Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №26/2002

Архив

ПЕРЕЧИТАЕМ ЗАНОВО

Андрей РАНЧИН


Поэтика и грамматика, или иллюзия простоты: о стихотворении А.С. Пушкина “На холмах Грузии лежит ночная мгла...”

Давно известно, что особенность стиля “поздней” пушкинской лирики — простота и ясность, проявляющаяся в стремлении к точному словоупотреблению, в стремлении избегать поэтических метафор, в ограничении доли условной поэтической лексики. По словам замечательной и тонкой исследовательницы русской поэзии Л.Я. Гинзбург, “от прозрачного элегического стиля Пушкин шёл не к повышенной образности, а, напротив того, к “нагой простоте”. <…> Лирическое слово зрелого Пушкина живёт не изменением или замещением значений, но непрестанным их обогащением” (Гинзбург Л.Я. О лирике. 3-е изд. М., 1997. С. 209).

Конечно, это лишь одна из тенденций в лирике Пушкина конца 1820–1830-х годов, и с этой тенденцией по-прежнему соседствует установка на употребление традиционных поэтизмов, принятых в лирике метафор, и Пушкин нередко намеренно придаёт своему стилю черты поэтической условности. Но теперь этот условно-поэтический слог становится предметом осознанного выбора, а не обязательным признаком стихотворного текста как такового, как в поэзии Батюшкова, Жуковского и самого Пушкина в молодые годы.

Но если поэтический текст лишён явных признаков художественности (таких, как метафоры, например), что же делает его явлением литературы? Отказ от использования “классических” поэтических средств приводит к перенесению художественной функции на те элементы текста, которые прежде казались эстетически нейтральными, служебными. Это грамматические категории. В 1961 году блестящий русский филолог Р.О. Якобсон так суммировал результаты своей редакторской работы над переводами лирических стихотворений Пушкина на чешский язык: “Становилось всё ясней: в поэзии Пушкина путеводная значимость морфологической и синтаксической ткани сплетается и соперничает с художественной ролью словесных тропов, нередко овладевая стихами и превращаясь в главного, даже единственного носителя их сокровенной символики” (Якобсон Р.О. Поэзия грамматики и грамматика поэзии // Семиотика / Сост. и общая редакция Ю.С. Степанова. Т. 2. М., 1983. С. 489). В этой работе он проанализировал “поэзию грамматики” в пушкинском стихотворении “Я вас любил; любовь ещё, быть может…”. Но ещё прежде он отметил это свойство пушкинской лирики в статье “Заметки на полях лирики Пушкина” (1936), впервые опубликованной по-чешски и переизданной в английском варианте: “В стихах Пушкина поразительная актуализация грамматических противопоставлений, особенно в области глагольных и местоименных форм, сочетается с тонким вниманием к выражаемому смыслу. Нередко отношения контраста, близости и смежности между грамматическими временами и числами, глагольными видами и залогами играют непосредственно главенствующую роль в композиции того или иного стихотворения; подчёркнутые фактом вхождения в конкретную грамматическую категорию, эти отношения приобретают эффект поэтических образов, и мастерское варьирование грамматических фигур становится средством повышенной драматизации поэтического повествования. Поистине трудно найти пример более искусного поэтического использования морфологических возможностей” (Якобсон Р.О. Работы по поэтике / Пер. с англ. Н.В. Перцова. М., 1987. С. 215).

Один из примеров удивительной простоты и ясности — стихотворение Пушкина “На холмах Грузии лежит ночная мгла...” (1829). Попробуем прочитать этот текст, обращая особенное внимание на грамматические категории, в нём содержащиеся.

На холмах Грузии лежит ночная мгла.
           Шумит Арагва предо мною.
Мне грустно и легко; печаль моя светла;
           Печаль моя полна тобою
Тобой, одной тобой… Унынья моего
           Ничто не мучит, не тревожит,
И сердце вновь горит и любит — оттого,
           Что не любить оно не может.

В пушкинском тексте есть лишь одна метафора: сердце горит, да и она — стёртая, настолько привычная, что уже не замечается. Спустя почти сто лет Владимир Маяковский, чтобы оживить это поэтическое клише, изобразил пожарных, приехавших тушить “пожар сердца” лирического героя. Есть в пушкинском тексте, правда, и выражение лежит мгла, которое, строго говоря, тоже метафора. Но это метафора не литературная, а языковая, и ничего необычного, останавливающего внимание в ней нет.

