Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №21/2002

Архив

НОВОЕ В ШКОЛЬНЫХ ПРОГРАММАХВ оформлении использована иллюстрация Г.Бернштейна к роману «Машенька».

Надежда ЧУРЛИК,
гимназия № 3,
г. Рубцовск,
Алтайский край


“Самый русский” роман В.Набокова

Вслед за автором по страницам романа “Машенька”

Владимир Набоков — загадочное, удивительное явление как русской, так и американской литературы. Он считал себя гражданином Земли, но многие его книги пронизаны ностальгией, связанной с Россией. Первый, “самый русский” роман “Машенька” окрашен этим чувством, вызывающим из памяти героя поток воспоминаний, наполненный светом, счастьем, ароматом, звучанием былого.

Мир, окружающий Ганина сейчас, — это мир, потерявший опору, мир серый, чёрный, деформированный, где люди превратились в блуждающие тени. Герой в разладе с этим миром, душе нужно исцеление, и судьба посылает его. Снова Ганин “пройдёт” тропами России, врачующей уставшего скитальца.

“Русский на чужбине” — тема не новая. Фамилия “Ганин” напоминает тургеневского Гагина. И только. Всё не так. Вспомним главного героя “Аси”. Он оказался в Германии, как и Гагины, убегая от русской хандры, в поисках новых лиц и впечатлений, когда ему угодно, может вернуться в Россию. А Ганин — странник, вечный странник. Дороги домой нет, она отрезана событиями, расколовшими век. Если у Тургенева Германия — образец устойчивого равновесия во всём (это “окультуренная” страна, даже развалины “обжиты” — там старуха продаёт пиво), то у Набокова иначе — с первых строк романа звучит тема безысходности и одиночества.

Странник Ганин живёт в русском пансионе, где обитают отщепенцы, осколки человеческого общества, вечные скитальцы, как и главный герой. “Пансион был русский, и притом неприятный. Неприятно было главным образом то, что день-деньской и добрую часть ночи слышны были поезда городской железной дороги, и оттого казалось, что весь дом медленно едет куда-то”. Но это движение — иллюзия.

Начинает звучать щемящей грустью тема сиротства, неустроенности, бесконечного кочевья, пристанища на сквозняке. Всё в пансионе носит отпечаток временного, шаткого, неустойчивого: листочки календаря обозначают номера комнат, “разбредшаяся” мебель — “как кости разобранного скелета”, эта же печать лежит и на жильцах пансиона.

Особо надо сказать о листочках старого календаря, когда-то отсчитывавшего век немецкого коммерсанта, “умершего в позапрошлом году от воспаления мозга”. Романное время остановлено, персонажи скитаются в искривлённом пространстве. Каждый из них пребывает в странном безвременье. Алфёров ждёт жену в надежде на то, что её бойкий нрав выведет его из небытия, от мира он спрятался в раковину чисел: “А я на числах, как на качелях, всю жизнь прокачался”. Русский поэт без России — Подтягин — знает наверняка, что он умрёт на чужбине и что это случится скоро. Остановилось время и для Клары (“...ей казалось, что она живёт в стеклянном доме, колеблющемся и плывущем куда-то”). Два танцора ведут мотыльковое существование, стараясь найти на шаткой почве опору друг в друге. Это бессмысленное кружение по жизни — путь по кругу, путь в никуда. Все они песчинки в урагане века. Календарные листики из весны покойного — зловещий символ этого небытия.

На жизнь зарабатывали тяжело. Ганин кружился между столиков в ресторане “Pir goroj”, “знал, как ноют ноги после того, как десять извилистых вёрст пробежишь с тарелкой в руке”. Снимался в массовой сцене в кино среди фальшивых декораций, “продавая свою тень”. Теперь он за неё не отвечает, не знает, “как долго она будет мыкаться по свету...” Клара выполняет тяжёлую и нудную работу секретарши, а “жизнь проходит”. Танцоры в поисках работы. Алфёров, ругая Россию, спасается самообманом о своём благополучии. Выглядит он скверно: худ, сер, жалок в старом “широченном пальто”.

