Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №15/2001

Архив

ПАНТЕОН«Бег». Художник А.Дейнека. 1934 г.

Тамара ЖИРМУНСКАЯ


Прогулка под радиоактивным дождём

“...Но с благодарностию: были

Для заголовка этого семинария взята строчка из знаменитого стихотворения В.Жуковского: “О милых спутниках, которые сей свет // Своим присутствием для нас животворили, // Не говори с тоской: их нет, // Но с благодарностию: были”.

– Как вы себя чувствуете, Юлия Моисеевна?

– Чувствую...

Не раздражение, а ирония – по отношению ко мне, задающей банальные вопросы, к себе, как-никак перевалившей через 80-летний рубеж, ко всему этому подвялому, но ещё свежему мгновениями, неистощимому на ошеломительные новости расточительно-скупому миру.

Об эпохе, выпавшей ей на долю, Юля говорит в настоящем времени: “Смотрим захватывающий спектакль, но у нас плохие места...”

Квартирка маленькая, заставленная сверх меры, на столе и стульях папки не первой молодости с рукописями, с подстрочниками. Но всё-таки двухкомнатная, на “Аэропорте” – этом склерозированном сердце советской литературы. Через день приходит прислуга, дама норовистая. Отдельно, но недалеко живут дочка, внучка, обе с мужскими половинами. Внучка уже нянчит сына.

– Хотя я редко его вижу, я рада, что у меня есть правнук, – говорит хозяйка.

Поэтессу Юлию Нейман я запомнила с 1956 года, когда студенткой прочла в “Литературной Москве” (№ 2) её благородно-сдержанный “1941”. Переводчицу Юлию Нейман знала, наверное, вся читающая Россия. Стихотворная продукция Давида Кугультинова, Расула Гамзатова при всём своём калмыцко-дагестанском изобилии не была бы так популярна в народе, если бы под стихами и поэмами не стояло короткое, в три слова, но разрешительное, как виза: “Перевела Юлия Нейман”. Оба – генералы от национальной поэзии. А скольких стихотворцев среднего комсостава и просто рядовых повела за собой Юля на приступ безымянной, но вожделенной высоты...

Ах, восточные переводы,
Как болит от вас голова! –

это Арсений Тарковский, старинный товарищ, ещё по Литературным курсам, сменившим Брюсовский литературный институт. Может быть, больше чем товарищ – студенческая влюблённость, кумыкский княжич, до того красивый, что даже не знаешь, что с ним делать.

– В молодости у него были такие красные губы, – вспоминает Юля, – что все думали, он их красит. Я передала ему это, и он демонстративно, рукавом, стал их тереть.

– И не стёр?

– Конечно, нет!

– Несмываемой помады тогда ещё не было?..

Юля посмеивается. Мы обе посмеиваемся, как заговорщицы. Ведь и старый Тарковский такой красивый, что просто непонятно, что с ним делать.

Н о жизнь есть жизнь. На золотом пятачке пе-
реводной национальной поэзии бывшие однокашники не могли не сталкиваться. Какое-то нарушение издательского договора, какая-то несправедливая делёжка литературного гонорара. У Юли, как она мне признаётся, с Тарковским сейчас сложные отношения. С Арсением и его супругой Татьяной.

Тут многое намешалось. О первой жене Арсения Александровича Марусе Вишняковой (в фильме “Зеркало” её играла Терехова) Юля всегда говорит с любовью и болью. Прокатывается насчёт последующих жён: “Первая жена, говорят, от Бога, вторая – от людей, а третья – от дьявола”.

– Ну, к Татьяне Алексеевне это не относится!

– Вы думаете?.. – Пауза. – Давайте чай пить! – приглашаюсь я к самообслуживанию.

