Архив
· ОТКУДА ЕСТЬ ПОШЛО СЛОВО · ФАКУЛЬТАТИВ · РАССКАЗЫ ОБ ИЛЛЮСТРАТОРАХ · АРХИВ · ТРИБУНА · СЛОВАРЬ · УЧИМСЯ У УЧЕНИКОВ · ПАНТЕОН · Я ИДУ НА УРОК· ПЕРЕЧИТАЕМ ЗАНОВО · ШТУДИИ · НОВОЕ В ШКОЛЬНЫХ ПРОГРАММАХ · ШКОЛА В ШКОЛЕ · ГАЛЕРЕЯ · ИНТЕРВЬЮ У КЛАССНОЙ ДОСКИ · ПОЧТОВЫЙ ЯЩИК · УЧИТЕЛЬ ОБ УЧИТЕЛЕ · |
Сказка и правда
Вряд ли кто из американских писателей удостоился при жизни таких безудержных похвал, как Фенимор Купер.
Теккерей считал, что Кожаный Чулок стоит в одном ряду с бессмертным дядей Тоби из романа Лоренса Стерна «Тристрам Шенди» и лучше любого из персонажей Вальтера Скотта.
Белинскому этого показалось мало, и он поставил Купера рядом с Сервантесом и даже Гомером.
Бальзак, по собственному признанию, читая романы американского писателя, рычал от удовольствия.
Пушкин отмечал богатое поэтическое воображение Купера.
Такое единогласие и тем более такой энтузиазм могут смутить. Разумеется, и у великих мастеров бывают вещи, написанные лучше или хуже, но ниже определённого уровня они не опускаются.
Купер – опускался. Ему случалось писать просто плохо – тяжеловесно, многословно, с провалами вкуса, когда характеры смахивают на манекены, приёмы затасканы, а сюжет скрипит, как немазаная телега. Таков первый его роман – «Предосторожность» (1820), написанный словно под диктовку Джейн Остен, таков невыразимо скучный и невыразимо претенциозный, начиная уже с названия («Мерседес из Кастилии») роман о Колумбе, появившийся двадцать лет спустя, такова последняя, изданная в 1850 году, всего за несколько месяцев до смерти, книга «Веяния времени» – неуклюжая попытка социального романа.
Тем не менее следует признать, что и восторг современников, которые неизбежно пристрастны в оценках, и бессмертие в потомстве этот писатель заслужил.
Чем же?
Только не романами на актуальные темы, составившими так называемую трилогию о земельной ренте («Чёртов палец», «Землемер», «Краснокожие»). И тем более не сатирами – «Моникины», «Домой», «ДоRма», хотя в своё время реакцию они вызвали достаточно живую, чтобы не сказать нервную.
Это, между прочим, своя история, не вполне обычная. В 1826 году Купер отправился в Европу, где прожил целых семь лет, и не только каждый год по роману выпускал, но и впервые в жизни занялся публицистикой, написав, в частности, «Письмо генералу Лафайетту» и «Представления американцев». В сочинениях этих он всячески отстаивал преимущества, прежде всего экономические, республиканского строя перед монархическим. Возможно, в аргументах автор оказался не слишком убедителен – не знаток, прямо скажем, вопроса, но пафос выступлений был сверхпатриотический.
Но в Америке почему-то решили иначе. Журналисты набросились на него с какой-то остервенелой яростью, упрекая как раз в недостатке патриотических чувств. Сначала Купер просто обиделся, затем печально молвил: “Я разошёлся с моей страной”, далее подвигся на публицистическую отповедь «Письмо соотечественникам» и, наконец, дал выход чувствам на привычном, то есть романном, поле. «Моникины» – сочинение, выдержанное в чисто свифтовской манере: стране Высокопрыгии (естественно, Англии), где люди кичатся длинными хвостами, противостоит страна Низкопрыгия (естественно, Америка), символом равноправия в которой являются хвосты обрубленные. Обе одинаково нелепы в своих амбициях. Два последовавших романа выдержаны скорее в традиционном стиле, здесь есть и быт, и характеры, и даже сюжет занимательный, однако же всё сатирически заострено, а повествовательная форма – просто камуфляж.
Что ж, сатира – жанр вполне почтенный, да только не хватало Куперу ни свифтовской фантазии, ни свифтовского остроумия, слишком поглощён он злободневными спорами, слишком явно торчит здесь тенденция, убивающая всякую художественность. Так что, повторяю, не на этом слове зиждется его статус в литературе.
Иное дело «Шпион», первый в длинной череде куперовских романов на историческую тему, – здесь изображаются события, происходящие в годы войны за независимость. Правда, и тут не сразу становится понятно, отчего всё-таки столь понравился он первым читателям – а ведь понравился, собственно, этой книгой Купер и сделал себе поначалу имя. Непонятно потому, что уж слишком часто впадает автор в романтический штамп.
