Я иду на урок
Я ИДУ НА УРОК
В оформлении использованы иллюстрации
художника Ч.Э. Брока.
Алла КРЕТОВА,
г. Орёл
Дядя Скрудж и дядя Страх в «Рождественской песни в прозе» Ч.Диккенса и в святочном рассказе Н.С. Лескова «Зверь»
Опыт изучения святочной прозы на уроке литературы
После изучения гоголевской «Ночи перед Рождеством» и лесковского «Человека на часах», который можно рассматривать как святочный – и именно как крещенский – рассказ1, школьники вполне подготовлены к тому, чтобы на уроках внеклассного чтения продолжить изучение жанра святочного рассказа – интереснейшего пласта национальной культуры, некогда незаслуженно забытого и сейчас обретающего “второе дыхание”.
Наилучшим выбором могут стать рождественские повести Диккенса, признанного классика этого жанра, и Лескова, благодаря которому жанр святочного рассказа получил “второе рождение” в русской литературе последней трети XIX века.
Начнём урок словом учителя – короткой справкой об иностранном писателе, который первым начал “великий поход в защиту Рождества”2.
Великий английский романист – один из самых “родственных” русской литературе зарубежных талантов. Так, Лев Толстой ценил Диккенса как писателя безошибочного нравственного чутья. “Никто меня так не успокаивает и не радует, как этот мировой писатель”, – отзывался о Диккенсе Ф.М. Достоевский. Лесков, который признавал “важность Евангелия”, где, по убеждению писателя, “сокрыт глубочайший смысл жизни”3, также видел в “великом христианине” (по отзыву Достоевского) Диккенсе своего союзника.
Русский классик высоко ценил творчество английского романиста – создателя цикла «Рождественских повестей», которые сам Диккенс рассматривал как свою “рождественскую миссию”. Учитель скажет, что в своих сочинениях Лесков и Диккенс развивают основные рождественские идеи, темы, сюжеты, уходящие корнями в библейскую образность. Праздник Рождества Христова становится символико-содержательным началом святочной литературы. Ведущая идея праздничного рождественского мироощущения – “Христос рождается прежде падший восставити образ”: “Ибо ныне родился вам в городе Давидовом Спаситель” (Лк. 2, 10–11), “ибо Он спасёт людей Своих от грехов их” (Мф. 1, 21).
Оба писателя реализуют религиозно-нравственное содержание “рождественского рода литературы” и его основные сюжеты: о духовном проникновении, искуплении и спасении, о возрождении человека, уронившего в себе “образ и подобие Божие”, – о “восстановлении падшего образа”. Основная “рождественская триада” – это чудо, спасение, дар.
Наиболее очевидно нравственное преображение закосневшего в грехах героя происходит в первой повести рождественского цикла Диккенса – «Рождественская песнь в прозе» (1843) и в рассказе святочного цикла Лескова «Зверь» (1883).
Обратим внимание учеников на то, что создание одного произведения от другого отделяет ровно сорок лет. Однако неизменными остаются убеждения, с большим пафосом высказанные Диккенсом и Лесковым: английским романистом – о том, что “каждая христианская душа, творя добро, пусть на самом скромном поприще, найдёт свою земную жизнь слишком быстротечной для безграничных возможностей добра!”4, и русским классиком – о том, что “Бог есть начало добра”5.
Только на этом пути и открывается дорога к спасению и “преображению”, к восстановлению “падшего образа”, к воскрешению “мёртвых душ”.
Лесков, готовя к изданию свой цикл
«Святочные рассказы» (1886), не просто признал, что
форма рождественского рассказа “была возведена
в перл создания в Англии Диккенсом”6,
но и вступил в творческое соревнование с одним из
ведущих авторитетов в рождественской
литературе. Русский писатель, ставший одним из
первых теоретиков жанра святочного рассказа,
собственной художественной практикой
блистательно доказал, что “и святочный рассказ,
находясь во всех его рамках, всё-таки может
видоизменяться и представлять любопытное
разнообразие, отражая в себе и своё время и
нравы”7.
Приступая к анализу художественных текстов,
прежде всего зададим вопрос о первых
впечатлениях от прочитанного.
Как воплощается национальное своеобразие в произведениях английского и русского писателей?
У Диккенса, повесть которого действительно “поёт” гимн во славу Рождества, сама рождественская атмосфера намного важнее сюжета. Уточним эту мысль тонким замечанием Гилберта К.Честертона, автора одной из лучших книг о Диккенсе: “...поистине это – рождественская песнь и ничто другое”8.
