Я иду на урок
Я ИДУ НА УРОК
Елена ПОЛТАВЕЦ
“Нерешённый, висячий вопрос…”
Почему погиб Андрей Болконский?
Статья является фрагментом книги «Лев Толстой в школе. Лев и зелёная палочка», готовящейся к изданию в издательстве «Дрофа» (в серии «Писатель в школе»).
Поведение князя Андрея на Бородинском поле, а затем вся история его медленного умирания — ключевые страницы «Войны и мира». Недаром они композиционно сопоставлены с рассказом о Платоне Каратаеве и настойчивым толстовским подчёркиванием мудрости Кутузова как полководца-непротивленца.
Эпизод ранения князя Андрея в Бородинской битве вызывает у школьников много вопросов. Почему Толстой показывает своего героя в резерве, в бездействии, а не в первых рядах атакующих, как в Аустерлицком сражении? (Ведь сцена отважной атаки более адекватно показала бы непримиримость к врагу, патриотизм и дух войска, о котором князь Андрей говорил Пьеру накануне сражения.) Почему, ну почему князь Андрей не предпринимает ни малейшей попытки спастись, когда перед ним падает граната? Каков смысл сцен на перевязочном пункте (прощение Болконским Анатоля, поцелуй доктора)? Ощущают ребята и необыкновенную значительность и тайну предсмертных размышлений князя Андрея, чрезвычайно важных для концепции всей книги.
Однако школьное литературоведение никак не комментирует эти ключевые эпизоды, полагая, видимо, что эти страницы и без комментариев понятны или (что намного хуже) несущественны. Обратившись за разъяснениями к академическому литературоведению, обнаружим, к нашему разочарованию, ещё более удручающую картину. Роковой взрыв, оказывается, настиг князя Андрея лишь по причине его гордости и аристократизма, помешавших ему отскочить в сторону или броситься на землю, словом, проявить вполне понятное благоразумие. Предсмертные же мысли Болконского и вовсе вменяются ему в вину как проповедь “пассивизма и квиетизма” (так выражались исследователи 50-х годов ХХ века) или как абстрагирование от материи, “космическая изоляция” (В.Камянов), невозможность примириться с “запутанной противоречивостью жизни”, “брезгливость к жизни” (С.Бочаров) и так далее.
Когда за дело взялись психоаналитики и психолингвисты, всё ещё более запуталось. Серия хитроумных объяснений в главе с красноречивым названием «Стыдно, ведь смотрят», посвящённых поведению князя Андрея на поле Бородина (Колотаев В. Поэтика деструктивного эроса. М., 2001), сводится всё к тому же: на князя “смотрят его подчинённые, смотрят с небес его родовитые предки, наконец, смотрит на своего сына и оценивает его поступок отец (невероятно развитая в князе Андрее инстанция “Сверх-Я”, определяющая его поведение), внушивший ему святое почитание и следование закону чести, родовой, дворянской и офицерской” (указ. изд., с. 305). Поэтому Болконский не считает возможным бежать от гранаты, как это делают отпрянувшая в сторону лошадь и адъютант. С точки зрения В.Колотаева, Толстому “не нравился” герой, “который бросается на врага со знаменем, руководствуясь малопонятными мотивами” (там же), и, в конце концов, “гордыня князя Андрея, человека невероятной духовной силы, наказывается самым жестоким и извращённым образом” (там же, с. 297). Даже “невероятная духовная сила”, которую в Андрее Болконском справедливо усматривает исследователь, заключается, по его мнению, лишь в гордыне и пассионарности (термин Л.Гумилёва). В.Колотаев считает, что Гумилёв рассматривал бы Болконского как пассионария. Эта гипотеза Колотаева противоречит самому Гумилёву, ибо на самом деле Гумилёв в работе «Костёр этногенеза» рассматривает именно Болконского в качестве эталона чрезвычайно гармоничной личности, противопоставляя его пассионарным Наполеону, Александру Македонскому и прочим завоевателям.
Хочется задать в связи с этим и такой вопрос: неужели Толстой предпринял описание особой задачи полка князя Андрея в Бородинском сражении лишь с целью разоблачить и наказать гордыню своего героя? И неужели не имеет значения упоминание о том, что впервые чувство тревоги, непонимания того, что происходит, наконец, ужаса перед стойкостью и самопожертвованием русских охватило Наполеона именно после того, как он увидел, что русские ни на шаг не отступили, несмотря на бешеный огонь французской артиллерии? С высоты Семёновского, куда выехал Наполеон, ему было видно, что “русские плотными рядами стояли позади Семёновского и кургана”. Толстой подчёркивает, что полк князя Андрея был среди тех резервов, которые стояли “позади Семёновского”. Это стояние ужаснуло Наполеона больше, чем атаки русских. Именно в этот момент на французское нашествие “была наложена рука сильнейшего духом противника”. Заметьте, по Толстому, не атака русских опрокинула французов, не потери убитыми и пленными решили дело, а превосходство “невероятной духовной силы” положило конец пассионарности наполеоновской армии. Наверное, всё и определилось в тот миг, когда князь Андрей стоял перед гранатой.
А может быть, не было у Толстого замысла показать патриотизм и непримиримость? Может быть, и под духом войска герой Толстого понимает в утро Бородина не готовность сражаться, а стойкость и самопожертвование в непротивлении? Если бы князем Андреем владела гордыня, Толстой показал бы его примерно таким же, каким он был в Аустерлицком сражении. Но в том-то и дело, что невероятная духовная сила князя Андрея выразилась в том, что гордыню свою он смирил, показав пример самопожертвования и христианско-буддийского непротивления на поле боя. Только так, нравственным превосходством, враг мог быть побеждён, вернее, уничтожен морально.
Военная, физическая сила всегда побеждалась Наполеоном. Сила же духа оказалась выше его, потому что ненасилие выше насилия. Сила духа не есть гордость. По Толстому, “высшее духовное состояние всегда соединяется с самым полным смирением” (дневник, 5 мая 1909 года). Слова “мир” и “смирение” — родственные. Толстой показывает, что тот, кто смирится, победит войну.
Колотаев прав в том, что князь Андрей сознаёт: на него смотрят с небес его предки. Но вот эту важную мотивировку поведения героя следует рассмотреть подробнее. В доме Болконских находится родословное древо князей Болконских и портрет родоначальника — “владетельного князя в короне”. Несмотря на высказанную князем Андреем иронию, традиции рода много значат для него, об этом говорит и В.Колотаев. Но какие традиции?
Родоначальник князей Волконских, из рода которых происходила мать Толстого, один из самых почитаемых на Руси святых, князь Михаил Черниговский, не сражался с татаро-монголами, а добровольно поехал в Орду на верную смерть и был там замучен за веру Христову (он отказался поклониться идолам). Было ли это бессмысленным проявлением гордости, княжеской спеси или имело какой-то таинственный смысл для наших далёких предков, сохранивших о нём благоговейную память?
Полк князя Андрея на поле Бородина не ведёт войну в обычном понимании этого слова, а противостоит войне. Самое трудное — это не сражаться, а стоять под огнём неприятеля, не убегать и не драться, а обратить другую щёку к ударившему тебя, как учил Христос. Иногда эту заповедь трактуют как требование бессмысленного страдания. Но вдумаемся в слова Евангелия: не “подставить” щёку мучителю, а “обратить” к нему другую щеку, остаться стойким до смерти учит Христос. Слова “Но кто ударит тебя в правую щёку твою, обрати к нему и другую” (Мф. 5, 39) означают то, что означают: проповедь стойкости, а не юродства.
Толстой в описании князя Андрея на Бородинском поле восстанавливает модель поведения христианина (и буддиста, и даоса) на поле брани. А князь Андрей — сознательно ли он следует этой модели, заповеди ненасилия, когда стоит перед готовой взорваться гранатой? Наверное, сознательно, ибо следует избранным путём и дальше: прощает злейшего своего врага Анатоля. На земле, наверное, не много было людей, столь высоко ставивших человеческую волю, как Толстой. Почему его герой доказывает истину учения о ненасилии именно таким путём — не шелохнувшись рядом с упавшей гранатой? Да потому, что усилием воли заставил себя быть верным этому принципу до конца. Отбежать, упасть, сдвинуться хоть на шаг было бы таким же отступлением от принципа ненасилия и стойкости, как и стрелять во врага, драться. Ненасилие — это не трусость и не юродство. “Сторонник ненасилия не тот, кому недостаёт способности применить силу, ответить на насилие насилием, а тот, кто поднялся над насилием, кто трижды мог бы применить его, но не делает этого, потому что в нём есть сила более сильная, чем насилие” (Гусейнов А. Любите врагов ваших // Наука и религия. 1992. № 2. С. 12). Таковы у Толстого князь Андрей и Кутузов, противопоставившие завоевателям не оружие, а силу духа; таков Платон Каратаев, таков Петя Ростов, который приблизил победу русских и уход завоевателей не тем, что помчался в атаку, а тем, что накануне этой атаки по-братски делил обед с маленьким французским барабанщиком. “Как ни страшно и ни трудно положение человека, живущего христианской жизнью среди жизни насилия, ему нет другого выхода, как борьба и жертва — жертва до конца”, — записывает Толстой в дневнике 24 июня 1893 года.