“Дамское общество состояло из незамужней особы лет сорока и двух юных девушек по меньшей мере вдвое моложе её. Краски поблёкли на лице старшей леди, но чудесные глаза и волосы делали её очень привлекательной; очарование придавало ей и милое, приветливое обхождение, каким далеко не всегда могут похвастать многие более молодые женщины. Сёстры – сходство между девушками свидетельствовало об их близком родстве – были в полном расцвете молодости; румянец – неотъемлемое свойство вестчестерской красавицы, рдел на их щеках, а ясные голубые глаза сияли тем блеском, который пленяет наблюдателя и красноречиво говорит о душевной чистоте и покое”.
Куперу даже на писательских его вершинах фатально не давались женские лица, но тут перед нами вообще какие-то кукольные персонажи, случайными, никакими словами описанные.
Пейзаж тоже нередко предстаёт в формах абстрактно-размытых. Благоуханный воздух, на востоке сгущаются страшные тучи, но на западе солнце излучает своё прощальное сияние. “Такие явления можно наблюдать лишь под небом Америки”, – замечает автор, но это сомнительно: наблюдать их можно под любым – или никаким – небом.
Наконец, читая роман, утомляешься в конце концов патриотической риторикой, лишённой, как правило, внятной художественной необходимости.
Словом, в какой-то момент закрадывается нехорошая мысль: а ну как прав был вечный насмешник Марк Твен, обвинивший Купера в самых невероятных литературных грехах – “сильно притуплено чувство языка... хуже по-английски никто не писал... литературный бред с галлюцинациями... юмор напыщенный, а пафос комичный, диалоги неописуемы, любовные сцены тошнотворны”.
И всё-таки нет, не прав, хотя по части языка, пафоса и любовных сцен, притом не только в «Шпионе», но и в «Зверобое», о котором Твен, собственно, и пишет, Купер был далеко небезупречен.
Есть, есть в раннем романе подлинная сила, и сосредоточена она в фигуре главного персонажа – Гарви Берча. Судьба ему досталась тяжёлая, вернее, он сам её выбрал, сделавшись тайным агентом революционной армии. Подлинное его имя и настоящая миссия известны только самому генералу Вашингтону, другие же считают его изменником, и лишь чудом он несколько раз избегает гибели от рук своих же единомышленников. Идеальный вроде, романтический герой-мученик, которому при жизни и не должно воздаться, иначе разом рассеется блестящий ореол.
Но с самого начала Купер делает сногсшибательный по своему новаторству ход: этот самый романтический герой предстаёт в облике простака-деревенщины, обыкновенного коробейника вполне незаметной внешности, которому, допустим, ничего не стоит выплюнуть табачную жвачку на блестящую решётку дорогого камина. На такое в литературе, а уж тем более в повествовании, посвящённом судьбоносным, как говорится, временам в жизни народа, никто ещё не отваживался.
Гарви Берч оказывается фигурой не только морально, но прежде всего художественно настолько авторитетной, что в моменты его появления на сцене чуть ли не вся эстетическая атмосфера преображается, и даже природа словно утрачивает романтическую условность, действительно обретая здешний колорит – небо, а также и земля на самом деле оказываются небом и землёй Америки.
И всё же «Шпион», сравнительно с пенталогией, пусть и генеральная, но репетиция, а Гарви Берч пусть и близкое, но только предчувствие охотника Натти Бампо по прозвищу Кожаный Чулок.
Складывалось пятикнижие на протяжении долгих семнадцати лет, правда, с большими перерывами. И хронология действительных событий в них сбита, а стало быть, и судьба героя развивается не в правильной последовательности жизненного цикла – от восхода к закату. Как раз наоборот.
В романе «Пионеры», открывающем пенталогию, читатель знакомится с сильно постаревшим уже, утратившим былую сноровку и огонь в глазах охотником, который доживает оставшиеся ему дни во владениях судьи-помещика, изрядно нажившегося на только что закончившейся (действие происходит в 1793 году) войне. Язык и нравы новых времён ему глубоко чужды, привыкший к воле и неписаным законам леса этот чудак то и дело нарушает закон писаный, так что даже попадает в местную каталажку. А под конец никем, кроме старого спившегося индейца Джона Могикана, не понятый, грустно удаляется на запад, где, быть может, сохранился привычный ему уклад жизни.
В изображении такого именно конфликта Купер столкнулся с немалыми трудностями, суть которых сам же и объяснил: “Книги об истории требуют неумолимой приверженности к правде, но правда разрушает очарование искусства, ибо художественное воплощение действительности гораздо эффективнее достигается изображением героев в соответствии с их общественным положением и поступками, нежели самой тщательной приверженностью к первоисточникам”.
