взор следить”. — Л.С.) нет в лексиконе дикарей, если же он владел уже всеми этими тонкостями слова, то он не мог быть таким дикарём. Что-нибудь одно.
Картина пятая: удалое карабканье по крутизнам и обрывам гор.
Картина шестая: эротическая; встреча с грузинкой молодой.
Картина седьмая: утомление, отдых, сон, тоска после пробуждения. Картина лунной ночи.
Картина восьмая. Заблудился в мрачном лесу. Напрасно влезал на вершины дерёв: конца леса — не видно; отчаяние и бешенство.
(Далее цитир. от “Тогда на землю я упал” до “Я б вырвал слабый мой язык”.)
Воля ваша — противная картина. Да в начале сказано, что он в исступлении рыдал — рыдания всегда сопровождаются криком, — а здесь за минутный крик хочет вырвать себе язык.
Картина девятая: борьба с барсом и победа над ним. Славно написана. Это верх молодечества.
(Далее цитир. поэма от “Я ждал, схватив рогатый сук...” до “Как в битве следует бойцу!”)
Гениальные ужасы! и всё для чего? — ответ в последних трёх строках. Вы избрали “натурщиков” с такими крупными, резкими чертами; характеры их такие жилистые, мускулистые, что только пересчитай все подробности умненько — и дело с концом! Верьте мне, это самый лёгкий род скульптуры!
Далее картины неудачных усилий выйти из лесу, постепенного изнеможения тела и возрастания “могучего” духа, наконец он увидел жильё — то был монастырь, из которого он убежал. Досада, отчаяние, истома — всё в картинах. Предпоследняя картина — предсмертные грёзы чудные где-то на дне реки, и золотая рыбка нашёптывает ему песню. Наконец он обмер.
Пересказав всё это с таким напряжением воображения и всего жизненного снаряда, он указал место, где похоронить его, и — умер.
Итак, это галерея скульптурных орнаментов молодечества, самого колоссального во всех родах. Всё это прекрасно где-либо в целом, где это нужно, где есть цель, причина, мысль. А тут какая мысль? — разве та, что грузинские старинные монастыри не делали людей лучшими? Так вы и этого не показали. Вы хотели показать мастерство своё писать картины молодечества во всех родах Я, и мы отдаём вам справедливость — удивляемся! Но одно удивление — награда честолюбца, а не поэта: жертва ума, а не сердца; поэзия — по сердечной части.
Согласен, что стих, то мастерство. О каждом стихе можно написать по странице комментарий, рассмотреть в микроскоп все его грани, жилки, отражения, игру, но дело вот в чём. Стихи — не ваша вина: вы родились с ними; для вас писать хорошие стихи такая же заслуга, как для человека ходить на двух ногах, для птицы летать на двух крылах — это Божий дар, Ему и благодаренье и слава, а вам тут — не за что. Ваше — выбор материала и употребление стиха. Вот почему критик останавливается не на стихе, а на выборе материала, на употреблении стиха. Припомните все ваши материалы — достойны ли они такого прекрасного стиха? сделайте вы прекрасный выбор сюжета, не ограничиваясь одною сферой Я, сделайте вы прекрасное употребление стиха — какие бы чудные, мировые вещи могли бы вы создать! Род вами избранный — самый лёгкий: предоставьте его лёгким стихотворам, которые только и выезжают, что на крупных, колоссальных страстях, ужастях и дикостях. Их тупое зрение не способно уловлять мелкие черты добра, истины и красоты, рассыпанные внутри и вне вас, только не в Я. Род вами избранный не новый, поверьте — он и не поэтический. Нынешние книжники и поэтоучители везде находят поэзию — на бойне быков, в битье собак фурманщиками20, в драке пьяных мужиков, в разрушении, уничтожении, истреблении, истязании — это ложь, убедитесь! Здесь отрицание поэзии. Ежели тот богач, у кого 500 000 долгу и ни гроша в кармане, то, пожалуй, я соглашусь, что и в резне есть поэзия. Ежели есть вкусы, которым это нравится, то ведь есть и звериные, и дикие вкусы. Есть же вкусы, которым нравится сивуха и листовой тютюн за губой; но у добрых людей такие вкусы называются испорченными! И кто уже нацело испортил свой вкус, с тем и говорить нечего: он не поймет, не убедится, потому что в этих вещах убеждаются не умом, а вкусом. Но пока вкус ещё не допорчен до конца, здравый ум может способствовать к его очищению и исправлению. Поставьте человека между зверем и ангелом, как оно и есть: чей вкус ему должно иметь? Согласитесь, от скотского вкуса ему надо мало-помалу переходить ко вкусу ангела. Это путь его образованности. А если так, то род, вами избранный, — ошибка. Я это же самое говорил вам по случаю «Героя нашего времени». «Отечественные записки» написали в защиту вашу длинную статью21, распространились в исчислении внешних красот рассказа, выражения, — я то же самое сказал в двух словах: “внешнее построение хорошо, слог хорош*, содержание — романтическое по превосходству”, то есть ложное в основании, потому что всё принесено в жертву Я, олицетворённому Печориным, копией Онегина. Но дело в том, что после самых пышных защищений вашего героя «Отечественные записки» в конце своей статьи повторили, другими только словами, все мои заключения. Они согласились, что вы славно представили мир Я, тоже доказывали, с присовокуплением, что это только одна сторона человеческой действительности, в которой, кроме тёмного мира Я, есть ещё и светлый мир Божий, в него-то вы и не заглянули! в этом-то вся и ошибка! оглядитесь: этот светлый Божий мир в вас и около вас — как же можно миновать его? Ту же ошибку повторили вы и в стихотворениях своих.