Восемнадцать веков Христос (а Будда ещё дольше) являл пример ненасилия. Но чтобы целая страна вела так войну? Вернее, так не вела?
“Национальная русская мысль заявлена почти обнажённо. И вот этого-то и не поняли и перетолковали в фатализм!” — самое главное и самое сокровенное в «Войне и мире» обнаружил Достоевский1.
На Бородинском поле добровольное мученичество за толстовскую религию ненасилия принимает Болконский, подобно Михаилу Черниговскому отстаивавший высший духовный принцип. Над телом замученного князя Михаила, по преданию, много дней стоял огненный столп и слышалось пение ангелов. Не это ли явление воссоздаёт Толстой в эпизоде в Мытищах (над тяжело больным князем Андреем воздвигается столп из лучинок-лучиков и слышится шёпот ангелов “пи-ти, пи-ти…”)?
Равновесие жизни и смерти, нерешённый, висящий над князем Андреем и всей Россией вопрос этот тоже получили своё метафорическое выражение в образе строящегося из лучинок здания. И снова хочется увидеть за этим образом нечто большее, чем метафору. Балансирование на грани жизни и смерти продолжалось для князя Андрея довольно долго, неправдоподобно долго при тогдашнем состоянии медицины. Равновесие здания удерживал он сам, “хотя это и тяжело ему было”, как добавляет Толстой. Трудно отделаться от впечатления, что в смерти князя Андрея, в самой причине смерти есть какая-то загадочная сторона.
Во-первых, Толстой оставляет некую недоговорённость, касающуюся причин смерти князя Андрея. Читатель, воспринимающий смерть Болконского как следствие тяжелой, “несовместимой с жизнью” (если воспользоваться медицинской терминологией) раны, не может, однако, не задуматься над несколькими весьма осторожными штрихами авторского комментария: “болезнь его шла своим физическим порядком”, “нравственная борьба”, в которой “смерть одержала победу”, и так далее.
Во-вторых, дата смерти не указана в книге. Это немного странно, так как указана, например, дата рождения сына и смерти жены князя Андрея (20 марта 1806 года), его встречи с Наташей на балу (накануне 1 января 1810 года); другие важные события жизни Болконского связаны с историческими и легко датируются. Дату же смерти мы можем установить лишь приблизительно, основываясь на том, что княжна Марья узнала из газет о ранении князя Андрея “в половине сентября”, а через несколько дней Николай сообщил ей о том, что Ростовы собираются перевезти князя Андрея в Ярославль, и проводил её в дорогу, которая заняла две недели. Через два дня после её приезда князь Андрей умер. Б.Берман предлагает интересную догадку о том, что “пробуждение” князя Андрея, наступившее за два дня до приезда сестры, Толстой приурочил к 20 сентября, “к смерти своего старшего брата”. Это, несомненно, важно для концепции книги (вспомним, что именно Николаю Николаевичу Толстому принадлежала идея зелёной палочки). Прав Берман и тогда, когда говорит: “Не думаю, чтобы действие Эпилога «Войны и мира» случайно совпало с Николиным днём 6 декабря 1820 года”2. Но дату смерти своего героя Толстой мог указать так же точно, как и время действия Эпилога. Однако он не сделал этого.
Если датировать “пробуждение” Болконского 20 сентября (а смерть, наступившую через четыре дня, — 24 сентября), придётся игнорировать тот факт, что Пьер узнал после своего освобождения, 23 октября, что “князь Андрей был жив более месяца после Бородинского сражения и только недавно умер в Ярославле”. Кроме того, отсчитав от середины сентября две недели (время, которое заняла дорога княжны Марьи в Ярославль) плюс ещё несколько дней, которые потребовались на сборы, мы никак не получим предполагаемую Б.Берманом дату приезда княжны в Ярославль за два дня до смерти князя Андрея, то есть 22 сентября. Возможно, оставляя некоторую недоговорённость относительно точной даты смерти князя Андрея, Толстой позволяет читателю отнести её к той ненастной ночи 11 октября, когда Кутузову, ещё прежде доклада Болховитинова, становится ясно, что “Наполеон из Москвы ушёл”, даже, может быть, к той минуте, когда Кутузов восклицает: “Господи, Создатель мой! Внял ты молитве нашей… Спасена Россия”. Основанием для такого предположения может служить то, что “нерешённый, висячий вопрос”, о котором так часто говорит Толстой в четвёртом томе, означает вопрос смерти и жизни для князя Андрея и для всей страны. Князь Андрей умирает в тот момент, когда становится ясно, что Россия будет жить. И та таинственная духовная связь Кутузова и Болконского, которая всегда между ними существовала, и общая их молитва, и невероятным усилием удерживаемое князем Андреем равновесие мироздания, и сверхчеловеческая, объединяющая усилия русских воля Кутузова сделали своё дело. Война, которую они таким парадоксальным образом вели, вернее, не вели, выиграна, а лучше сказать — побеждена. Мироздание приобрело равновесие, но клубок скатился, двери затворить не удалось, и князь Андрей понимает, что ценою равновесия будет его “жертва до конца”. В тёмной избе Кутузова “загорелась свеча”. Если допустить продолжение того хронометрирования, которое ведёт Толстой в конце третьего и почти во всём четвёртом томе, то можно предположить, что в Ярославле в это время погасла жизнь князя Андрея.
Сон князя о двери видел сам Толстой ещё до создания «Войны и мира» и записал его в дневнике 11 апреля 1858 года: “Я видел во сне, что в моей комнате страшно, но я старался верить, что это ветер. Кто-то сказал мне: поди, притвори, я пошёл и хотел притворить сначала, кто-то упорно держал сзади (держал дверь). Я хотел бежать, но ноги не шли, и меня обуял неожиданный ужас. Я проснулся, я был счастлив пробуждением. Чем же я был счастлив?”
Если предположить, что Болконский умер 11 октября, его “пробуждение”, закрывание двери приходится на 7 октября, ведь оно произошло “за четыре дня перед смертью”. По датировке Толстого, французы и выступили из Москвы 7 октября. Княжна Марья привозит в Ярославль сообщение о пожаре Москвы. Но князь Андрей слушает рассказ Наташи об этом совершенно спокойно: он знает то, что не известно ещё никому в Ярославле, — Москва и Россия спасены. Теперь для него возможен уход, возможно не счастье, конечно, а спокойствие за судьбу мира. Вспомним, что, по Толстому, “всемогущество” получает человек, забывший о себе и растворивший себя в любви. В этом силовом поле уничтожается зло, мир “воздвигается”, “связывается” любовью. В слова Толстого надо вдумываться так же, с той же силой, с какой ищет ответ о путях спасения мира князь Андрей. Поэтому процитируем самое важное ещё раз. “Всё есть, всё существует только потому, что я люблю, — понимает Болконский. — Всё связано одною ею. Любовь есть Бог…” (курсив наш. — Е.П.). Сначала это были “только мысли”. Но вот становится понятно, что мир спасён, связан, сбережён от распадения, даже Наташа по просьбе князя Андрея “выучилась вязать”. А зло и Наполеон изгоняются, вытесняются из мира.
Мысли претворились в жизнь. Поле (пространство) любви создано, и Болконский, как и Каратаев, окончив свою миссию на земле, могут возвратиться “к общему и вечному источнику”, к центру духовного тяготения. Центр духовного тяготения есть Бог, с Ним они и сливаются, и Толстой это сказал совершенно ясно. Перед смертью Каратаев сидел у костра, “укрывшись, как ризой, с головой шинелью”. Из шинели сделать ризу (“Ты, риза чистая Христа…” — Тютчев) — это как перековать мечи на орала. Шинелью-ризой был укрыт и князь Андрей, когда его увозили с Бородинского поля, а в монастыре Троицы его укрыли “багряницей” — розовым одеялом, которое напомнило Наташе и Соне святочное гадание (Соня сказала, что видела князя Андрея и что-то “красное”).
Если бы нужно было формулу “Мир как воля и представление”, принадлежащую одному из любимых авторов Толстого, Шопенгауэру, превратить в формулу, отвечающую концепции «Войны и мира», то, наверное, надо было бы провозгласить, что мир — это пряжа любви и смирение. В черновых вариантах «Войны и мира» князь Андрей, как известно, должен был выжить, оставался в живых и Петя Ростов, а книга имела название «Всё хорошо, что хорошо кончается». Смирение находило себе место лишь в отказе князя Андрея от Наташи для счастья Пьера, Николая Ростова и княжны Марьи. “Жертва князя Андрея”, как называл для себя Толстой в черновых вариантах это сюжетное решение, имела, таким образом, только личный смысл. Это выглядело бы какой-то новой историей самоотверженного отказа Франциска от Клары и не имело бы значения национального самоотвержения для прекращения цепи военного насилия. В окончательном тексте, когда была создана сцена ранения князя Андрея в резервах, а не в атаке, “жертва князя Андрея” становится символом ненасильственного противостояния злу в масштабах всего мира. Это означает, что князь Андрей повторяет подвиг даже не личного спасения, а подвиг спасения мира, подвиг Христа.