Тема неустанности, тоскливого скитания перерастает в тему душевного разлада, осознания героем дисгармонии мира.

Даже в интимной жизни нет искренности, а есть лишь “схватка механической любви” с Людмилой. Всё более настойчиво звучит слово “тень”, с нею сравнивается человек, живущий в чужом городе.

Ритм, звучание прозы Набокова завораживает, убеждаешься в том, что писатель наделён поэтическим даром, так как большого воздействия на читателя он добивается музыкой слова, тревожной, дисгармоничной. И эта симфония жизни достойна пристального внимания.

Город мрачен, он расплющивает героя, уничтожает. Вид из окна зовёт его в бледную заманчивую даль, усиливает тоску по “новой чужбине”. “Мост этот был продолжением рельс, видимых из окна Ганина, и Ганин никогда не мог отделаться от чувства, что каждый поезд проходит незримо сквозь толщу самого дома... призрачный гул его расшатывает стену... уходит, наконец, с холодным звоном в окно... Так и жил весь дом на железном сквозняке. — Уехать бы”.

Всё, что происходит с героем в Берлине, он, рефлексируя, видит как бы со стороны. Ганин будто выключен из событий, они будто спроецированы на экран чёрно-белого кино. И это “самовыключение” — своеобразный способ самозащиты. Город отчуждён от человека, человек — от города, где электрические рекламы соперничают с восходящими звездами. Механический лязг и скрежет — звучание этого равнодушного мира. И только воспоминания о России, о Машеньке — глоток чистой воды и свежего воздуха, что позволяет герою не задохнуться в душном пространстве города.

Спасая своего героя, автор вводит основную тему: воспоминания о девушке, отдавшей Ганину искреннюю любовь и чистоту.

Герой Набокова — человек незаурядный, он обладает духовным зрением, он эстет, наделённый божественным даром: “Он был богом, воссоздающим погибший мир”. Делая это бережно, Ганин осторожно прикасается к дорогим событиям прошлого, стараясь перенести в настоящее то, что было свято. Эти воспоминания так убедительны, зримы, осязаемы, что становятся важнее настоящего. Автор зачастую размывает грань между минувшим и нынешним, подчёркивая, что “работа по воссозданию прошлого” поглотила героя целиком. Ганин пытается найти закон природы, позволяющий навек закрепить чудо воскрешения: “По какому-то там закону ничто не теряется, материю истребить нельзя, значит, где-то существуют и по сей день щепки от моих рюх и спицы от велосипеда... Вот... чего-то никак не осмыслю... Да: неужели всё это умрёт со мной?”

Романное время размыкается в прошлое, а пространство чёрного города пересекается с просторами России. Герою хочется материализовать нахлынувшие чувства, и он пытается найти у Алфёрова фотографию Машеньки. А в нашей памяти ещё звучат его слова: “И вот сейчас может лопнуть сердце, — и с ним лопнет мой мир... Никак не осмыслю...”

Живым, полнокровным показано время, сотворённое воспоминаниями, оно более правдоподобно, чем реальность призрачного существования. Россия жива по-настоящему: события прошлого окрашены в светлые тона молодости, звучит по-юношески чистая мелодия любви ко всему сущему: солнцу, траве, утру, девушке с русой косой. Даже дорога “живая” — это передано чарующей звукописью: “В сумерках особенно легко шёл велосипед, шина с шелестом нащупывала каждый подъём и выгиб в утоптанной земле по краю дороги. И когда он скользнул мимо тёмной конюшни, оттуда пахнуло теплом, фырканьем, нежным стуком переставленного копыта. И, дальше, дорогу охватили с обеих сторон бесшумные в этот час берёзы...” Это подвижный, звучащий, струящийся, окрашенный мягкими красками утра и сумерек, солнечного вечера, мир. Звуки “зримы” — волшебство прозы Набокова. Щебетанье птиц, далёкий лай, скрип водокачки — дорогие для русского сердца воспоминания.