Разумеется, сподручнее по её указаниям, даваемым из комнаты, поставить на плиту чайник, достать из шкафчика именно эти, а не другие чашки, блюдца, ложки, из холодильника – сыр и масло. Потом она приходит на кухню, и мы разговариваем. О чём? Ясное дело, о перестройке. Ей уже дан полный ход. У неё свой “Взгляд”, похлеще взгляда Чумака и Кашпировского. Он гипнотизирует полстраны. Юля – в этой половине. Вообще-то она скептик, но скептик, открытый всему новому.

Поверх старых вер,
Новых навыков.
В завтра, – Русь, – поверх
Внуков – к правнукам!

Где опрометчиво новое, там Марина Цветаева... Подумать только: я жила в десяти минутах хода от Трёхпрудного и лет до восемнадцати прохаживалась по нему без трепета. Никогда не слышала её имени. Но Юля должна была его знать.

– Конечно, знала! – включается она. – Но видела один раз в жизни. В Москве, после её возвращения. На литературном вечере.

– Она выступала?

– Нет, она слушала. По-моему, Дмитрия Журавлёва. Рядом с ней сидел Мур. Я подумала: сразу видно, что его привезли оттуда. Здесь таких мальчиков не делают.

– Молодые поэты тянулись к ней?

– Мужчины – да: Тарковский, Липкин.

– В ней был женский магнетизм?

– Она рано постарела. Но магнетизм был. Гений всегда притягивает.

– А женщины-поэтессы знали ей цену? Алигер? Петровых?

– Маргарита витала тогда в других сферах... – моя собеседница делает размытый жест рукой, чтобы определить эти сферы, не постыдно низкие, но и не так чтобы очень высокие. – А Маруся...

Мария Сергеевна Петровых – вторая Маруся в обиходе хозяйки дома. Тоже однокашница, тоже любимая. Её я неплохо знала, её я хоронила в 1979 году в негустой, но сплочённой единым чувством утраты толпе. Когда там, в старом крематории у Донского, торчащие из гроба стебли живых цветов грубо, до хруста, придавили неуместной голубой крышкой, показалось, что казнили Красоту.

– У Маруси – вы, наверное, знаете – муж, Аришин отец, был в лагере. Даже вообразить не могу, за что его посадили. Поэт, не имевший к политике никакого отношения. Не буян – тихий, гордый интеллигент. Она, бедная, билась как могла. На руках маленький ребёнок. Надо заработать на хлеб, на посылку мужу. Она ездила к нему в такую даль, уставала страшно. Добиралась на перекладных по сибирскому морозу. Поэзия в ней всегда жила, но в те предвоенные годы, боюсь, ей было не до Цветаевой, не до стихов. Оставались только переводы. Чтобы выжить.

О том, как ездила Мария Сергеевна на свидание к мужу, я слышала давно. В конце 60-х театральная художница, ученица А.Я. Головина Вера Евсеевна Айзенберг писала гуашью мой портрет “в серых перламутровых тонах”, как сама определила, и, чтобы модель не каменела, рассказывала страшную сагу, как две хрупкие женщины, поэт и художник, только силой своей любви прошибали неприступные стены казематов.

– Аришин отец не вернулся?

– Где там! Загинул, как и многие другие. Уже потом возник Фадеев: “Назначь мне свиданье у синих глаз”.

– Он её любил?

– Он всех любил.

– Но Мандельштам-то... “Ты, Мария, гибнущим подмога...”

Юлия Моисеевна морщится. Чувствуется, что ей надоела эта неблагодарная тема.

– Она тяготилась его любовью. Боялась его.

– Она знала его стихи о...

Юля искренно возмущена. Как я могла такое подумать? При чём тут стихи о Сталине? При чём страх в его примитивной биологической форме?! Она боялась болезненных преувеличений страсти, напора чувств, на которые не могла отвечать.

Я так и не привыкла к резким поворотам её натуры, когда на глазах она превращалась из доброго духа дома в стреноженный ураган, готовый хлопать окнами и дверьми этого дома.

Так постоянны её возвраты к прошлому, что однажды я говорю:

– А вы сядьте и напишите...

– О чём?