В рассказе Лескова воплощается российская народная зимняя “сказочность” – это именно русские святки с их традиционными забавами, потехой с медведем.
Центральную часть урока посвятим сопоставительному анализу образов главных героев – мистера Скруджа у Диккенса и дядюшки в рассказе Лескова «Зверь».
Спросим у ребят, знакомо ли им имя Скрудж?
Современным детям миллионер-скряга Скрудж хорошо известен по мультсериалу Уолта Диснея «Утиные истории».
Имя диккенсовского мистера Скруджа (“scrooge” в переводе с английского – скряга, скупец) стало нарицательным ещё в XIX столетии. Образ скряги, походившего на Скруджа, явился самым распространённым, “номенклатурным”, “проходным” в русской массовой святочной литературе.
Дадим классу задание: найти и прочитать наиболее выразительные характеристики мистера Скруджа, которого рассказчик «Рождественской песни...», поражённый “деловыми” качествами своего антигероя, прямо именует “старый греховодник” (12; 8).
Одна из самых выразительных характеристик звучит так: “Ну и сквалыга же он был, этот Скрудж! Вот уж кто умел выжимать соки, вытягивать жилы, вколачивать в гроб, загребать, захватывать, заграбастывать, вымогать...” (12; 8).
Обратим внимание: эмоциональное нагнетание экспрессивно выразительных глаголов-синонимов создаёт выразительный образ жадного и немилосердного дельца-человеконенавистника.
Так что на уроке, посвящённом сопоставительному анализу русского святочного рассказа и английской рождественской повести, наши школьники сделают для себя открытие: узнав о литературном первоисточнике знакомого имени, слово “Скрудж” они наполнят новым смысловым и художественным содержанием.
Почему мы так обозначили тему урока – «Дядя Скрудж и дядя Страх»?
В известном детям мультсериале «Утиные истории» Скрудж МакДак (“duck” в переводе с английского – утка) – скупой и расчётливый дядюшка очаровательных утят. Точно так же, как и диккенсовский герой-мизантроп – дядя жизнерадостного племянника, а в лесковском рассказе герой и вовсе выступает без имени – он известен как дядя своего пятилетнего племянника, который очень боится своего сурового родственника, а став взрослым, вспоминает удивительное преображение, происшедшее в те далёкие, но незабываемые святки.
Каков же основной мотив создания двух центральных образов у Лескова и Диккенса? Как помогает зимний пейзаж в раскрытии этих образов?
Ведущий мотив создания сопоставляемых образов – воплощение душевного очерствения, внутреннего холода – подкрепляется темой зимы, мороза, лютой стужи.
Наиболее последовательно этот мотив реализован в повести Диккенса.
Дадим школьникам задание – найти и проанализировать портретное описание мистера Скруджа.
Интересно, что уже в самом портрете Скруджа получает полное воплощение тема внутреннего холода, который парадоксальным образом переходит во внешность старого скряги: “Душевный холод заморозил изнутри старческие черты его лица, заострил крючковатый нос, сморщил кожу на щеках, сковал походку, заставил посинеть губы и покраснеть глаза, сделал ледяным его скрипучий голос. И даже его щетинистый подбородок, редкие волосы и брови, казалось, заиндевели от мороза. Он всюду вносил с собой эту леденящую атмосферу” (12; 8–9).
Обращает на себя внимание ещё одно выразительнейшее сопоставление (поистине эстетическая изобретательность Диккенса неисчерпаема!): Скрудж может быть сродни “водопроводному крану на улице”, из которого ещё “сочилась вода, и он, позабытый всеми, понемногу обрастал льдом в тоскливом одиночестве, пока не превратился в унылую скользкую глыбу” (12; 15).
Вместе делаем из прочитанного вывод: из Скруджа по капле утекают живая жизнь и человеческое тепло, превращая старого скрягу в ледяную глыбу.
Заметим, что он сам отгораживается от мира живой жизни даже в непроизвольных жестах: например, застёгивает “пальто на все пуговицы”, подобно небезызвестному “человеку в футляре”.
Внешне и внутренне заиндевевший Скрудж напоминает “живой труп”, привидение. Не столь удивительно поэтому, что именно такому герою явился выходец из загробного мира, бывший компаньон Скруджа Джейкоб Марли. В таком контексте представляется, что Скрудж “словно это сам злой дух непогоды” (12; 17).