Зато грамматика в стихотворении “На холмах Грузии…” очень значима. Первое, что бросается в глаза сразу: в этом произведении ни разу не употреблено местоимение “я” в исходной форме — в именительном падеже. Встречается оно только в косвенных падежах: мною, мне. Кроме того, есть и притяжательные местоимения, образованные от местоимения “я”: моя, моего. Отсутствие в тексте слова “я” необычно и неожиданно. Во-первых, лирика всегда тяготеет к использованию этого слова: стихотворение, как правило, строится именно как ряд высказываний — признаний, жалоб, размышлений — этого “я”. Во-вторых, “На холмах Грузии лежит ночная мгла…” принадлежит к традиции элегического жанра, а в элегиях — стихотворениях, посвящённых разочарованию в жизни, анализу испытанных лирическим героем чувств, — признания “я” есть главное, есть основа текста. Конечно, исповедальное начало, черты лирического монолога присутствуют и у Пушкина, но всё же отказ от слова “я” демонстративен по причине своей необычности.

Синтаксическая структура стихотворения такова. Преобладают двусоставные предложения — предложения, в которых есть и подлежащее, и сказуемое: лежит мгла, шумит Арагва, печаль светла, печаль полна, ничто не мучит, (ничто) не тревожит, сердце горит и любит. Но ни в одном из них лирический герой не представлен как субъект высказывания или действия. Говорится либо о явлениях внешнего мира (о мгле и Арагве), либо о чувствах лирического героя, которые приобретают как бы отдельное, автономное бытие — независимо от “я” (об унынии, о сердце). Встречается в стихотворении и одно безличное предложение: “Мне грустно и легко”.

Но ведь этот же смысл, эти же чувства можно было бы выразить иначе, посредством других синтаксических структур, в которых субъектом будет именно “я” лирического героя. Однако поэтичность пушкинского текста при этом исчезнет. Р.О. Якобсон заметил о стихотворении “Я вас любил; любовь ещё, быть может…”: “Первый станс развивает т е м у п р е д и к а т а: этимологическая фигура подставляет взамен глагола любил отвлечённое имя любовь, давая ему видимость независимого, самостоятельного бытия” (Поэзия грамматики и грамматика поэзии. С. 497). Нечто похожее происходит и в стихотворении “На холмах Грузии лежит ночная мгла...”: сама синтаксическая структура предложений служит выражению такого мотива, как стихийность, произвольность чувства, неподвластность любви воле “я”. Люблю не “я”, а моё сердце, моя душа, и не “я” пребываю в покое, а моё уныние; не “я“ грущу и чувствую лёгкость, а “мне грустно и легко”. Так на уровне грамматики создаётся тот смысл, который будет прямо выражен только в двух последних строках стихотворения: “И сердце вновь горит и любит — оттого, // Что не любить оно не может”.

Этими примерами поэтическая роль синтаксиса не исчерпывается. Не менее значим и синтаксический параллелизм в предложениях “печаль моя светла” и “Печаль моя полна тобою”. Схема предложений такова: подлежащее (одно и то же имя существительное “печаль”) + определение (притяжательное местоимение “моя”) + именное сказуемое (краткие прилагательные “светла” и “полна”). В стихотворении прямо не сказано, почему грустно лирическому герою и отчего печаль его “светла”. Упоминание в первых строках стихотворения о далёкой земле, Грузии, и о грузинской реке Арагве побуждает читателя предположить, что грусть и печаль лирического “я” вызваны разлукой с нею, оставшейся “там”, в России. Это был бы традиционный элегический ход. Но благодаря соседству одинаково построенных предложений “печаль моя светла” и “Печаль моя полна тобою” рождается мысль, что именно воспоминания о “ней”, чувство к “ней” придают печали лирического героя этот светлый тон. Строка “Печаль моя полна тобою” многозначна: она может быть прочитана как “Печаль моя вмещает тебя”, “Ты внутри моей печали”. Это наиболее очевидная интерпретация. Но возможно и другое понимание этого стиха: “Ты наполняешь меня печалью”, “Ты заполняешь мою печаль”. Творительный падеж, в форме которого употреблено местоимение “ты”, обладает и значением косвенного объекта действия, и значением субъекта действия, и в пушкинском тексте происходит взаимоналожение и мерцание этих двух смыслов. Лирический герой не только думает и вспоминает о “ней”, но и под “её” воздействием чувствует, переживает любовь. Не “он”, не “я”, а “она”, “ты” становится подлинным субъектом в стихотворении. Следующее за высказыванием “Печаль моя полна тобою” неполное предложение “Тобой, одной тобой” подчёркивает с помощью повтора местоимения “тобою / тобой” значение и действенную роль “её” (“тебя”).