– О Тарковском, о Петровых, о Литературных курсах, вообще о вашей жизни.

– Я уже всё написала.

– Вы написали в стихах, стихи читают далеко не все, а то, что вы видели и помните, интересно всем.

– У меня столько неотложной работы, – упрямится она.

Опять эти прожорливые подстрочники! Ими забиты все ящики письменного стола – не найдёшь нужного листочка, они лезут из всех щелей, из полуотворённой дверцы тумбочки. Недавно Юля мне прочла один свежепоступивший подстрочник. Полная голизна смысла. Ни одной зазубринки, чтобы зацепиться интерпретатору. Я давно знакома с переводческой эквилибристикой, сама ею занималась с риском если не для жизни, то для кошелька, но когда в следующий мой приход Ю.М. протянула мне своё, уже отпечатанное на машинке переложение этого “шедевра”, я просто онемела от удивления. Из такого дерьма сотворить такой шоколадный набор!

На моё недовольное ворчание хозяйка кротко возражает, что всё вокруг: и эта уютная мебель, и небогатый, но устойчивый, при её нетвёрдой походке, быт – обязано своим существованием именно подстрочникам.

Да, собственные строчки (по Маяковскому) не накопили ей и рубля. Первую книгу, “Костёр на снегу”, она выпустила в 67 лет! Вторую, “Мысли в пути”, издала Элиста. Спасибо братьям-калмыкам! Третья за 80 лет жизни, “Причуды памяти”, вышла в издательстве “Советский писатель” в 1988 году. Полная перворазрядных вещей, написанных за полстолетия, она сильно запоздала.

– Стихи не могут опоздать, это не поезд! – утешали её добрые друзья-поэты: Елена Николаевская, Лев Озеров, Яков Хелемский. В музее Неждановой, в центре Москвы, с вдохновенной подачи Льва Адольфовича Озерова состоялся персональный творческий вечер, где Ю.М. чествовали как именинницу. Но её невозможно было обмануть, она не сомневалась: книга запоздала.

Возможно, и в наш компьютерный век найдутся истинные ценители “книжно-бумажной” литературы, археологи от поэзии. Они извлекут культурные фрагменты из-под позднейших наслоений, невидимыми кисточками обметут прах времени, сочленят разрозненные части и скажут: это прекрасно! Но к живому литературному процессу, из которого Нейман была выброшена на десятилетия, это отношения не имеет.

Поэтому так хочется возместить достойным авторам несправедливо утраченное, так вздрагиваешь душой, когда их оставшиеся втуне стихи вдруг резко высвечиваются лучом истории.

В дневнике мальчика Юры, будущего знаменитого писателя Юрия Трифонова (“Дружба народов”, 1998, № 5, 6) есть такая запись: “В этот же день приехала бабушка и привезла письмо мамы, оно было завёрнуто в какую-то бумажку. Мамочка писала, что она подъезжает к Свердловску, велит не унывать и о себе не беспокоиться. Еле видны буквы, письмо написано на маленьком клочке бумаги. Сбоку приписка: “Товарищи, кто найдёт эту бумажку, пусть отправит по адресу: Москва 72, ул. Серафимовича, д. 2, кв. 137. Юрию Трифонову”.

А на конверте надпись детским почерком: “Мы нашли эту бумажку на переезде гор. Свердловска”.

Хорошие ребята. Бедняжка мамочка, и так мне её жалко”.

А вот стихи Юлии Нейман “Письма”:

Всё-таки они доходили.
Всё-таки их находили.
Не истлели они на шпалах!
Славлю, славлю старых и малых –
Тех, кто всё-таки подымал их
Под рябым недреманным небом –
Письма, залепленные хлебом.

Но есть в поэтическом хозяйстве Ю.М. и такие вещи, которые не устарели нисколько, наоборот, с годами как будто набирают силу, не потому ли, что их питает источник вечной энергии – библейская, или, как выражались раньше, священная, история?