Как Диккенс сопоставляет своего героя с непогодой? Что для писателя страшнее – “ледяное сердце” или самый лютый мороз?
Диккенс чрезвычайно усиливает найденный образный ряд, утверждая, что его герой во сто крат хуже любой непогоды: “Самый яростный ветер не мог быть злее Скруджа, самая лютая метель не могла быть столь жестока, как он, самый проливной дождь не был так беспощаден. Непогода ничем не могла его пронять. Ливень, град, снег могли похвалиться только одним преимуществом перед Скруджем – они нередко сходили на землю в щедром изобилии, а Скруджу щедрость была неведома” (12; 9).
Развивает ли тему зимней непогоды Лесков, создавая образ дяди? Как это делает русский писатель – в отличие от английского?
В повести Лескова о непогоде вкратце сказано то, что “по случаю ужасных холодов” (выделено мной. – А.К.) матушка маленького героя, собравшаяся навестить мужа на Рождество Христово, “чтобы не оставить его одиноким в этот прекрасный и радостный праздник” (7; 26), не берёт с собой сына, поручая его заботам своей сестры, бывшей “замужем за одним орловским помещиком, про которого ходила невесёлая слава. Он был очень богат, стар и жесток. В характере у него преобладала злобность и неумолимость” (7; 26).
В унисон характеру дядюшки рисуется выразительный образ “всегубящей зимы”: “Была зима, и очень жестокая. Стояли такие холода, что в хлевах замерзали ночами овцы, а воробьи и галки падали на мёрзлую землю окоченелые” (7; 26).
Если мы вспомним, что Христос родился в обстановке самой непритязательной – именно в хлеву – и домашние животные согревали Божественного Младенца своим дыханием в холодную ночь, морозная стихия в лесковской повести покажется особенно устрашающей.
Учитель объясняет: не случайно дядюшку – безымянного героя рассказа Лескова «Зверь», в котором без труда различим жестокосердый дядя писателя Страхов, – американский исследователь Хью Маклейн остроумно назвал “мистер Страх”9.
Это совпадение – фамилия, соответствующая характеру, – позволяет представить Страхова как живое воплощение страшного, персонификацию страха.
Как Лесков создаёт атмосферу “страшного” святочного повествования в рассказе «Зверь»?
Страх, внедряясь в сознание и сердца всех, кто сталкивался с “немилосердным” дядей, как бы “разлит” во всей атмосфере рассказа: “Дядю боялись все”, “я в доме такого хозяина гостил неохотно и с немалым страхом” (7; 26).
Давайте сравним художественные приёмы создания рождественской повести Диккенса и святочного рассказа Лескова.
В каком произведении больше фантастического? Что больше похоже на волшебную сказку – повесть или рассказ?
Надо отметить, что Лесков, создавая свой рассказ, вообще не обращается к сказочному аппарату святочной фантастики. Искусно воссоздавая атмосферу страшного, рассказчик тем не менее прячется за неопределённо-личным: “рассказывали страшные ужасы” (7; 26), не пересказывая их.
“Ужасы” рождественской повести Диккенса иного рода. В повести английского романиста подробно обрисован тот самый “сонм гонимых духов”, которые у Лескова скрыты за сравнением “будто” и предполагаются, таким образом, только в воображении. Фантастическое в лесковском рассказе в основном носит не потусторонний характер, а социально-психологический. Хотя и здесь не обходится без вмешательства Промысла Божьего. “На то святки!”10 – восклицал Лесков в рассказе «Уха без рыбы».
У Диккенса же воплощены ставшие устойчивыми в святочной словесности сверхъестественные образы выходцев с того света, грешников, обречённых на вечные муки: “...до Скруджа донеслись какие-то неясные звуки: смутные и бессвязные, но невыразимо жалобные причитания и стоны, тяжкие вздохи раскаяния и горьких сожалений... Он увидел сонмы привидений. С жалобными воплями и стенаниями они беспокойно носились по воздуху туда и сюда, и все, подобно духу Марли, были в цепях” (12; 28).
Инфернальный мир, потревоживший Скруджа в сочельник, призван не столько напугать, сколько предупредить о последствиях жизни без Божьей искры в душе.
Поставим перед школьниками проблемный вопрос: как вы думаете, с какой целью вводит Диккенс в свою повесть образы трёх святочных Духов?