Значимой в пушкинском тексте оказывается и граница между двумя последними строками, создающая интонационную паузу: “И сердце вновь горит и любит — оттого, // Что не любить оно не может”. Правила языка побуждают сделать паузу перед словом “оттого”, а не после него: “И сердце вновь горит и любит, оттого что не любить оно не может”. Но правила ритма и метра диктуют сделать паузу после слова “оттого”, и благодаря этому совершается сдвиг, смещение значения. Получается, что “И сердце вновь горит, и оттого любит”. Грамматика вступает в конфликт с метрикой, но от этого происходит не ущерб, а обогащение смысла.

Своеобразие пушкинского текста ограничивается смыслопорождающей ролью грамматических элементов. Стихотворение отличает смещение, сдвиг значений, осуществляемый посредством неожиданного и даже парадоксального соединения слов в словосочетания и предложения. Первое необычное высказывание — “Мне грустно и легко”. Правила языка и требования логики заставляют поставить между наречиями “грустно” и “легко” не союз “и”,а союз “но”. Ведь “грустно” и “легко” — это скорее антонимы, чем синонимы. В той же строке языковые и логические правила нарушены ещё раз — в выражении “печаль <…> светла”. Печаль должна быть “тёмной”, а не “светлой”. Наконец, уныние — состояние, которое принято считать тяжёлым, мучительным, — оказывается дорого лирическому герою: “Унынья моего // Ничто не мучит, не тревожит”. Если что-то может принести “унынью” мучения, вызвать тревогу, то, значит, уныние, с одной стороны, и мучения, тревога, с другой, — состояния непохожие, даже противоположные. Чувство лирического героя — небанально, сложно и противоречиво.

Но в стихотворении “На холмах Грузии лежит ночная мгла...” есть и привычная для жанра элегии черта, легко узнаваемая современниками. Это лирическая ситуация, которую условно можно назвать так: размышления грустящего лирического героя ночью на берегу реки или ручья. Одним из образцов для русской элегии было стихотворение В.А. Жуковского “Вечер” (1806), начинавшееся строками: “Ручей, виющийся по светлому песку, // Как тихая твоя гармония приятна”. Далее, уже в середине стихотворения, говорится: “Сижу, задумавшись, в душе моей мечты…” Вечерний пейзаж в этой элегии сменяется ночным, а мечты лирического героя исполнены тихой грусти. Биограф Жуковского К.К. Зейдлиц указал, что “Вечер” — “одно из лучших его описаний вечерней природы села Мишенского”, в котором жил поэт (Зейдлиц К.К. Жизнь и поэзия В.А. Жуковского. 1783–1852. СПб., 1883. С. 32). Вероятно, это так, но никаких конкретных примет окрестностей Мишенского в стихотворении нет. Как угадать читателю, что “В зеркале воды колеблющейся град” — это уездный городок Белёв, который поэт посещал каждое утро, чтобы дать уроки своим племянницам Маше и Саше Протасовым? И нужно ли угадывать?

Совсем иначе у Пушкина. Есть и ночь, очевидно, навевающая печальные размышления, и река, наверное, напоминающая о быстротечности другой реки — жизни… Но местность, где находится лирический герой, названа точно — это Грузия. И река имеет имя — Арагва. Так в стихотворении Пушкина не только дан мотив разлуки с родным краем и с “нею”, но и воссоздана некая автобиографическая ситуация. На берегу безымянного ручья мог оказаться всякий, “на холмах Грузии” и на берегу Арагвы — лишь какой-то конкретный, определённый человек. Для читателя неважно, кому именно посвящено пушкинское стихотворение (исследователи называли и Марию Раевскую, и Наталью Гончарову). Важно, что лирическая ситуация представлена как единичная, конкретная, а не как клише элегического жанра. Таким образом, сходство с элегической традицией в стихотворении Пушкина не менее значимо, чем различия. А читательские ожидания, связанные с упоминанием о реке и ночи в первых строках пушкинского текста, сбываются лишь отчасти: чувства лирического героя не очень похожи на “тихую грусть” — лейтмотив стихотворения Жуковского. Начинаясь почти как элегия, “На холмах Грузии лежит ночная мгла...” оказывается поэтическим фрагментом, состоящим всего из восьми строк. Но в этих восьми стихах сконцентрирована такая мера смысла, к которой и отдалённо не приближаются длинные элегии.

Да, стихотворение Пушкина выглядит очень простым. Но эта простота достигнута искусными приёмами, которые, однако же, неощутимы и незаметны.

Рейтинг@Mail.ru