Не забудем, что для Толстого превыше всего была истина. Если Достоевский предпочитает остаться не с истиной, а с Христом, то Толстой и Христа поверяет истиной. Является ли истинным учение Будды, Христа и других мудрецов о ненасилии? Является ли оно универсальным, подходящим не только для личного спасения, а для спасения мира? Воскрес ли Христос, мы не можем проверить, поэтому не известно, посылал ли его Бог-Отец к людям нести им учение любви. Может быть, Христос, а вместе с ним апостолы, Будда Шакьямуни, Лао-цзы, Франциск и вообще все легендарные и исторические проповедники ненасилия, как и Толстой, открыли эту истину в самих себе и стали проповедовать её из любви к людям. “Но как же Бог предписал этот закон? Почему Сын?..” — задаёт себе вопрос князь Андрей в Мытищах, как задавал этот вопрос себе Толстой. То есть почему Сын Бога должен был пойти проповедовать эту любовь людям и принести себя в жертву? И вообще был ли он Сыном Бога? А если не был, то что это, собственно, меняет, коль скоро учение оказалось верным и действительно может бороться со злом в мире? Но как проверить это?
Толстой был настолько бесстрашен, что в своём «Ответе на постановление Синода» процитировал английского поэта Кольриджа: “He who begins by loving Christianity better than truth, very soon proceeds to love his own church or sect better than Christianity and ends in loving himself better than all” (“Тот, кто начнёт с того, что полюбит христианство более истины, очень скоро полюбит свою Церковь или секту более, чем христианство, и кончит тем, что будет любить себя (своё спокойствие) больше всего на свете”).
Что мы достоверно знаем о Христе? То, что он умер. Пьер думал о Каратаеве и князе Андрее, что они очень похожи, “оба жили и оба умерли”. Но именно со смертью не может ли быть связана проверка истинности учения? Этот вопрос оставим пока как риторический и обратимся за помощью к ребятам. Пусть сначала каждый выскажется письменно.
Мы поняли смысл жертвы князя Андрея на поле Бородина. А дальше? Почему Толстому понадобилось описывать такое долгое, мучительное умирание Болконского?
Почему с князем Андреем “это сделалось” (по словам Наташи)? Были на это физические причины или какие-то другие?
Как объяснить слова Наташи: “Ах, Мари, Мари, он слишком хорош, он не может, не может жить…”? Уж не думала ли Наташа, что князь Андрей умер не от раны?
А если не от раны, то от… чего?
Почему ни Наташе, ни сестре, ни сыну, когда “это сделалось”, князь Андрей не объяснил своего состояния? И неужели ему не жаль их покинуть?
В чём же, собственно, смысл описания этой перемены в князе Андрее и его предсмертного состояния?
Прежде чем подвести итоги наших размышлений, послушаем, что ответили на эти вопросы писатели, литературоведы, врачи.
Чехов Антон Павлович, писатель и врач: “Каждую ночь просыпаюсь и читаю «Войну и мир». Читаешь с таким любопытством и с таким наивным удивлением, как будто раньше не читал. Замечательно хорошо… Если б я был около князя Андрея, то я бы его вылечил. Странно читать, что рана князя, богатого человека, проводившего дни и ночи с доктором, пользовавшегося уходом Наташи и Сони, издавала трупный запах. Какая паршивая была тогда медицина! Толстой, пока писал свой толстый роман, невольно должен был пропитаться насквозь ненавистью к медицине” (Письмо к А.С. Суворину 25 октября 1891 года).
Примечание.Не может быть всё-таки, чтобы Толстой писал свою книгу с целью показать ненависть к медицине. По свидетельству С.А. Толстой, он считал, что “хороша продолжительная болезнь, есть время к смерти приготовиться”3.
Известно множество подобных высказываний Толстого, вспомним хотя бы слова самого князя Андрея, о том, что медицина никогда никого не вылечивала. Чехов, конечно, обижен, как врач, но только ли медицинская точность в описании психологии умирающего интересовала Толстого?
Многие высказывания профессиональных критиков литературы и даже врачей заставляют так думать.
Леонтьев Константин Николаевич, писатель, литературный критик, врач: “В необычайной поэтичности изображения последних дней жизни и тихой, трогательной кончины Андрея Болконского также множество правды и психологической, и медицинской... Поэтичнее этой смерти придумать невозможно, и вся эта поэзия сплошь не что иное, как истинная правда жизни... Это оно страшно и загадочно, как сама смерть, и фантастично, как сновидение. Здесь — и поэзия, и точность, и реальность, и возвышенность!”4
Е.И. Лихтенштейн (Медицинские темы в произведениях Л.Н. Толстого // Клиническая медицина. 1960. № 9): “Ранение князя Андрея Болконского изложено настолько правдиво и медицински правильно, что развитие анаэробной инфекции (типа газовой гангрены) из всего повествования становится совершенно очевидным, несмотря на отсутствие специальных на то указаний в тексте романа... В наши дни ранение князя Андрея, безусловно, не было бы смертельным, и радикальное хирургическое вмешательство спасло бы ему жизнь”.
А.А. Сабуров, исследователь творчества Толстого, считал, что описания состояния умирающего князя Андрея “близки к клиническим записям психопатолога”5.
Павел Александрович Бакунин, брат Михаила Бакунина, “в день смерти… спрашивал у окружающих: «Смотрите мне в глаза; видна ли в них та отрешённость от жизни, которая была у Андрея Болконского? Для меня вы все теперь далеко, далеко; и всё мне тут чуждо стало»” (рассказ самого Толстого, записанный М.С. Сухотиным. См.: Литературное наследство. М., 1961. Кн. 2. Т. 69. С. 150).
Николай Семёнович Лесков, писатель: “Прощание князя Андрея с сыном Николушкою; мысленный или, лучше сказать, духовный взгляд умирающего на покидаемую жизнь, на горести и заботы окружающих его людей и самый переход его в вечность — всё это выше всяких похвал по прелести рисовки, по глубине проникновения во святая святых отходящей души и по высоте безмятежного отношения к смерти... Глядя таким взглядом на смерть, — умирать не страшно. Человек уходит отсюда, и это хорошо. И чувствуешь, что это хорошо, и окружающие его чувствуют, что это в самом деле хорошо, что это прекрасно…” (Лесков Н.С. Собр. соч.: В 11 т. М., 1958. Т. 10. С. 98, 101).
Афанасий Афанасьевич Фет, поэт: “…Человек, всецело задавшись предстоящей смертью, совершенно игнорирует жизнь или может игнорировать. Что это может быть с точностью и вероятностью брегета показано в смерти Андрея («Война и мир»), который не слышит и не видит той, которая столько принесла жертв и для которой он и дышал. Ни один осмысленный человек не усомнится в этой реальной и художественной правде. Раз уже не любит жизни, она для него ничто... Отрицает Андрей. Для него нет обожаемой женщины, зато нет и занесённого над ним ножа. Ему это всё равно. Этого для него уже нет” (письмо Толстому от 28 сентября 1880 года).
В подавляющем большинстве литературоведческих работ смерть князя Андрея интерпретируется в духе приведённых высказываний, однако есть и примеры прямо противоположных объяснений причин смерти князя Андрея: не смертельное ранение, а какое-то особое состояние духа, чуть ли не волевое решение самого князя Андрея оборвало его жизнь. Оборвало или открыло дорогу в неведомое, в иной мир?
Интересно, как на этот вопрос отвечают ребята. Вопреки трактовкам школьных пособий и учебников (авторы которых, возможно, и ощущают что-то необычное в смерти князя Андрея, но как-то не решаются вводить сложные проблемы, сглаживая и упрощая мысль Толстого), ребята, если только они внимательно прочитали текст Толстого, а не краткие пересказы для слабоумных, не хотят довольствоваться сокращённой схемой, которая сводится к героической гибели за родину или к нелепому утверждению, что князь Андрей, мол, шёл к народу, но не дошёл по причине своего непреодолённого аристократизма, и Толстой его за это умертвил.
Об аристократизме мы уже говорили, и повторим, что характеристика Болконского в таком духе является свидетельством не отрицательного отношения автора, а восхищения Толстого своим героем. Аристократизм Болконского сближает его с автором.