Фантастические образы трёх святочных Духов призваны служить заданию вполне реалистическому и нравственно-дидактическому, воспитательному: преобразовать человеконенавистника в человеколюбца, мизантропа – в филантропа и благотворителя (учитель поясняет значения слов “мизантроп” и “филантроп”).
Продолжим серию проблемных вопросов. Возможно ли преображение Скруджа? Прав ли Диккенс, сделав в конце повести своего героя добрым, приветливым, мягкосердечным?
Познакомившись со Скруджем в начале повести, читатель может считать это “рождественское задание” абсолютно неразрешимым. Мнения учащихся могут не совпадать.
Поэтому дадим классу задание: проследить нравственное развитие, эволюцию героя, которая представлена в повести со всей очевидностью. Мы должны убедить учащихся в том, что Диккенс нигде не погрешил против художественной логики рождественской повести.
Если вначале Скрудж на всё “плевать хотел” (12; 18), то превращение дверного молотка в лицо покойного Марли, умершего в сочельник ровно семь лет назад, встревожило “старого греховодника”.
В повести есть момент, намекающий, что Скрудж, возможно, сумел бы избежать встречи с жутким незваным гостем. Скрючившись у очага, огонь в котором еле теплится, герой должен был бы поразмышлять в этот сочельник о своей безрадостной жизни, сосредоточив внимание на диковинных голландских изразцах камина, изображавших сцены из Священного Писания, – “сотни фигур, которые могли бы занять воображение Скруджа” (12; 19). Однако он упустил свой шанс, и всё заслонило зловещее лицо умершего Марли.
С этого момента начинается путь к воскрешению “мёртвой души” Божьего творения, оскорбившего в себе Божий образ и подобие.
Диккенс настаивает на христианском основании рождественского преображения Скруджа по завету Евангелия о том, что Бог не хочет смерти грешника и для последнего грешника открыты врата к спасению.
Какое впечатление произвело на Скруджа явление призрака? Каков результат встречи героя повести с призраком Джейкоба Марли?
Результат этой встречи – эволюция позиции Скруджа от высокомерного: “Чепуха!”, “Всё равно вздор! <...> Не верю я в привидения” (12; 20), “Вздор и вздор!” (12; 21) – до мольбы и душевной муки: “Пощади! – взмолился он. – Ужасное видение, зачем ты мучаешь меня!” (12; 23), “Поговорим о чём-нибудь другом! Утешь, успокой меня, Джейкоб!” (12; 23). На наших глазах груз отягчённой совести становится для Скруджа невыносимым.
Устами призрака Диккенс излагает целую программу действия для тех, кому ещё открыта дорога к спасению на евангельском пути деятельного добра и сострадательной любви к ближнему:
“Душа, заключённая в каждом человеке, – возразил призрак, – должна общаться с людьми и, повсюду следуя за ними, соучаствовать в их судьбе. А тот, кто не исполнил этого при жизни, обречён мыкаться после смерти. Он осуждён колесить по свету и – о, горе мне! – взирать на радости и горести людские, разделить которые он уже не властен, а когда-то мог бы – себе и другим на радость” (12; 23); “даже веками раскаянья нельзя возместить упущенную на земле возможность сотворить доброе дело” (12; 24); “Забота о ближнем – вот что должно было стать моим делом. Общественное благо – вот к чему я должен был стремиться. Милосердие, сострадание, щедрость – вот на что должен был я направить свою деятельность. А занятия коммерцией – это лишь капля воды в безбрежном океане предначертанных мне дел” (12; 25).
Согласимся, последние слова звучат удивительно современно и вряд ли скоро утратят свою актуальность.
Однако Диккенс-христианин убеждён, что до воплощения Божьего замысла на земле ещё “столетья неустанного труда душ бессмертных должны кануть в вечность, прежде чем осуществится всё добро, которому надлежит восторжествовать на земле!” (12; 24).
Лесков также неустанно призывал “всеми зависящими от нас средствами увеличивать сумму добра в себе и кругом себя”. Как и Диккенс, русский писатель убеждён, что необходим ежедневный, “будничный” подвиг добра: “Прожить изо дня в день праведно долгую жизнь, не солгав, не обманув, не слукавив, не огорчив ближнего и не осудив пристрастно врага, гораздо труднее, чем броситься в бездну, как Курций...”11
По Диккенсу, в сакральные предрождественские дни, когда год на исходе и сияние благословенной звезды волхвов могло бы указать путь к деланию добра, мучения грешников особенно сильны.