Я долго не знала таких стихов Юли. Они не печатались, она мне их не показывала, а показала, вернее, доверила незадолго до смерти, узнав, что у меня есть своя машинистка, с неожиданно-настоятельной просьбой – как можно скорее перепечатать с ветхих, малоразборчивых страниц. Помнится, альманах “Апрель” в лице Хелемского попросил у неё стихи для публикации. Они и были частично напечатаны.

Однако ненапечатанных ещё много.

О том, что Юлия Нейман болеет “еврейством”, я могла бы догадаться и раньше. Читала и даже была причастна к публикации её “Хрустальной ночи” (“День поэзии”. М., 1989).

Но это было другое. Голос крови. Голос тысячелетней истории. Вопль Иова в юбке: “Боже, я любил Тебя... За что?!”

В последние месяцы жизни, стеснённая со всех сторон в своей квартирке племенем младым, знакомо-незнакомым, узнав, что мой муж едет в Израиль проведать своих родственников, Юля возжелала ехать вместе с ним! Там жили её кузины. Под её диктовку я написала им письмо. Она просила вызов! Поэт и интеллигентка, русее многих русских, по произволу билетёра попавшая в задние ряды, но неутомимо страстная зрительница и участница “захватывающего спектакля” современности, она готова была покинуть Родину. Болезнь и смерть сделали её в либеральнейшие времена вечной отказницей.

А подарил мне дружбу с Юлией Нейман подмосковный Дом творчества “Голицыно”. В послечернобыльском мае 1986 года. Мы встречались и раньше, на “старушечьих посиделках” у поэтессы Елены Благининой, на её, Елены Александровны, 70-летнем юбилее. “Благише”, которая ушла раньше, посвящено одно из последних стихотворений Ю.М.

Голицыно как будто сомкнуло вокруг нас обруч. Почти тридцатилетняя разница в возрасте не мешала. Весна была ранняя, всё начинало зеленеть и благоухать. После недавнего пожара старый “коршевский” дом был полностью перестроен, приобрёл черты современности и даже советского модерна. Юля жила на первом этаже, я на втором. До обеда мы обычно работали в своих “кельях”, впрочем, с удобствами, а потом встречались, сидели в саду или, если моей старшей подруге позволяли силы, гуляли по проспектам (в Голицыне улиц нет – только проспекты), а то шли на станцию “отовариваться” в местных магазинчиках.

Юля была разборчива в одежде, одевалась у “спекулянтки”, то есть втридорога покупала заморские тряпки у какой-то ловкой московской бабы. Так что в голицынских “Промтоварах” приобретала только второстепенные аксессуары.

– Юлия Моисеевна! Айда на станцию!

– Острая нужда в новых панталонах?

– Да нет, просто пройтись.

– Ну, пройтись можно и в старых...

Здесь, в Голицыне, она приоткрыла для меня плотную завесу, скрывающую её женскую, сугубо личную жизнь.

Это нынешнее поколение молодых женщин выбалтывает свои интимные секреты с такой же лёгкостью, как поглощает “чудо-йогурт”. Мы были сдержаннее, а наши матери почти никого не допускали в святая святых своей души.

В середине 30-х Юля вышла замуж за военного, уехала в гарнизон, чуть ли не на Дальнем Востоке, родила дочь. “Гарнизонная звезда” – фонетически удачное, но дикое по смыслу словосочетание. Разлюбила, вырвалась, умотала. Дочку воспитывала бабушка, Юлина мать. А потом пришла настоящая любовь...

В предвоенные годы Михаил Осипов был главным редактором молодёжного журнала “Смена”, а Юля – его сотрудницей. Казак, рождённый, как сам любил выражаться, “в Сальских степях”, он не очень-то разбирался в художественных достоинствах и недостатках художественных произведений. И всецело передоверял это ей, окончившей к тому времени МГУ. Доверие человека некомпетентного к профессионалу встречается не столь уж часто. Оно говорит о недюжинном уме и немалом мужестве.