До конца с этим противоречием автору «Пионеров» так справиться и не удалось. Судья Мармадьюк Темпл и его угодья – это как бы один мир, мир, жестокий в своей реальности, где безжалостно корчуют деревья, врубаются в землю в поисках угля и устанавливают юрисдикцию денег. А другой – оставшийся позади мир Натти Бампо, паутинный мир мечты, грубо попранный пионерами. На чьей стороне симпатии автора – понятно, но вырванный из привычной среды охотник лишён равно живости и поэтического очарования. Он не действует, но рассуждает, а рассуждательство – не его стихия. Ну а крючкотворная правда судьи, пусть и изображён он “в соответствии с общественным положением и поступками”, была Куперу просто скучна, в ней нет почвы для воображения. Потому полноценной встречи двух стихий, настоящего поединка сказки и правды не получилось.
Тогда Купер отступил на тридцать лет назад, когда Кожаный Чулок был в расцвете сил. «Повесть о 1757 годе» – так звучит подзаголовок к «Последнему из могикан» (1826). Но этот роман мы пока пропустим и проследим дальнейшее движение пенталогии.
Год спустя появилась «Прерия» – книга, в которой, по тогдашнему замыслу автора, читатель должен был навсегда проститься с героем. По существу, это прямое продолжение «Пионеров». Совсем одряхлевший, оглушённый стуком топора и визгом пилы, Кожаный Чулок умирает на голой равнине, обрывающейся у самых Скалистых гор. Грустная книга, и не просто оттого, что кончается смертью. Таков же и финал «Последнего из могикан», притом гибель там насильственная, да и из жизни уходит не старик, а юноша-индеец. Но в этой смерти есть, наперёд замечу, высокая простота и мифологическое величие. А в «Прерии» – меланхолическая тоска и безнадёжность. На истоки её проницательно указал Горький. Герой Купера, писал он, “бессознательно служил великому делу географического распространения материальной культуры в стране диких людей и – оказался неспособным жить в условиях этой культуры, тропинки для которой он впервые открыл”. “Граница” прекрасна, но лишь до тех пор, пока не освоена. Мечта поэтична, но только до тех пор, пока не воплощена.
И всё же Купер не желал мириться с таким концом. По прошествии пятнадцати лет он возвращается к любимому порождению своей фантазии, изображая молодость героя, то есть как раз те времена, когда он прокладывал тропинки и не задумывался, куда они приведут. Да и автор, наделённый, в отличие от персонажа, тяжёлым знанием будущего (то есть для него-то – настоящего), словно готов о нём попросту забыть. «Следопыт» и «Зверобой» – это чистая пастель, беспримесная поэзия, которую писатель находит не столько даже в фигурах и положениях, сколько в лике озёр, рек, горной гряды и, конечно, леса. На таком фоне и идиллия семейного счастья отличается удивительной органикой.
Вот теперь можно обратиться к «Последнему из могикан» – наверняка самой сильной вещи не только в пенталогии, но и во всём наследии Купера.
В этом романе, где описывается эпизод так называемой Семилетней войны (1757–1763), в результате которой англичане прибрали к рукам всю Французскую Канаду, масса захватывающих приключений, что, между прочим, сделало его любимым детским чтением. Да только книга эта не детская, и внутреннее напряжение её держится не просто на сюжете.
Купер первым, по существу, в американской литературе изобразил индейца. В «Пионерах» роль у него скорее сопутствующая, здесь же ключевая. Пушкин был прав, конечно, заметив в статье «Джон Теннер», что Чингачгук овеян неким романтическим флёром, лишающим его в немалой степени ярко выраженных индивидуальных свойств. Но, мне кажется, Купер к портретной точности не стремился. А если стремился, то не очень-то и преуспел. Зато получилось другое. За индейцем – целое племя, род, история со своими ритуалами, мифологией, речью.
Финал трагичен. Погибает, уходит “на угодья счастливой охоты” сын Чингачгука Ункас – последний из могикан, и с ним уходит могучий пласт человеческой культуры, в основе которой лежит родственная близость природе.
Но это трагедия, соприродная мифу, не знающему, собственно, границы между жизнью и смертью. Одно всегда чревато другим, и недаром Соколиный Глаз – Кожаный Чулок торжественно говорит, что мальчик этот ушёл лишь на время.
Ему дано это знание, потому и фигура получилась столь мощной и многомерной. Стрелок, охотник, разведчик, он в то же время воплощает корневой дух Америки времён её молодости и великих упований. Это здешняя личность и вместе с тем тоже мифологический герой, который писателю-романтику должен быть особенно близок.
Тема «Шпиона», пояснял Купер, – тема патриотическая. А в «Последнем из могикан» – другая тема. Человек перед судом природы – вот внутренний сюжет романа. Человек, которому не дано – но необходимо – дотянуться до её величия, порой и недоброго. Всё остальное – схватки индейцев с бледнолицыми, красочные одежды, ритуальные танцы – это потом.
Куперу не нравились, как говорится, гримасы американской демократии. Но тем сильнее тянуло его к истокам, к первородности Мечты. В этом смысле он был похож на Ирвинга, только на месте арабесок старшего романтика у Купера – эпическая мощь и, стало быть, эпическая боль.
И потому не исключено, что расхождение со своей страной – это на самом деле возвращение к своей стране, а тоска по ушедшему – тайная вера в продолжение, не имеющее конца.