Вот маленькое лирическое отступление (из очерка Бунина): “Простота и царственность, внутреннее изящество и утончённость манер сливались у Толстого воедино. В рукопожатии его, в полужесте, которым он просил собеседника сесть, в том, как он слушал, — во всём было гран-сеньорство... Я имел случай видеть вблизи коронованного денди, внешне крайне изящного Эдуарда VII английского, чарующе вкрадчивого Абдул-Гамида II, железного Бисмарка, умевшего очаровывать... Все они, каждый по-своему, производили сильное впечатление. Но в их обращении, в их манерах чувствовалось что-то привитое. У Толстого его гран-сеньорство составляло органическую часть его самого, и если бы меня спросили, кто самый светский человек, встреченный мной в жизни, то я назвал бы Толстого. Таков он был в обыкновенной беседе. Но чуть дело касалось мало-мальски серьёзного, как этот гран-сеньор давал чувствовать свою вулканическую душу. Глаза его, трудно определимого цвета, вдруг становились синими, чёрными, серыми, карими, переливались всеми цветами…”6
Пьер считал князя Андрея “образцом всех совершенств” (вспомним, что Совершенный, то есть Сиддхартха, — имя Будды Шакьямуни), восхищался способностью князя Андрея “спокойного обращения со всякого рода людьми” (апостольской, напомним, способностью). Так что давайте оставим эту близость к народу в покое и обратимся к другим вопросам, тем более что их предостаточно.
Издательство ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия» одно время выпускало сборники «Литература и ты». Соответствуя задачам патриотического и коммунистического воспитания молодежи, эти издания в основном знакомили молодёжь с советской литературой, но иногда некоторые страницы доставались и классикам. А бывало и так, что классикам на них доставалось. Статья Ал.Горловского «Судьба героя (Почему погиб Андрей Болконский?)», напечатанная в выпуске третьем (М.,1969; сост. В.Порудоминский), изданном тиражом немаленьким (100 000 экз.), может быть, была призвана ознаменовать на страницах сборника столетие «Войны и мира». Призыв, с которого автор статьи начинает свой разбор (не доверять схеме учебника, а интерпретировать “подробности”, “создающие образ”), можно было бы только приветствовать, если б автор в пылу комсомольской проработки героя-аристократа не пустился эти “подробности” придумывать сам. По Горловскому, Толстой наказывает князя Андрея за то, что Болконский хотел “счастья для себя” и искал “смысл жизни только для себя”. (Интересно, возможно ли найти смысл жизни для кого-то другого? Одолжить его соседям, что ли, этот смысл жизни?) Толстой, по мнению автора статьи, создал ещё один вариант “эгоиста поневоле” (следует серия сопоставлений Болконского с Онегиным, которого Пушкин, оказывается, не подверг “всестороннему анализу”, как Толстой — Болконского). В результате этого “всестороннего анализа” с опорой на статьи Ленина о Толстом Горловский разоблачил толстовского героя, полагая, что и Толстой создал “роман-эпопею”, чтобы показать, насколько князю Андрею чужды “народность-самоотвержение” (что бы это могло такое быть, автор статьи не удостоивает объяснить). В качестве примеров эгоизма Болконского и отсутствия у него “народности-самоотвержения” приводятся очень интересные новые “подробности”, доселе не знакомые читателям романа и даже самому автору. Судите сами: “сумрачное (sic!) состояние апатии, в котором пребывал всё время Болконский и в котором застала его роковая граната”; “подтрунивание над кроткой, замученной придирками отца сестрой”; “жизнь для князя Андрея Болконского существовала прежде всего как периферия его личности”; ему свойственны “демонизм, мефистофельство, сарказм и ирония” по отношению… к Пьеру; “всё это предприятие было для князя прежде всего способом самоутверждения, вот почему уязвлённая гордость смириться не могла” (о взаимоотношениях со Сперанским); “в князе Андрее онегинского куда больше, чем может показаться на первый взгляд” (наверное, “онегинское” автор статьи считает чем-то совсем уж постыдным, хуже мефистофельского; ужас, какого негодяя любила бедная Татьяна!). Но и Наташа Ростова, выведенная Горловским как идеал “самоотвержения-народности”, Наташа, “на долю которой выпали не меньшие испытания и нравственные страдания” (sic!), чем на долю Болконского, полюбила, получается, какого-то монстра в лице князя Андрея. Дальнейшая аргументация Горловского превосходит, пожалуй, доводы даже таких недоброжелательно настроенных по отношению к Болконскому критиков, как современник Толстого Берви-Флеровский. Тот просто обозвал героя Толстого “бушменом”, “грубым и грязным”. А вот Горловский, не желая, чтобы его заподозрили в напраслине, строит сложные умозаключения: “Андрей Болконский совершенно не способен на элементарную справедливость…” (о справедливости и милосердии ещё древнерусские мыслители задумывались; и Пушкин, и Толстой в «Войне и мире» свои мучительные раздумья отразили; и многие мудрецы, богословы и философы диспуты вели; только не Горловский: ему тут сразу всё стало ясно). Ещё автор статьи обижается за Александра I, который так старался для России; Болконский же оказался эгоистом, совершенно этого не оценившим. Не верите? Слушайте: “…Когда приехавший Бицкий обрушивает на него (Болконского. — Е.П.) подробности только что состоявшегося Государственного Совета, на котором Александр произнёс речь, обещавшую прямо-таки переворот в общественной жизни страны, князь Андрей… вдруг делает неожиданное для себя открытие” (далее следует цитата из текста «Войны и мира» о том, что это событие представилось князю Андрею “ничтожным”).
Далее Болконский характеризуется пушкинскими строками как душа “холодная и ленивая” (приём новаторский и особенно “полезный” для молодёжного сборника). И вообще, Болконский, оказывается, “просто не может, как Наташа, чувствовать и жить за кого-то”, “он не смог бы, как Наташа, поднимая клубок, одновременно рукой заслонять свечу”, “он не сумел бы так осторожно перевести дыхание”, “он не смог бы так утешить старую графиню”, “прощать он не мог”, “идея всепрощения явилась Болконскому… как результат отвлечённого умствования”, “рассудочность князя Андрея была прикрытием мироощущения эгоистического”. Да, если верить автору статьи, именно неспособность князя Андрея ко всем этим гимнастическим упражнениям (вместе с рассудочностью) привела его к роковому концу...
Кроме того, князь Андрей, по Горловскому, всё время то “погружается в беспросветную тьму”, “то проваливается в мрак разочарования”, то “летит в бездонную пропасть разочарования, депрессии”, то “меркнет для князя Андрея белый свет”. Чувствуете, какой сильный стиль? Один из главных толстовских героев — прямо исчадие ада. Люцифер отдыхает. Но читатель всё-таки ещё не понял, почему Болконский погиб? А вот почему: “В том-то и дело, что смерть князя Андрея явилась следствием не раны, а иной, духовной, нравственной болезни. Рана только ослабила здоровое тело настолько, что оно по самому обычному животному инстинкту и силам физическим не могло влиять на схватку духа, на борьбу двух противоположных нравственных начал... Толстой не мог подарить жизнь своему герою... Смерть, представшая князю во сне, для него — большая очевидность, чем всепрощение. И эта очевидность заставила его прекратить борьбу, то есть попросту (!) толкнула на пассивное самоубийство” (выделено автором).
Невзирая на невнятицу окончательного диагноза, понятно одно: Болконскому на земле, по мнению Толстого, места нет. Уж очень он, Болконский, инфернальный персонаж.
Может быть, и не стоило посвящать статье Горловского так много места, но она помещена в молодёжном сборнике (для школьников прежде всего) и претендует на роль альтернативы скуке школьного учебника. Этакое вдумчиво-доверительное прочтение “подробностей”. Те, кто сейчас преподаёт литературу, могли в отрочестве читать эту статью, она и сейчас встречается в школьных библиотеках. Поневоле предпочтёшь учпедгизовского “Зерчанинова и Райхина”, с которым полемизирует любитель “подробностей” Горловский. Статья же вышеозначенного автора чем-то неуловимо напоминает диспуты советских студентов-филологов во время оно: «О некомсомольском поведении Андрия в повести Гоголя “Тарас Бульба”».
По логике иных литературоведов, мыслящих ещё в категориях соцреализма, князь Андрей умирает потому, что автору пришло в голову продемонстрировать несостоятельность идеи ненасилия. Кутузов и Каратаев тогда, значит, тоже “наказаны”. По этой логике и Петя Ростов погиб потому, что пожалел маленького французского барабанщика, а не предложил его расстрелять. Итак, получается, что писатель “не может подарить жизнь герою”, взгляды которого он хочет опровергнуть?
Со времён “единомыслия в России” воды (и литературоведческой) много утекло, появилась масса новых пособий и учебников, но князь Андрей по-прежнему часто бывает виноват в том, что школьному литературоведению хочется кушать. (Вообще-то не совсем ясно, чем школьное литературоведение должно отличаться от нешкольного. Разве “школьная” теорема Пифагора или таблица Менделеева проще, сокращённее или доходчивее нешкольной? Другое дело, что хрестоматийные «Евгений Онегин», «Отцы и дети», «Обломов» и так далее неисчерпаемы, но это как раз и значит, что упрощать их не следует. «Онегин» — не букварь и «Мёртвые души» — не азбука. Когда спрашивают, стоит ли ставить вопрос о смысле описания последних дней князя Андрея, хочется ответить: а разве Толстой его не поставил? “Нет великого Патрокла, жив презрительный Терсит”...)