Итак, сделаем предварительный вывод: возрождение уже началось. Есть место рождественской “сверхнадежды надежде”, и она воплощается с приходом трёх святочных Духов, явившихся Скруджу с заботой о его благе и спасении.
Явления трёх Духов (или хотя бы одного из них) вполне возможно инсценировать в классе, заранее распределив роли (Дух, Скрудж, рассказчик, герои видений Скруджа), продумав детали костюмов, декорации.
Изображая Духов Прошлых, Нынешних и Будущих Святок, Диккенс предстаёт как мастер причудливой, изысканной и остроумной фантастики. Пожалуй, главный из рождественских символов и эмблем – это “яркая струя света” (12; 31). Источник благого света здесь символико-смысловой.
Для Диккенса важно отметить ещё один важнейший центр христианской антропологии – сердце, куда, согласно богословскому учению, должны быть сведены как в единый центр – “осердечены” – разум и чувства человека.
И вот он, первый благой результат! “Твои губы дрожат, – сказал Дух. – А что это катится у тебя по щеке?” (12; 33). Первый лёд морозной глыбы растоплен первой слезинкой, в которую не верит даже сам исторгший её. Тем не менее душевный холод понемногу отступает, это класс может проследить по таким ремаркам: “с жаром (выделено мной. – А.К.) воскликнул Скрудж” (12; 33); “сердце так запрыгало у него в груди” (12; 34) и подобным им.
Однако зададимся вопросом: так ли просто злое холодное начало в Скрудже сдаёт свои позиции?
Будет несправедливо не отметить, будто укоренившееся зло сразу отступает. Два голоса – два ангела – светлый и тёмный – соперничают в растревоженной душе. В форме несобственно прямой речи Диккенс-психолог выводит наружу эти скрытые борющиеся голоса, а поле брани – сердце человека: “Почему душа его исполнилась умиления, когда он услышал, как <...> они (ребятишки. – А.К.) желают друг другу весёлых святок? Да пропади они пропадом! Был ли ему от них какой-нибудь прок?” (12; 34).
Но прослеживаем эволюцию героя далее: после первой слезы – Скрудж “всхлипнул” (12; 34), потом “заплакал” (12; 35), узнав в скрюченной фигурке мальчугана, брошенного одиноким на Рождество, самого себя.
Особенно жутким диссонансом детские муки представляются в дни Рождества Христова, когда рождение Божественного Младенца вызывает восторженный ангельский хор: “Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение!” (Лк. 2, 14).
И вот, наконец, свершилось: “всё находило отклик в смягчившемся сердце Скруджа и давало выход слезам” (12; 35).
Есть ли похожая ситуация в святочном рассказе Лескова?
Да, такую же метаморфозу мы увидим в лесковском рассказе «Зверь»: “Происходило удивительное: он плакал!” (7; 42) – сказано о “злобном” и “неумолимом” помещике-“звере”.
Если с первым Духом Скрудж даже боролся, пытаясь “колпаком-гасилкой” (12; 47) затушить всепроникающий свет, от которого испытывал душевные терзания, то вторым, Духом Нынешних Святок – величавым “сияющим Великаном” (12; 49), – герой окончательно покорён. Если в прошлую ночь Скрудж шёл за Духом “по принуждению и получил урок, который не пропал даром” (12; 50), то теперь герой сам “смиренно” молит Духа:
“Дух, – сказал Скрудж смиренно. – Веди меня куда хочешь <...> Если этой ночью ты тоже должен чему-нибудь научить меня, пусть и это послужит мне на пользу” (12; 50).
Вместе с учащимися мы можем поразмышлять об особенностях сакрального святочного времени, подкрепляя наши мысли цитатами из текста.
Святки – это поистине универсальное всечеловеческое время духовного единения, общечеловеческого родства: “...каждый из этих людей либо напевал тихонько рождественскую песнь, либо думал о наступивших святках” (12; 66); “И каждый, кто был на корабле, – спящий или бодрствующий, добрый или злой, – нашёл в этот день самые тёплые слова для тех, кто был возле, и вспомнил тех, кто и вдали был ему дорог, и порадовался, зная, что им тоже отрадно вспоминать о нём. Словом, так или иначе, но каждый отметил в душе этот великий день” (12; 67).