Любовный роман вспыхнул неожиданно и протекал бурно. Встречались в кафе “Националь”, ещё имевшем незамутнённую репутацию, на улицах, площадях и бульварах Москвы. В комнатушке на Четвёртой Мещанской, где Ю.М. ютилась в те годы. Миша был человеком “с прошлым”. Тогда в это слово вкладывался горький смысл – опыт ареста, следствия, суда, тюрьмы и лагеря. Они никогда не говорили с ним об этом. Однажды, обидевшись по-женски, она чуть не дала ему пощёчину. И, уже занеся руку для удара, почувствовала: его били. Не дамочки – это не в счёт; умело и страшно били те, для кого битьё, издевательства над ближним стали профессией.

Осенью 41-го редакция “Смены” срочно эвакуировалась из Москвы. Юля уехала к матери и дочке в Уфу. Миша и другие её коллеги – в Куйбышев. М.Осипову посвящены самые горячие любовные стихи Юлии Нейман, в том числе и распевно-горькая “Заплачка”:

Моё солнышко, моё красное,
Светлый месяц мой молодой,
На кого меня в ночь ненастную
Кинул-бросил ты сиротой?!
На какую боль неминучую?
На какой земной неуют?
Люди злые здесь да колючие,
Чуж-чужане кругом снуют...
...И досталось мне, горькой, мыкаться
По чужим дворам без любви...
Не доплакаться, не докликаться –
Хоть зови тебя, не зови...
Всё равно позову по имени –
Встань, приди, как в былые дни!
Обними меня!.. Отними меня!..
От чужих людей заслони!

В Голицыне выяснилось, что у нас есть общий – теперь никем не читаемый – любимый писатель: А.Амфитеатров. И общая любимая его книга “Жар-цвет”.

– Первый раз, Юля, встречаю человека, потрясённого на всю жизнь “Жар-цветом”. Я нашла его в отцовской библиотеке лет в тринадцать, читала, только когда дома кто-нибудь был, и то дрожала от страха.

– И я. Тоже в тринадцать или двенадцать лет. Ещё в Уфе.

– Помните эту фразу: “Мёртвые только днём мертвы, ночи же принадлежат им, и эта луна, восходящая на небе, – их солнце”?

Она всё помнит. Как вызывала Лала с неба на землю огромного змея: чёрная точка росла, росла и превращалась в отвратительную гадину. Как полуживая-полумёртвая красавица Зося бродила по запущенному парку в надежде на воскрешение. Как влюблён был в неё герой: ему нужно было только схватить в июньскую ночь цветок папоротника – и злые чары пали бы... “Будет и на нашей улице праздник!” – так заканчивалась эта сказка ужасов. Только ли ужасов? А сколько в ней поэзии! Поэзия, как и ужасы, нетленна.

– Писатели занимаются бессмертным делом, – говорит Юлия Моисеевна без пафоса. – Если я в Уфе очень давно, если вы в Москве много-много позже прочитали одну и ту же книгу и запомнили навсегда...

– ...будет и на нашей улице праздник! – заключаю я.

В местный кинотеатр на какой-то пиратский фильм мы пошли вдвоём. Нас объединили “мальчишеские вкусы”, как выразилась Юля. Было, если не ошибаюсь, шестое мая. Моросил дождик, но зонта мы не взяли: проходными дворами идти недалеко, да и дождь приятный, тёплый, освежающий... Зато обратно бежали трусцой – дождь лил как из ведра, – трусца, разумеется, условная, применительно к Юлиным пешеходным способностям. Я поддерживала её как могла, только бы не упала.

Много времени спустя (начиналась эпоха гласности) я прочла, что тот дождь был особенный, радиоактивный: Чернобыль, о котором так скупо сообщили СМИ, излил на легкомысленных человеков всю свою злобу, особенно свирепствуя в северо-западном направлении. В Голицыно мы ездили с Белорусского вокзала.

Я ничего не сказала Юле. Хватало на её век радиоактивных дождей!

Рейтинг@Mail.ru