Б.Берман в своём замечательном исследовании, посвящённом тайне этих страниц, не сомневается, что в медицинском смысле князь Андрей обречён, но суть проблемы не в этом. Состояние князя Андрея нельзя объяснять “ни процессом умирания, ни психологией «пограничного состояния»”... “Как ни парадоксально, ошибка критиков и исследователей «Войны и мира» состоит именно в том, что они читали Толстого — того Толстого, которого они знали, у которого каждое движение души героя всегда психологически обосновано и имеет свои внешние и внутренние причины. Так понятно, что и в этом случае они старались “объяснить”, найти “диалектику души” и психологические причины, — а их как раз здесь и нет”7.
Берман считает, что психологию “не человека” князя Андрея нельзя рассматривать как психологию человека. Князь Андрей — существо иной природы. На этом мы ещё остановимся, а пока признаем, что мысль эта очень интересна, и добавим, что пушкинского «Пророка» тоже ведь никто не читает с точки зрения психологически-медицинской, удивляясь тому, что герой стихотворения воскрес после того, как лежал “как труп”.
* * *
Толстой писал А.А. Фету 28/29 апреля 1876 года: “Перед смертью дорого и радостно общение с людьми, которые в этой жизни смотрят за пределы её, а вы и те редкие настоящие люди, с которыми я сходился в жизни, несмотря на здравое отношение к жизни, всегда стоят на самом краюшке и ясно видят жизнь только оттого, что глядят то в нирвану, в беспредельность, неизвестность, то в сансару, и этот взгляд в нирвану укрепляет зрение”. (Сансара — земная жизнь.) Князь Андрей относился к таким настоящим людям, недаром и литературоведы порой подчёркивают, что “в продолжение всей его жизни смерть не была далека от него”8. По Толстому, это возвышает героя, но литературоведение как-то ещё не готово этому поверить.
Наиболее распространённая точка зрения современных литературоведов, продолжающих читать эти сцены психологически (потому что предложенное Б.Берманом прочтение является совершенно оригинальным и может быть сопоставлено разве что с таким же малоизвестным прочтением в «Розе Мира» Д.Андреева), состоит в том, что в смерти князя Андрея есть субъективные причины. “Он должен умереть — не от раны даже, не от физических только причин (как раз к моменту, когда совершилось в нём это, перелом в борьбе между жизнью и смертью, главные физические опасности уже миновались, и с точки зрения медицинской, по заключению доктора, он умереть не должен — Толстой специально это подчёркивает), — но по своему положению среди людей, по своей роли в книге Толстого” (С.Бочаров). Положим, у Толстого всегда дело обстоит противоположно заключениям доктора (что огорчало Чехова), но в данном случае исследователь, пожалуй, верно отмечает, что князь Андрей умирает “не от физических только причин”. Безусловно, есть в тексте Толстого и помимо фразы Наташи о том, что Болконский слишком хорош, многое такое, что заставляет нас задуматься о причинах смерти князя Андрея. И несмотря на убеждённость Чехова, Леонтьева, Лескова, даже авторов специальных медицинских статей в том, что рана князя Андрея была смертельна, описание его смерти провоцирует в читателе (и особенно в подростке, только что познакомившемся с этими сценами) желание понять какой-то скрытый смысл этих страниц, о которых Лесков сказал: “Ни в прозе, ни в стихах мы не знаем ничего равного этому описанию”.
Правда, неубедительна попытка С.Г. Бочарова объяснить слова князя Андрея о том, что чего-то он “не понимал” “в этой жизни”, тем, что герой Толстого не знал “непосредственного ощущения жизни”. Это после эпизодов с облаками, дубом, лунным светом в Отрадном, ягодными девочками в Лысых Горах! Затем в попытке объяснить причины смерти Болконского исследователь смешивает писательский замысел (Болконский должен умереть “по своей роли в книге Толстого”) и его воплощение (персонаж-то не знает о своей роли в книге, поэтому для князя Андрея существует какая-то другая причина).
Была ли смерть князя Андрея “пассивным самоубийством”? Какие-то обстоятельства действительно заставляют так думать, хотя, разумеется, не те, которые изобрёл Горловский в сборнике «Литература и ты».
Для концепции спасения мира ненасилием было бы достаточно предложенной нами версии о мистическом равновесии, удерживаемом Болконским. Но эта версия не объясняет, почему, когда мир был восстановлен, Болконскому всё же понадобилось умереть. Почти все исследователи сравнивают смерть Болконского со смертью Будды, который сказал перед кончиной, что “отпустил своё тело”. Позже о смерти Будды стали писать в духе толстовских страниц. Так, вереница людей, представшая перед князем Андреем в его предсмертном сне, возможно, отразилась в книге «Сиддхарта» Германа Гессе: ученик Будды видит своего учителя умирающим, и вдруг “вместо него он увидел перед собой другие лица, множество лиц, длинный ряд, катящийся поток из сотен, тысяч лиц” (Гессе Г. Сиддхартха // Москва. 1990. № 12. С. 93).
Голгофа Христа была радостным подчинением воле Отца (“почему Сын?”). А как погибли апостолы, апостол Андрей, например? Случайно ли, что именно он был в числе четырёх учеников Христа, спрашивавших о времени разрушения храма? Напомним, что Христос говорил о разрушении храма, имея в виду своё плотское разрушение, то есть Голгофу. В черновиках «Войны и мира» есть рассуждения князя Андрея о “возможности великих поступков”, которая живёт в нём, он думает: “Я сожгу храм, но не чужой храм Эфеса, а себя…”9
История апостола Андрея подтверждает его решимость разрушить свой храм, созревшую, видимо, ещё во время общения с Христом. В Патрах, где окончил свой земной путь апостол Андрей, состоялся его диспут с проконсулом Эгеатом, о чём сообщают агиографы. Проконсул Эгеат (сыгравший в судьбе апостола Андрея роль, аналогичную роли Понтия Пилата в жизни Христа) называл апостола “разрушителем храмов богов”, имея в виду, видимо, призыв апостола не поклоняться языческим храмам и идолам. Распятый на кресте по приказу Эгеата, апостол два дня проповедовал, обратив в свою веру всех жителей города вплоть до брата Эгеата Стратоклеса. Испугавшись народного восстания, Эгеат приказал прекратить казнь, но Андрей отверг избавление, сказав Эгеату: “Зачем ты сюда пришёл? Если для того, чтобы исповедать веру в Иисуса Христа, то прощение, обещанное мною тебе, несомненно; но если для того, чтобы отвязать меня от древа, на котором я почиваю, то напрасно ты старался бы об этом; ибо я уже наслаждаюсь зрением Царя небес, уже я поклоняюсь Ему, уже я нахожусь в Его присутствии…”10
Слуги Эгеата не смогли снять с креста апостола, так как “свет, блестящий, как молния, пересекающая облака, скоро обнял его совершенно” (там же, с. 79). Именно о непротивлении Христа рассказывал в свои последние часы апостол Андрей, говоря: “Ужасы, оканчивающиеся смертью, не страшны для нас, имеющих твёрдую надежду на бессмертную жизнь” (там же, с. 77).
Итак, апостол — прототип князя Андрея, да ещё покровитель России — в самой своей добровольной смерти продемонстрировал непротивление и обосновал бесстрашие перед смертью верой в бессмертие. Мог ли Толстой, создавая книгу о ненасилии и особой миссии России, пройти мимо этой кончины небесного покровителя России? И разве не похожи последние часы князя Андрея, уже ушедшего из этого мира, на кончину одноимённого апостола? Да, но если даже допустить, что князь Андрей мог усилием воли выбрать смерть уже в те часы, когда происходила “последняя нравственная борьба между жизнью и смертью”, какая необходимость заставила князя Андрея пойти на “пассивное самоубийство”, оставить невесту, сестру и ребёнка?
А если спросить ребят, почему апостол Андрей не захотел сойти с креста, хотя явились устрашённые палачи и были готовы отменить казнь? Школьники скажут, что он хотел доказать истинность своего учения смертью. Вот мы и вернулись к этому вопросу. Если только смертью можно проверить истинность учения, то князю Андрею, ищущему ответ на вопрос, может ли ненасилие победить зло, нужно проверить это своей смертью. Конечно, при условии веры в то, что Христос, Сын Бога, проповедовал любовь и ненасилие по поручению Отца, и проверять ничего не нужно. Но Толстой ставит этот вопрос вместе со своим героем, потому что он не уверен, что Бог именно через проповедь своего Сына “предписал этот закон”. Толстой задумывался над этим ещё в 1858 году: “Христос не приказал, а открыл нравственный закон” (запись в дневнике 1 апреля 1858 года). “Почему Сын?” — вот что хочет вычитать князь Андрей в Евангелии, которое он просит дать ему, едва очнувшись. Ведь на поле Бородина князь Андрей поступил так, как написано в этой книге (ответил ненасилием врагам и простил Анатоля). А может быть, в конце концов не так важно, кто этот закон “предписал” или просто придумал — Будда, Христос, Кутузов, Каратаев, Болконский, полк князя Андрея, стоявший в резерве, Франциск, Михаил Черниговский или Борис и Глеб и так далее. Важно, будет ли этот закон работать, то есть представляет ли он собой абсолютную истину. Когда князь Андрей говорил себе, что “любовь есть Бог”, это было “утешительно”, но оставались всё же “беспокойство и неясность”. Ясность была бы, если б князь Андрей мог сказать себе, что любовь есть истина. Абсолютную истину можно проверить только другой абсолютной истиной. Той же, которой проверяли истинность учения Христос и апостол Андрей, то есть смертью.