Образ корабля, который несётся “вперёд во мраке, скользя над бездонной пропастью, столь же неизведанной и таинственной, как сама Смерть” (12; 67), придаёт новый смысловой оттенок художественной “рождественской философии” Диккенса. Начинают звучать трагические ноты.
Окончательное потрясение Скруджа происходит, когда безгласный, закутанный в чёрное, с простёртой в неведомое рукой Дух Будущих Святок приводит напуганного до безумия героя на кладбище, к заброшенной могиле, на которой высечено имя Эбинизера Скруджа.
“Дрожь пробрала Скруджа с головы до пят” (12; 92) – кульминационное психологическое состояние героя. Он падает на колени, горячо и страстно молит Духа изменить уготованную ему в будущем участь; Скрудж окончательно потрясён, даёт молитвенные обеты: “Я буду чтить Рождество в сердце своём и хранить память о нём весь год. Я искуплю своё Прошлое Настоящим и Будущим, и воспоминание о трёх Духах всегда будет живо во мне. Я не забуду их памятных уроков, не затворю своего сердца для них” (12; 92).
Диккенс-христианин убеждён, что свободное устремление человека к добру всегда будет поддержано его Создателем. Здесь мы наблюдаем синергию – богочеловеческое сотрудничество.
Поэтому трагические ноты, приглушённо и на короткое время зазвучавшие в «Рождественской песни...», в ту же секунду прерывает заразительный “святочный смех”. Это “заливаются” племянник Скруджа Фред и его гости.
Учитель напоминает о том, что смена контрастных эмоционально-семантических состояний заложена в самой логике рождественского сюжета: “плач” Рождества сменяется “смехом”; страх же уступает место “великой радости”.
Диккенсовской повести также мог бы быть предпослан эпиграф святочного рассказа Лескова «Зверь»: “И звери внимаху святое слово” (7; 25): Скрудж, признанный в святочной игре зверем, медведем, обретает человеческое лицо под воздействием святого слова “рождественской философии”.
Ярко выраженное национальное
своеобразие художественных миров Лескова и
Диккенса не препятствует установлению сфер
пересечения в развитии рождественской темы
русским и английским авторами.
Обратимся к анализу эпиграфа в рассказе
Лескова.
Эпиграф к «Зверю», поясняет учитель, был взят писателем из авторитетного для православных христиан духовного источника – жития преподобного Серафима Саровского.
Уже эпиграф указывает на реальную возможность воплощения главной темы рассказа: обретения истинно человеческого лица “человеком-зверем”.
“Поразительно богатство духовных даров, излучаемых св. Серафимом”12. Само имя преподобного, вынесенное в самое начало рассказа, является как бы залогом свершения всех чудес рождественской истории о человеке и медведе.
“Злобный и неумолимый” характер героя рассказа «Зверь», который “не хотел знать милосердия и не любил его, ибо почитал за слабость” (7; 27), в финале неузнаваем: он “словно чудом умел узнать, где есть истинное горе, и умел поспевать туда вовремя” (7; 44).
Событийный ряд рассказа подчиняется своей собственной внутренней – именно рождественской – логике.
У Лескова налицо национально-самобытная художественная специфика. Это не просто идейно-нравственная атмосфера универсального рождественского празднества, воспетого Диккенсом; это именно русские святки – воплощение народной зимней “сказочности”, с её обязательной победой добра над злом, правды над кривдой. “Пир на весь мир”, праздник человеческого единения, органически связанный с фольклорной традицией, увенчивает лесковский рассказ. Ориентация на фольклор помогает Лескову благополучно избежать сентиментальности и дидактизма – пороков, от которых не свободны даже образцовые в своём роде святочные рассказы Диккенса.
“Очень большие трогательности” (7; 31) рассказа нисколько не портят его, а придают достоверность внезапному преображению “раздражённого и гневливого сердца” (7; 42). Развиваясь по своим собственным законам, включающим и рождественский мотив “чудесного” (ещё раз вспомним лесковское: “На то святки!”), рассказ не содержит ни одной фальшивой ноты.
Вспомним, как описывает Лесков необыкновенную дружбу крепостного парня и ручного медведя, которого разъярённый барин осудил на казнь, а потом помиловал под впечатлением рождественской проповеди. Это описание несёт в себе ещё одну очень важную идею – братственного единения не только людей, но и человека с природой, всего живого, сотворённого, сущего.