* Ч. IV. Гл. IV. С. 210, столб. 2.
Булгарин вступился своим манером за «Героя»22 и превознёс вас паче всех веков и времён. Вы первые, конечно, улыбнулись. Если сообразить то, что говорил Булгарин о «Мещанине», что говорили Булгарину за «Мещанина», то уже можно было заранее отгадать, что он скажет о «Герое», после сказанного о нём в «Маяке». Несмотря на всё это, само по себе не постороннее, я от души верю, что Булгарин пришёл в восторг от «Героя», что он точно не спал за ним целую ночь, что он прочёл его дважды залпом. Всё это очень натурально: вы так красиво изобразили Я, это Я так всем нам любезно, это Я так мило водит всех нас за нос, что чуть не остерегись — при встрече с портретом, — наш оригинал увлечёт нас в самые колоссальные восторги, в самые напыщенные восклицания. Впрочем, Булгарин не вошёл ни в опровержение моих доводов, ни в разбор и доказательство красот «Героя». Он поступил гораздо “экономнее” — просто на целом печатном листе разлил свои восторги и восклицания, довольствуясь, взамен доказательств, своим авторитетом долголетнего романиста, рассказчика, критика, которому нечего и думать о возражениях.
Ко всему этому Булгарин другой раз повторил**, что он не разделяет мнений одного из редакторов «Маяка», Бурачка, на счёт изящной словесности, философии и критики: “Об изящной словесности мы с Бурачком имеем совершенно противоположные «мнения», как то можно было видеть из разборов романа «Герой нашего времени», помещённых в «Северной пчеле» и «Маяке»”.
** «Северная пчела», 1840. № 271.
Булгарин и не догадывается, что этими немногими словами он ставит всю 20-летнюю литературную службу на одну карту — и карта его убита. Не мнения предложил Бурачок, а логические доводы; не доводы предложил Булгарин, а мнения, основанные на сочувствии к тому, что “в его вкусе”. Против доводов Бурачка Булгарин ни слова не сказал и не скажет, помяните моё слово! Он очень хорошо знает, что Бурачок прав, но сознаться в этом не может; иначе, надо ему сознаться, что его 20-летняя теория и практика романов — неверна. Вот он и спрятался под защиту вашего «Героя» в полной уверенности, что как «Герой» понравился многим и, может быть, лицам, имеющим вес в общественном мнении, то и думает себе: “...если теория словесности, философия и критика Бурачка приводят к тому, что «Герой» дурён, а «Герой» нравится, значит «мнения» Бурачка — вздор! а «наши» мнения истинны. Какого ещё доказательства!”
Нет, не так, отец-командир: иное дело читатель, иное дело критик. Читатель думает лишь о себе, рад, если вещь доставляет ему удовольствие, завтра он её бросит, забудет; критик думает обо всех, а пуще о законах искусства, и говорит: “...вы нравитесь, доставляете удовольствие — прекрасно, да зачем идёте кривой дорогой. К этой же цели вы могли бы довести прямым путём”. И вслед за этим доказывает, что «Герой» — огромный софизм, составленный из тысячи софизмов. Истина беспокоит, софизмы льстят и нравятся. Истинный художник — вечный раб истины, а не лжи. Вкус общества состоит под влиянием тысячи вещей и прямых и кривых; он переходчив! На него нельзя опираться. Истина же Господня пребывает во веки! На неё-то и должно опираться. Вот только и всего.