На Бородинском поле князь Андрей практически применил ненасилие. Теперь ему нужно удостовериться в правильности этого.
Но почему смертью-то? Это понял Пьер.
Пусть ребята ответят на вопрос, как восприняли смерть князя Андрея близкие. Помимо слов Наташи о том, что он “слишком хорош”, вспоминаем слова Пьера: “Он так всеми силами души всегда искал одного: быть вполне хорошим, что он не мог бояться смерти”. Неизвестно, как реагировал апостол Пётр на смерть своего брата Андрея (по преданию, он пережил Андрея на четыре года), но вдумаемся в смысл проповеди апостола Андрея: ужас смерти преодолевается уверенностью в бессмертии. А кто может быть уверен в бессмертии?
Вспомним травестированного апостола Павла Ивановича Чичикова. От чего зависит, мёртвой или живой станет наша душа? Вспоминаем, какие способы спасения душ предлагаются гоголевскими персонажами. Манилов? Ему всё равно, он всё это спасение называет фантастическим предприятием. Коробочка? Ребята вспоминают, что она предложила Чичикову “выкапывать их из земли”. Ноздрёв? Он предлагает обмен и обман, вроде нечестной игры в карты и шашки. Зато Собакевич уже понимает, что есть смысл в добродетели и искусстве в ремёслах (недаром хвалит своих мёртвых крестьян). И, наконец, Плюшкин почти догадывается о собирании сокровищ душевных и поднимании своей души (хотя пока он собирает в кучу поднимаемый мусор).
Царство Божие внутри вас. Жизнь вечную обретёт тот, кто “искал быть вполне хорошим”, тот, кто стал святым. Святой, безгрешный не может бояться смерти. Те же мысли находим в «Круге чтения». “Страх смерти в человеке есть сознание греха”11. “Чем лучше жизнь, тем менее страшна смерть и тем легче смерть. Для святого нет смерти” (там же, с. 122). “Чем лучше человек, тем меньше он боится смерти” (там же, т. 2, с. 15). Но если человек святой, значит, он владеет истиной. “Неужели мне открылась истина жизни только для того, чтобы я жил во лжи?” — думает князь Андрей. А может быть, она открылась для того, чтобы он её проверил смертью? Если у него нет страха смерти, значит, нет на нём греха, значит, чиста его совесть, а ненасилие и любовь, которые он открыл, и есть истина жизни. Значит, прав был он, когда не сдвинулся с места перед гранатой, прав, когда сострадал Анатолю, прав, когда верил Кутузову, что нужны лишь “терпение и время”. Но как узнать, будет ли он умирать без страха и угрызений совести, как святой? Для этого надо умереть…
В «Записях» А.Платонова, опубликованных в № 1 журнала «Новый мир» за 1991 год, есть такие слова: “Жизнь состоит в том, что она исчезает. Ведь если жить правильно — по духу, по сердцу, подвигом, жертвой, долгом, — то не появится никаких вопросов, не появится желание бессмертия и т.п. — все эти вещи являются от нечистой совести” (с. 152). Насчёт бессмертия Платонов, может быть, и не прав, скорее можно сказать: “страха смерти”. Но насчёт совести — это по-толстовски. Ещё в повести «Детство» Толстой проводит связь между добродетельной жизнью и отсутствием страха смерти: “Наталья Савишна могла не бояться смерти, потому что она умирала с непоколебимою верою и исполнив закон Евангелия. Вся жизнь её была чистая, бескорыстная любовь и самоотвержение… Она совершила лучшее и величайшее дело в этой жизни — умерла без сожаления и страха”. Наконец, на связь предсмертного состояния именно с поисками истины Толстой указывает в одном из писем: “Находиться на краю смерти скорее радостно, чем огорчительно, главное же — очень поучительно” («Новый мир». 1989. № 7. С. 238). По свидетельству С.Л. Толстого, отец его говорил: “Пусть мои близкие спросят меня, когда я буду умирать, считаю ли я свою веру истинной. Если я не смогу ответить словами, я кивну или помотаю головой” (Толстой С.Л. Очерки былого. М., 1956. С. 211).
“Но что же делать мне, ежели я люблю её?” — думает князь Андрей про Наташу. Эта любовь мешает смерти. И князю Андрею предстоит ещё выдержать мучительную борьбу с земными привязанностями. Конечно, мы можем, как это обычно и происходит, рассуждать о жизнеутверждающем пафосе толстовского творчества, отвергать “проповедь пассивизма и квиетизма” (как писали о смерти князя Андрея в советском литературоведении 1940–1950-х годов), но давайте попробуем посмотреть правде в глаза. Не нужно видеть в царевиче Сиддхартхе или плотнике Иисусе советского труженика и исторического оптимиста. Не нужно видеть его и в князе Андрее. Сиддхартха оставил свои земные привязанности (жену, сына, отца, горячо любимых им) ради поиска истины. Отказ от любви к женщине вообще считается самым главным в буддизме для достижения святости, нирваны (а ведь князь Андрей говорит Наташе, что, “ежели бы он был жив, он бы благодарил вечно Бога за свою рану, которая свела его опять с нею”). Иисус оставил свою мать и на кресте поручил её заботам учеников. Франциск любил своих родителей и Клару, но оставил их… Жертва святых была добровольной, понималась ими как жертва и, что самое главное, осознавалась их близкими не только как страшное личное горе, но и как необходимость. Наташа и княжна Марья после смерти князя Андрея тоже “плакали не от своего личного горя”. И недаром само построение фразы в описании последних минут князя Андрея и прощания с ним сестры и невесты так напоминает новозаветные интонации и даже такой жанр, как гимн, посвящённый стоянию Богоматери у креста, так называемый ставрофеотокион (в русском православии — крестобогородичен). Так что в представлении Толстого добровольная смерть князя Андрея (дважды автор «Войны и мира» показывает эту волю своего героя: в Бородинской битве перед гранатой и в предсмертные дни) — это высочайшее торжество над силами зла и греха. Противоречит “критическому реализму” и “историческому оптимизму”? Ну что поделаешь, Лев Толстой не реалист, не оптимист и не марксист...
Эксперимент по проверке абсолютности христианской и буддийской заповеди ненасилия состоялся. Может быть, идея его содержится в черновом наброске размышлений князя Андрея перед Бородинским сражением: “Узнать всё, всю правду этой путаницы... Что же, истины я хочу? Но и то нет. Коли узнать её надо смертью”12. Отсутствие страха перед неведомым, “странная лёгкость”, “освобождение прежде связанной в нём силы” доказали князю Андрею, “отпустившему” своё тело, что он умирает, как Христос, как “пробуждённый” (“Я умер — я проснулся”). “Пробуждённый” — это и есть Будда.
Болконский сознательно уходит из этой жизни, потому что только так он может проверить и завещать оставшимся в этом мире закон любви. “Добро может быть абсолютным, или оно не есть добро… — таков итог исканий Толстого, таково его завещание русскому сознанию” (Зеньковский В.В. История русской философии. Л., 1991. Т. 1. Ч. 2. С. 208).
* * *
“Было бы натяжкой считать культурную ориентацию «Войны и мира» восточной, но черты общности между смыслом этого романа и чертами духовного бытия стран Востока несомненны. Есть в толстовском романе нечто родственное… и буддийской культуре дзэн, решительно отвергавшей рассудочные намерения и планы”13.
Очень ценно, что такой взгляд на произведение Толстого и вообще духовную ориентацию писателя был высказан ещё в 1983 году в пособии для студентов педагогических вузов, то есть для будущих учителей литературы. Сейчас мы можем развить и дополнить это ценное замечание, находя в «Войне и мире» не только буддийское недоверие к рассудочности, но и прежде всего такие основополагающие для восточной философии черты, как ненасилие, принцип ахимсы, глубокую и разветвлённую символику, чувство единства всего живого. В сущности, ни школьное, ни, возможно, научное литературоведение не прочитало ещё в этом аспекте ни Толстого, ни, допустим, Бунина или Пришвина.
Может быть, стоит познакомить ребят с отрывком из дневника Пришвина: “Согласованности с целым в человеке отвечает только религия... весь смысл возникновения Бога у человека и религии состоит в необходимости согласия с миром, которым обладает непосредственно вся тварь. Вот к этому бы жизнь свою привести и, оставив это за собою, перейти к единству. И если умереть в сознании единства, преодолевающего жизнь, то это и будет достижением бессмертия”14.