Недаром Храпошка и его друг медведь Сганарель рисуются как-то удивительно похожими друг на друга: “Очень ловкий, сильный и смелый”, “Храпон считался красавцем” (7; 28) – говорится о человеке; почти те же характеристики присутствуют в описании зверя: “необыкновенной силы, красоты и ловкости” (7; 30).
Мы видим, как “учёный” медведь проделывает фокусы, ходит на задних лапах, помогает мужикам таскать мешки, носит шляпу с пером. Но мало того, что медведь – излюбленная фигура народных потех и особенно святочного маскарада. Его по праву можно считать одним из главных героев рассказа Лескова «Зверь». Писатель обнаруживает тонкое понимание характера и нрава ручного медведя, не боится сравнить его даже с трагическим шекспировским образом короля Лира.
Как Лесков передаёт почти человеческие переживания зверя, обречённого на гибель?
“Пострадавший и изнурённый, по-видимому, не столько от телесного страдания, сколько от тяжкого морального потрясения, он сильно напоминал короля Лира”, “Медведь сберёг этот дружеский дар, и теперь, когда сердце его нашло мгновенное успокоение в объятиях друга, он, как только стал на землю, сейчас же вынул из-под мышки жестоко измятую шляпу и положил её себе на макушку...” (7; 37). Этот забавный головной убор – “нечто вроде венца” – как у “несчастного венценосца” – героя Шекспира, короля, преданного и обманутого в его лучших чувствах.
Мы видим, что в таком соотношении природного и человеческого, как оно представлено в лесковском рассказе, всё живое выступает частью целого, единого и неделимого гармоничного Божьего мира.
Как же маленький герой-рассказчик реагирует на всё происходящее в те памятные святки в доме страшного и жестокого дяди?
Мальчик остро переживает всё случившееся. Поэтому неудивителен и закономерен вопрос к няне маленького рассказчика: “Нельзя ли мне помолиться за Сганареля? Но такой вопрос был выше религиозных соображений старушки <...> однако медведь – тоже Божье создание, и он плавал с Ноем в ковчеге. Мне показалось, что напоминание о плаванье в ковчеге вело как будто к тому, что беспредельное милосердие Божие может быть распространено не на одних людей, а также и на прочие Божьи создания, и я с детской верою стал в моей кроватке на колени и, припав лицом к подушке, просил величие Божие не оскорбиться моею жаркою просьбою и пощадить Сганареля” (7; 33).
Эта простодушная детская молитва, излитая из самого сердца, может быть соотнесена с библейскими упованиями Книги пророка Исаии: “...тогда волк будет жить вместе с ягнёнком, и барс будет лежать вместе с козлёнком; и телёнок, и молодой лев, и вол будут вместе, и малое дитя будет водить их” (Ис. 11, 6).
“Будьте как дети” – это изречение
Христа одинаково много значило для Лескова и
Диккенса.
Богословы учат, что именно через младенчество
Иисуса открывается высшая мудрость: “Божия сила
и Божия премудрость сокрыты в немощах
младенчества <...> нет иной двери к
совершенству и блаженству, как младенчество
Иисуса”13.
Обратимся к развязке рассказа Лескова.
«Зверь» – один из немногих “идиллических” лесковских святочных рассказов. Рождественская развязка традиционна и убедительно трогательна.
Лесков апеллирует к рождественским главам Евангелия, на сцену вступает Высший Промысел в виде традиционных в святочном рассказе “жанровых аксиом”: чуда, спасения, дара.
Причём эта устойчивая святочная “триада” реализуется здесь буквально: “...рок удивительно покровительствовал Сганарелю и, раз вмешавшись в дело зверя, как будто хотел спасти его во что бы то ни стало” (7; 39) (выделено мной. – А.К.); священник “заговорил о даре, который и нынче, как и «во время оно», всякий бедняк может поднесть к яслям «Рождённого Отроча», смелее и достойнее, чем поднесли злато, смирну и ливан волхвы древности. Дар наш – наше сердце, исправленное по Его учению” (7, 42).
В конце анализа ещё раз обращаемся к эпиграфу, создавая “композиционное кольцо” урока.
В анализируемом контексте углубляется смысл эпиграфа рассказа: “И звери внимаху святое слово” – речь идёт именно об ожесточённом человеке, для которого не исключена возможность спасения.