В движении и развитии показано и любовное чувство: от зарождения — к объяснению, от встреч — к угасанию. Мир дореволюционной России. Сначала благоухающая летняя пора на даче, потом — снег, ветер и мороз Петербурга. Вдруг прозвучало предчувствие разрыва отношений: “Всякая любовь требует уединения, прикрытия, приюта, а у них приюта не было”. А первые разлуки готовят большое расставание.

Здесь, в Берлине, Ганин располагает сокровищем, напоминающим о первой любви, — это пять писем Машеньки. Они, написанные любимой рукою, воскрешали волнения былого: “Целые дни после получения письма он был полон дрожащего счастья”. Письма девушки наивны и безыскусны, говорят о её заурядности. Но для Ганина это неважно. Наверное, даже и сейчас, не сознавая этого, он любит не столько Машеньку, сколько себя прежнего и свои чувства к ней. Он был так талантлив в любви! Там, тогда это было легко и естественно — как дышать!

Пока нынешняя тень Ганина обретает плоть воспоминаний, обитатели пансиона суетятся, понимая и не понимая, что им не суждено вырваться из замкнутого пространства Берлина.

Между тем всё настойчивее, нарастая, звучит тема дисгармонии: чёрная ночь Берлина, “чёрные поезда, потрясающие дома, металлический пожар крыш под луной”, “гулкая чёрная тень пробуждалась под железным мостом, когда по нему гремит чёрный поезд, продольно скользя частоколом света... Дом был, как призрак, сквозь который можно было просунуть руку, пошевелить пальцами”. Всё более усиливается впечатление призрачного существования героев, в ткань романа вплетается знак катастрофы — бездна: “Рокочущий гул, широкий дым проходили, казалось, насквозь через дом, дрожавший между бездной, где поблёскивали, проведённые лунным ногтём, рельсы, и той городской улицей, которую низко переступал плоский мост, ожидающий снова очередного грома вагонов”.

Поэтика Набокова совершенна. Ритм, цветопись, пластика слова, звукопись, композиционное совершенство — всё это покоряет читателя. Достаточно прислушаться к приведённой фразе, чтобы услышать перебои больного сердца чёрного города, ведь это стихи поэта-урбаниста:

Рокочущий гул,

широкий дым проходили,

казалось,

насквозь через дом...

Или этот сегмент фразы: “очередного грома вагонов” — железный гул и грохот между “слепыми стенами”. Город — призрак “чёрных теней” — эти два слова самые частотные в тексте романа. Хрипло клокочет чёрная кровь в жилах города. И всё это видит и чувствует Ганин, он вместе с домом, “между бездной”.

Призрачное существование длится: “празднество в номере шестого апреля”. “В комнате был бледноватый загробный свет, оттого что... лампу обернули в лиловый лоскуток шёлка”. Собрались чужие друг другу люди: “Подтягин, бледный и угрюмый”, “Клара в неизменном своём чёрном платье”, “Горноцветов... в нечистой шёлковой рубашке”, Алфёров “с притворной удалью”. Попытки устроить праздник жалки и фальшивы. И это не ускользает от внимания Ганина. Вечер кончается смертью Подтягина — ему нечем дышать, нечем жить.

Наступает утро нового дня, а возможно, и шире — новой жизни. Ганин понял, что насытился романом с Машенькой, длившимся ещё четыре последних дня. Герой уходит из “дома теней”, оставляя там бремя утрат, унося с собой целительную силу, рождённую воспоминаниями о России. Душа очистилась и ожила. В финале звучит мелодия обновления: “С чёрных веток чуть зеленевших деревьев спархивали с воздушным шорохом воробьи и садились на выступ высокой кирпичной стены”.

Иными становятся тени — это рассветные, живые тени. Шорох, шелест и дыхание наполняют последние страницы, размыкая романное время и пространство. Чёрного города больше нет: “Золотом отливал на солнце деревянный переплёт... жёлтый блеск свежего дерева был живее самой живой мечты о минувшем”. “Лёгкое небо, “сквозистая крыша” — таким видит новый мир обновлённый Ганин, это вселяет надежду на более достойную жизнь.

Возможно, придёт пора, когда герой осмелится назвать имя своё хотя бы себе.

Рейтинг@Mail.ru