Это сознание единства — часть того чувства присутствия “грозного, вечного, неведомого и далёкого” чувства, которое князь Андрей “не переставал ощущать в продолжение всей своей жизни” (гл. 16, ч. 1, т. 4). По Толстому, это взгляд в нирвану, как пишет он в письме к Фету.
Энциклопедией танатосных мотивов можно назвать (и называли) творчество Толстого. Это не декадентство (которого Толстой терпеть не мог), а глубоко религиозный взгляд на мир. Данте, спускавшийся в ад, находил, что любовь “движет солнце и светила”. Гоголь писал «Мёртвые души» для того, чтобы вытащить Россию из ада, найти “такой рычаг, который, не трогая форм жизни, мог бы чудесным образом сдвинуть с места все русские души, передвинуть в них моральный центр тяжести от зла к добру” (В.Г. Короленко. Трагедия великого юмориста). После смерти князя Андрея Толстой испытал приступ смертной тоски (“арзамасский ужас”), художественно воплощённый впоследствии в «Записках сумасшедшего» (случайно ли совпадение названия рассказа Толстого с гоголевским?). В рассказе этом, начало работы над которым относится к 1884 году, Толстой проверил на прочность нити любовного тяготения, связывавшего его с миром. В «Войне и мире» князь Андрей повторял: “Тянется, растягивается”. Паутина любви, о которой в дневнике, в повести «Казаки», в письмах говорил Толстой (даже гостей приглашал: “Я расставлю паутину... да и поймаю вас” — в письме Фету от 29 февраля 1876 года), теперь, в «Записках сумасшедшего», как бы разрывается. Душевное состояние героя рассказа охарактеризовано следующим образом: “внутреннее раздирание было ужасно”, “как-то жизнь и смерть сливались в одно”, “что-то раздирало мою душу на части и не могло разодрать”, “рвётся что-то, а не разрывается”. Единство мира снова нарушено, остались одни “бессмысленные развалины”. Подобно своему герою в «Войне и мире», Толстой ощущал свою ответственность за судьбу мира.
В очерке Бунина о Толстом приводятся слова Чехова: “Вот умрёт Толстой, всё к чёрту пойдёт!” А с точки зрения Бунина, ангел смерти, слетавший к колыбели Толстого, “ошибся сугубо насчёт его смертного срока, но глаза оставил ему такие, что всё, что видел Толстой впоследствии, весь свой долгий век, переоценивалось им прежде всего под знаком смерти, величайшей переоценщицы всех ценностей (то подобно Анне перед самоубийством, то подобно князю Андрею на Аустерлицком поле)”15.
Обращение Бунина к восточной религиозно-философской традиции оказалось чрезвычайно плодотворным и в подходе к анализу мировоззрения Толстого. В 1937 году Бунин пишет о Толстом и о князе Андрее, как о “существах иных миров”. Назвав свою книгу по-буддийски — «Освобождение Толстого», Бунин говорит в ней и об “исходе”, “освобождении” Болконского. А это путь Будды. Будда, как известно, богом не считается, а считается достигшим “освобождения”, совершенства, просветления. Толстого не интересовало, “Бог или не Бог Иисус Христос”16, он говорит в «Кратком изложении Евангелия»: “Мне важен был тот свет, который освещает 1800 лет человечество и освещал и освещает меня; а как назвать источник этого света, и какие материалы его, и кем он зажжён, мне было всё равно” (там же).
Но Толстой, конечно, не позитивист, не атеист и даже не реалист в своём творчестве. Вишнуистские мотивы нашёл в «Войне и мире», как мы уже говорили, ещё один из первых её критиков, П.В. Анненков. “Спиритуалистом” называет автора «Войны и мира» Н.С. Лесков. В 1881 году И.С. Аксаков пишет: “Мы давно, по поводу одной сцены в романе «Война и мир» (встреча, взаимное прощение двух смертельно раненных соперников и чувство христианской любви, внезапно их осенившее), тогда ещё высказали мнение, что если граф Толстой и реалист, то в нём несомненно кроется способность выразить в строго реалистической форме самые неуловимые, тончайшие, самые возвышенные, именно христианские движения души, дать им, так сказать, художественную, такую же тонкую плоть и воздействовать ими на душу читателя... Художник-реалист не погиб в нём, но только стал художником, внутренно просветлённым, для которого освятилось искусство…” (Аксаков К.С., Аксаков И.С. Литературная критика. М., 1982. С. 281).
Литературоведение советской эпохи не помышляло (помышляло, наверное, как же не помышлять), не говорило об откровениях Толстого. Сверху раз и навсегда Толстой был назначен “критическим реалистом”. Бунин был далеко, Даниил Андреев близко, но — за стенами политического изолятора. В пятидесятые годы ХХ века (в России — годы всеобщего маразма) Д.Андрееву открылось об Андрее Болконском следующее: “Образ Андрея Болконского воспринимался и творчески сопереживался миллионами людей, читавших эпопею Толстого. Психическое излучение этого людского множества необычайно усилило этот объективно существующий, созданный Толстым эфирный образ Андрея... Для человека с раскрывшимся духовным слухом и зрением — встреча с тем, кто нам известен и нами любим, как Андрей Болконский, так же достижима и абсолютно реальна, как и встреча с великим человеческим духом, которым был Лев Толстой... Сколь фантастично ни казалось бы всё, что я здесь говорю, и сколько бы насмешек ни вызвал уверенный тон этих высказываний, я иду навстречу любым насмешкам, но не могу взять назад ни одной из формулированных здесь мыслей”17.
Чрезвычайно интересно, что именно в связи с образом князя Андрея говорит автор «Розы Мира» о “психических излучениях”, связывающих образ Болконского с нами, читателями. Более того, Андреев называет Болконского “метапрообразом из мира даймонов”, говоря, что метапрообразы “чрезвычайно схожи с людьми как своим внешним обликом, так и душой” (там же, с. 375). Наконец, даймоны, определяемые автором «Розы Мира» как “высшее человечество”, связаны с нами, по мысли Андреева, “разнообразными нитями” (там же, с. 569). Надо ли напоминать о “нитях богородицы”, предваряющих во сне Николеньки появление даймона-отца?
Даймоны — не демоны-бесы христианского богословия. Это духи, боги или ангелы, иногда — герои античности. “Демон Сократа — есть нетленная часть человека”18.
Даймон, или “даймоний”, по Платону, — внутренний голос, подсказывающий правильное решение, то есть совесть. (Конечно, в той мере, в какой это понятие применимо к античности.) Иногда понятие daimonion — “божественное” — “означало способность отдельных людей, выступающих в качестве советчиков, предлагать рациональные решения в общих интересах. Это качество воспринималось как нечто божественное”19.
Теперь сравним с этим античным понятием то значение Кутузова и Болконского, которое придаётся им в книге Толстого, и мы сможем сказать, что это божества или духи, подсказывающие окружающим правильные решения и дающие через мистическое участие силы для выполнения этих решений.
Здесь нельзя не сказать и о той интерпретации, которую даёт автор «Розы Мира» таинственной легенде об Андрее: “В предании этом таится… отголосок интуитивного знания о том, что первооснователем Небесной России был именно этот человекодух, достигший за тысячелетие между кончиной и своим участием в миротворческом акте Яросвета огромных сил и высот”20 (Яросвет у Андреева — “народоводитель российской метакультуры”).
Из современных работ о «Войне и мире» выделяется своей глубиной и необычностью книга Б.Бермана. Трактовка образа князя Андрея как образа Птицы Небесной, на наш взгляд, близка к общей концепции Д.Андреева. Такой подход к образу Болконского совершенно правомерен и показывает, что образы Птиц Небесных в книге Толстого (Берман рассматривает в этом ключе Болконского и “соколика” Каратаева) свидетельствуют об особой природе книги: художественно записанном откровении. Но обо всём по порядку.
Прочитаем евангельские слова, которые хотел повторить княжне Марье её брат. Если именно эти слова Нового Завета остановили его внимание, когда он искал ответ на вопрос, “как же Бог предписал этот закон”, то, видимо, для князя Андрея Птица Небесная, питаемая Богом, есть “та форма, в которую превращается, воплощается после смерти исходно вложенная в человека бессмертная сущность его души”21.
Птица как метафора души известна человечеству с древнейших времён, но Толстой в «Войне и мире» создаёт концепцию Птицы Небесной, “бессмертного духовного Я” (там же, с. 114), связанного духовным тяготением с “общим и вечным источником”, то есть вселенским центром любви. Это и есть то “питание”, о котором думает князь Андрей. Ближе всего Толстой, думается, здесь к Пушкину, к диалогу Пугачёва и Гринёва о том, чем “питается” душа человеческая. (Ясно, что именно книжное слово “питаться”, неожиданное в устах Пугачёва, да ещё в фольклорной якобы сказке, отсылает читателя к Новому Завету, в свете которого должны восприниматься и сказочные образы ворона и орла. Кстати, и ворон, и орёл упоминаются в Евангелии.)