В заключение, честный автор, согласитесь, корень всему вдохновение; а вы же сами произнесли незабвенный приговор такого рода вдохновению.
Оно — тяжёлый бред души твоей больной,
Иль пленной мысли раздраженье.
В нём признака Небес напрасно не ищи:
То кровь кипит, то сил избыток!
Разлей отравленный напиток!
Булгарин будто и не слышит, что есть на свете вдохновение погибельного Я, кроме вдохновения божественного.
(Далее цитир. от “Скажите ж мне, о чём писать?” до “Я вашей славы не куплю!”)
Посмотрите же, какую огромную славу купили вы! Сам Булгарин ратует за вас.
«Маяк» вам говорит одно, «Отечественные записки» и «Северная пчела» — другое; впереди вас, с одной стороны, бессмертье и благословение, с другой, минутное увлечение и забвение — выбирайте, пока время есть!
Примечания
1 Повапленный — раскрашенный; реминисценция из Евангелия от Матфея: “Горе вам, книжники и фарисеи, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты” (Мф. 23, 27).
2 То есть не включайте меня в это мы.
3 смешного (франц.).
4 Ванька Каин — Иван Осипов, по прозванию Каин, вор, грабитель и сыщик, сын крестьянина, живший в XVIII веке. В 1764 году он написал автобиографию (издана в 1782 году), на основании которой был написан авантюрный роман М.Комарова.
5 Фероньерка — подвеска-кулон из драгоценного камня в оправе; носилась на цепочке-подвязке на лбу.
6 Стразы — искусственные бриллианты; изготовлялись из свинцового стекла, имитировали настоящие драгоценности.
7 От слова троп — употребление слова в переносном значении.
8 Из басни И.И. Дмитриева «Чижик “Зяблица”» (1793).
9 По-видимому, подразумевается Пушкин.
10 Намёк на статьи Белинского, для которого слово “китайский” означало “восточный” , “консервативный” , “дикий” , “азиатский”.
11 Цитата из стихотворения Н.М. Карамзина «Опытная Соломонова мудрость, или Выбранные места из Екклезиаста» (1797), перефразирующая слова из названной библейской книги (Екклезиаст, 1, 9).
12 От слова гас (газ); гасовыми — то есть легковесными.
13 Отсылка к статье С.А. Бурачка о «Герое нашего времени».
14 Фёдор Николаевич Глинка (1786–1880) — участник Отечественной войны 1812 года, автор «Писем русского офицера» и множества патриотических стихотворений, посвящённых войне с Наполеоном.
15 Неточная цитата из притчи А.П. Сумарокова «Феб и Борей» (1762); у Сумарокова не “наш”, а “мой”.
16 Ср. запись Эккермана от 24 сентября 1827 года: “Die Poeten schreiben alle, als waren sie krank und die ganze Welt ein Lazarett” (“Поэты пишут так, словно они больны и весь мир — это лазарет”).
17 Василиск — мифический чудовищный змей; Ванька Каин — см. примеч. 4; Картуш Луи-Доменик (1693–1721) — разбойник, атаман шайки.
18 Здесь приводится ссылка на статью Бурачка «Система философии “Отечественных записок”», в которой сказано: “Красота воплощена во всём, что человек разумеет, видит, слышит, ощущает прекрасного; всё это лишь различные воплощения частиц, искр, лучей красоты. В человеке дух-чувство вкушает красоту, истину коей созерцает разум, а доброту — осязает воля” (с. 35–36).
19 «Мулла-Нур» — повесть А.А. Бестужева-Марлинского.
20 Фурманщик — от фурманка — небольшая прочная крытая повозка для перевозки грузов.
21 Имеется в виду статья Белинского о «Герое нашего времени» («Отечественные записки», 1840. Т. 10, № 6. Т. 11, № 7).
22 Имеется в виду возражение Ф.В. Булгарина на статью С.А. Бурачка. См.: «Северная пчела», 1840, № 271. 29 ноября. Он же поместил положительную рецензию на лермонтовский роман в «Северной пчеле», 1840, № 246. 30 октября.