“Молитесь рождённому Христу” (7; 41), – призывает сельский священник. И Христос становится “укротителем зверя” (7; 44). Благодатные покаянные слёзы, ниспосланные “человеку-зверю”, – это главное чудо “святочного преображения”: “Происходило удивительное: он плакал!” (7; 42).
В финале рассказа свершается рождественская смена святочных антиномий: плач сменяется весёлым смехом, страх – радостным ликованием: “...здесь свершилась слава Вышнему Богу и заблагоухал мир во имя Христово, на месте сурового страха. <...> Зажглись весёлые костры, и было веселье во всех, и шутя говорили друг другу:
– У нас ноне так сталось, что и зверь пошёл во святой тишине Христа славить” (7; 43).
Подведём основные итоги.
Такое необычное качество святочной литературы, как плач и смех Рождества, о котором мы упоминали неоднократно, восходит именно к евангельским событиям. Это явление призвано смягчить каменные сердца, растопить ледяные души, воззвать к покаянию, милосердию, теплоте и благодатным слезам. Покаянием и слезами очищается душа человеческая. “Душа, не движимая покаянием, чужда благодати: это – остановка на пути к восхождению, «нечувствие окаменелого сердца», признак духовной смерти, – писал В.Н. Лосский. – Покаяние, по учению св. Иоанна Лествичника, есть как бы возобновлённое крещение, но «источник слёз» после крещения больше крещения <...> дар слёз – верный признак того, что сердце растопилось божественной любовью. «Мы не будем обвинены, – говорит тот же святой, – при исходе души нашей за то, что не творили чудес, что не богословствовали, что не достигли видения, но, без сомнения, дадим ответ Богу за то, что не плакали непрестанно о грехах своих». Эти благодатные слёзы – завершение покаяния – одновременно являются началом бесконечной радости (антиномия блаженств, возвещённых в Евангелии, – «Блаженны плачущие, яко тии утешатся»”14.
Эта важнейшая идея христианского учения нашла художественное воплощение (у каждого писателя – по-своему) в анализируемых произведениях Диккенса и Лескова. В отличие от английского романиста, Лесков отказывается от традиционного использования аппарата святочной фантастики: “...причудливое или загадочное, – поясняет русский классик в предисловии к первому изданию цикла «Святочные рассказы», – имеет свои основания не в сверхъестественном или сверхчувственном, а истекает из свойств русского духа и тех общественных веяний, в которых для многих, – и в том числе для самого автора, написавшего эти рассказы, заключается значительная доля странного и удивительного” (7; 440).
При глубочайшем своеобразии национального и художественного воплощения святочной темы Лесков, отстаивая сущность “рождественской идеи”, смыкается с Диккенсом, прославляя Рождество Христово, основной сакральный смысл которого в том, что “Христос рождается прежде падший восставити образ...”
Примечания
1. См. мою работу «Человек на
часах» Н.С. Лескова // Литература в школе. 2000.
№ 6. С. 60–62.
2. Честертон Г. Чарльз
Диккенс. М., 1982. С. 106.
3. Лесков Н.С. Собр. соч.: В
11 т. М., 1958. Т. 11. С. 233.
4. Диккенс Ч.
Рождественская песнь в прозе // Диккенс Ч. Собр.
соч.: В 30 т. М., 1959. Т. 12. С. 24. Далее ссылки в
тексте приводятся по этому изданию с указанием
тома и страницы.
5. Лесков Н.С. Указ. соч.
С. 333.
6. Там же. С. 406.
7. Лесков Н.С. Собр. соч.: В
12 т. М., 1989. Т. 7. С. 4. Далее ссылки на это
издание приводятся в тексте с указанием тома и
страницы.
8. Честертон Г. Указ. соч.
С. 111–112.
9. McLean H. Nikolai Leskov. The Man and His
Art // Harvard Universiti Press. Camnbridge. Massachusets. London. England, 1977.
P. 3.
10. Лесков Н.С. Уха без рыбы
// Новь. 1886. Т. 11. № 7. С. 352.
11. Лесков Н.С. О героях и
праведниках // Церковно-общественный вестник. 1881.
№ 129. С. 5.
12. Федотов Г.П. Святые
Древней Руси. Paris: YMCA-PRESS, 1989. С. 235.
13. Праздники Православной
Церкви. М.: Синодальная типография, 1905. С. 50.
14. Лосский В.Н. Очерк
мистического богословия Восточной Церкви. М.:
Центр «СЭИ», 1991. С. 154–155.