Птица — один из любимых образов в творчестве и дневниках Толстого. В одной из записей (записная книжка 1879 года, 28 октября) Толстой противопоставляет “Наполеонов”, которых называет “люди мира, тяжёлые, без крыл”, людям лёгким, “воскрылённым”, “идеалистам”. Себя он называет человеком “с большими, сильными крыльями”, падающим и ломающим крылья, но способным “воспарить высоко”, когда они заживут.
Сравним понятие “даймона” у Сократа и Платона, “даймона” Даниила Андреева, “составленного из нитей психического излучения” (каким представляет автор «Розы Мира» Болконского), “Птицу Небесную” в понимании Бермана — и мы увидим нечто общее в этих сущностях. Это совесть, “внутренний голос”, способность некоторых людей находить спасительные для человечества решения, это неуничтожимая, очищенная от всего тёмного, бессмертная сущность души. И снова выстраивается этот ряд небесных птиц: Будда, Христос, Франциск, Толстой, Андрей апостол и князь Андрей, как бы слитые воедино. Толстой высоко ставил знаменитую проповедь Франциска, обращённую к птицам: “Перечёл Франциска Ассизского. Как хорошо, что он обращается к птицам, как к братьям!” (дневник, 19 июня 1903 года).
Какая деталь в Эпилоге связана с образом птицы? Перья на столе Николая Ростова, “побеждённые” Николенькой, а в его сне превратившиеся в перья на шлемах античных героев и рыцарей (о перьях не говорится, но они могли быть нарисованы в издании Плутарха на “касках”). “Римские легионеры на своих шлемах носили гребешок из перьев”22.
В религиозных представлениях человечества птицы осуществляют связь между небом и землёй, Богом и людьми. В Древнем Египте изображение верующего с пером на голове символизировало “передачу указаний свыше” (там же, с. 401), передачу сведений о будущем. Это и происходит в Николенькином сне, в соответствии с христианской традицией предписывающем маленькому Болконскому исполнение в будущем воли Отца. Можно согласиться с мнением Б.Бермана, считающего, что Николенька у Толстого символизирует самого автора и судьбу его, то есть Толстого, души. Сам князь Андрей, “в образе и судьбе которого Толстой уже давно решал личную проблему истинного величия человеческого, мало-помалу в процессе творчества возносится над людьми и в конце романа, явив образ небесно-земного величия, окончательно становится «личным Богом», центром ближайшего духовного тяготения, воплощением «духовного солнца» самого Толстого”23.
Прочитав на уроке стихи 24–26 главы 17 Евангелия от Иоанна и стихи 38–47 главы 26 от Матфея, можем дать ребятам задание сравнить с этими евангельскими эпизодами сон Николеньки в финале первой части Эпилога. У Иоанна говорится о славе, и во сне Николеньки “впереди была слава”. Пробуждение и вопрос Десаля могут быть соотнесены с пробуждением и непониманием учеников Иисуса. Они вновь засыпают, тогда как Христос продолжает свой диалог с Отцом. Трижды Сын обращается к Отцу, обещая исполнить Его волю, несмотря на минутный страх и колебание. Ощущение единства с Отцом и любви к нему побеждает все сомнения. Таков сюжет «Гефсиманского борения», такова и логика сна, а затем молитвы и троекратного, как в Евангелии, обращения Николеньки к Отцу. Курсив слова “он” и свидетельство о том, что “отец не имел образа и формы”, не оставляют сомнений, что Николенька послан небесным Отцом, “личным богом” Толстого принести в мир любовь, “предписанную”, как божественный закон. “Что бы он ни говорил — я сделаю это”. Предписана даже жертва, новая Голгофа ради любви: “Я только об одном прошу Бога: чтобы было со мною то, что было с людьми Плутарха, и я сделаю то же. Я сделаю лучше”. По Берману, думая о Птице Небесной как бессмертной сущности души , “лучшей части души человека”24, князь Андрей сознаёт, что он не покидает Николеньку. Ведь эти мысли о Птице пришли князю Андрею, когда он увидел, что княжна Марья плачет о Николеньке, которому суждено остаться сиротой. Но “отец во плоти нужен только сыну по плоти, для сына же по духу, вечной Птицы Небесной, которая не сеет и не жнёт, «отец» всегда есть непосредственно, по существующей связи духовного тяготения между «отцом» и «сыном» — всегда питает, направляет, живит его”25. Добавим, что и Христос ведь не ощущал себя сиротой, напротив, он всё время говорил, что пребывает в Боге, и Бог в нём.
Гимн, сочинённый “ночью во время бессонницы”, современный исследователь Пушкина назвал “архетипной моделью творческого акта” (Университетский пушкинский сборник. М.: МГУ, 1999. С. 177), имея в виду песнь Вальсингама в «Пире во время чумы» и «Стихи, сочинённые ночью во время бессонницы». «Война и мир» в первой части Эпилога заканчивается откровением и молитвой “ночью во время бессонницы”, молитвой, являющейся “архетипной моделью” жертвы Сына ради исполнения воли Отца, предписавшего закон спасения. Архетипическая модель этого бдения явлена в Гефсиманском саду Нового Завета, а у Толстого — в обновлённых Лысых Горах, преобразившихся в гору Фавор, где Отец беседовал с Сыном, как “глас из облака” (Мф. 17, 5). Беседа отца (князя Андрея) с сыном в Эпилоге не содержит мотива облака, но во сне Николеньки есть мотив славы, понимаемой как “нити”, похожие на туман (образ славы в мечтаниях князя Андрея накануне Аустерлица). Где ещё встречается подобный образ славы-тумана? (Стихотворение Пушкина «К Чаадаеву» — “Любви, надежды, тихой славы…”.)
Подведем итоги.
Уход князя Андрея из жизни после выполнения им миссии апостола ненасилия может быть рассмотрен как эксперимент, сознательно предпринятый, чтобы подтвердить правоту проповеди ненасилия и любви. В образе князя Андрея Толстой воплотил божество созданной им религии единения и духовного тяготения. К такой точке зрения на образ Андрея Болконского были близки И.А. Бунин и Д.Л. Андреев, мистически настроенные, знакомые с религиозно-философскими системами Востока и создавшие свои (особенно Д.Андреев) религиозно-художественные системы. В наши дни глубокий анализ “откровений князя Андрея” даётся в работах Б.Бермана и И.Мардова.
Близкой точки зрения придерживаются и другие современные исследователи: “Смерть князя Андрея убеждает присутствующих близких ему людей, что он узнал истину”26; “свободно предпочивший своему материальному существованию смерть-пробуждение от него Андрей Болконский тем самым сливался с «целым», с «источником всего»”27.
Примечания
1 Достоевский Ф. О русской литературе. М., 1987. С. 345.
2 Берман Б. Сокровенный Толстой. М., 1992. С. 165.
3 Л.Н. Толстой в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1955. Т. 1. С. 139.
4 «Война и мир». Книга для ученика и учителя (Серия «Школа классики»). М., 1966. С. 584, 585, 586.
5 Сабуров А. «Война и мир» Л.Н. Толстого: проблематика и поэтика. М., 1959. С. 477.
6 Бунин И. Собр. соч.: В 9 т. М., 1967. Т. 9. С. 81–82.
7 Берман Б. Сокровенный Толстой. С. 101.
8 Бочаров С. «Война и мир» Л.Н. Толстого // Три шедевра русской классики. М., 1971. С. 78.
9 Толстой Л.Н. Собр. соч.: В 90 т. (Юбилейное). М., 1928–1958. Т. 13. С. 528.
10 Библейско-биографический словарь. М., 2000. С. 78.
11 Толстой Л.Н. Круг чтения: В 2 т. М., 1991. Т. 1. С. 121.
12 Толстой Л.Н. Собр. соч.: В 90 т. Т. 14. С. 104.
13 Хализев В., Кормилов С. Роман Л.Н. Толстого «Война и мир». М., 1983. С. 60.
14 Цит. по: Дунаев М. Православие и русская литература: В 6 т. М., 2000. Т. 6. С. 166.
15 Бунин И. Собр. соч. Т. 9. С. 133.
16 Евангелие Толстого. Избранные религиозно-философские произведения Л.Н. Толстого. М., 1992. С. 13.
17 Андреев Д. Роза Мира. М., 1992. С. 375–376.
18 Степанов А. Толковый словарь по эзотерике, оккультизму и парапсихологии. М., 1997. С. 85.
19 Словарь античности / Пер. с нем. М., 1994. С. 171.
20 Андреев Д. Роза Мира. С. 251.
21 Берман Б. Сокровенный Толстой. С. 108.
22 Энциклопедия символов, знаков, эмблем. М., 1999. С. 175.
23 Берман Б. Сокровенный Толстой. С. 186.
24 Толстой Л.Н. Собр. соч.: В 90 т. Т. 13. С. 489.
25 Берман Б. Сокровенный Толстой. С. 190.
26 Линков В. «Война и мир» Л.Толстого. М., 1998. С. 59.
27 Недзвецкий В. Русский социально-универсальный роман XIX в. М., 1997. С. 234.