Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №4/1999

Штудии

· ОТКУДА ЕСТЬ ПОШЛО СЛОВО ·ФАКУЛЬТАТИВ · РАССКАЗЫ  ОБ  ИЛЛЮСТРАТОРАХ · АРХИВ · ТРИБУНА · СЛОВАРЬ ·  УЧИМСЯ У УЧЕНИКОВ ·ПАНТЕОН · Я ИДУ НА УРОК · ПЕРЕЧИТАЕМ  ЗАНОВО · ШТУДИИ · НОВОЕ В ШКОЛЬНЫХ  ПРОГРАММАХ · ШКОЛА В ШКОЛЕ · ГАЛЕРЕЯ ·ИНТЕРВЬЮ У КЛАССНОЙ ДОСКИ · ПОЧТОВЫЙ ЯЩИК   · УЧИТЕЛЬ ОБ УЧИТЕЛЕ 
Михаил СВЕРДЛОВ

Как читать А.Н. Толстого?


Рисунки А.Толстого на полях рукописи
романа «Пётр I».

Созданное А.Н. Толстым поражало многообразием обличий, многообразием жанров. “Рябило от людей, рябило от писаний”, – вспоминает К.Федин и удивляется: каким же “пёстрым и разным остаётся его книжное наследие, в котором толпится так же много жанров, как в поэтике”. Так: Толстой был широк – оттого, наверное, что он, при жизни ещё возведённый в “советские классики”, стремился (и в итоге был назначен) возглавлять – представлять – олицетворять всю советскую литературу.А.Н. Толстой. 1923 г.

Крайние точки этого наследия, равного целой поэтике, – авантюрно-фантастический роман и историческая эпопея. Вот и сравним именно такие два произведения, которые кажутся несопоставимыми, – «Гиперболоид инженера Гарина» и «Пётр Первый». Первый роман – личный рекорд халтуры (как сделан «Гиперболоид»? – поспешно), второй – личный рекорд тщательности и требовательности к себе. Работая над «Гиперболоидом», Толстой откровенно выполнял заказ Доброхима на “жёлтый” пропагандистский роман. “Не согласитесь ли Вы, Алексей Николаевич, написать <...> «газовый» роман рокамболевского характера? <...> Может быть, можно «газировать» вашу «Аэлиту»?” – таков циничный запрос (8 июня 1924 года) – с указанием не только на то, о чём писать, но и на то, чему подражать (третьесортным образцам, вроде “сенсационных” «Похождений Рокамболя» П. де Террайля). “Предложенный Вами роман меня увлекает. На это нужно смотреть, разумеется, как на одну из новых форм искусства” – таков циничный ответ Толстого (18 июня 1924 года) с легкомысленным (“разумеется”) обещанием “новых форм”.

Другое дело «Пётр Первый»: работая над ним, Толстой пытался осуществить свою давнюю и заветную мечту. Отсюда – отношение к заданию: “трудность работы и желание написать безупречно” – лейтмотив его писем 1929–1930 годы (“какая это всё же кропотливая работа”; “бесконечно трудно”). В высказываниях о «Петре» даже любимые им “пищеварительные” метафоры выражают уже не “принцип удовольствия”, а творческие муки: “...Это так трудно, что иногда приходишь в отчаянье. Нужно переварить и освободиться (простите за сравнение) от огромного количества материала”.

И всё же: при всём различии романов есть между ними что-то общее; это – синдром писательского раздвоения. В чём он проявляется? Чтобы пояснить, оставим на время оба романа и обратимся к ситуации 1923 года – времени возвращения Толстого из эмиграции. Вот, например, заурядная пародия, опубликованная на страницах «Литературного еженедельника» (1923), – один из первых откликов на это возвращение. Задав себе тему («Как они написали бы о том, что “Тресты понизили цены на 25 процентов”»), пародист накладывает её на стиль различных писателей, в том числе и “(Гр.) А.Н. Толстого”:

Просёлок впереди всё время загибал, пропадая во ржи, не было ему конца.
Дорога поднималась на холмы, опускалась под холмы, обегала вокруг холмов и опять поднималась, скрываясь за холмами, становилось грустно.
Вдалеке вставало из-за земли облако и таяло. “Когда же ты, чёрт, доберёшься”, – стонал Алексей Николаевич, дорога утомила.
Но вот показались далёкие осокори и вётлы, за ними, в глубине деревьев, около дома, под навесом, на скамейке, рядом с женой, сидел ветхий князь Звенигородский.
Он задумался, с потухшей папиросой в руке, это была душистая папироса А-3, держали её два тонких пальца, а пятый, мизинец, с блестящим ногтем, задумчиво отогнулся, и князь сказал:
– А тресты, моя милая, всё же понизили цены на 25 процентов...
Шумели вётлы. Алексей Николаевич, на нём было широкое модное коричневое пальто в зелёную полоску, приподняв шляпу, выскочил из тарантаса.
Темнели осокори.

Комический эффект этой незамысловатой пародии – в невязке стиля и заданной темы: “25 процентов” резко диссонируют с “тонкими пальцами”, “модным коричневым пальто в зелёную полоску”, “вётлами” и “осокорями”. Для сегодняшнего же читателя очевидно: пародист метил в одну мишень (в графский титул и дворянские привычки писателя), а попал в другую – в “25 процентов”. Как бы угадан основной пункт сделки с властями: после возвращения из эмиграции Толстой обязался заплатить своеобразный налог пропагандистскими штампами (не меньше “25 процентов”) за право писать о “своём” – о “бескорыстной любви к жизни, к самому факту её” (Г.Адамович), о “бездумной радости бытия” (К.Федин), о “вётлах” и “осокорях”.

Насилие над собой не прошло для Толстого бесследно; из-за этого у него с 1923 года – постоянное раздвоение писательского “я”, постоянный разлад между органикой творчества и механикой идеологического заказа. Такое раздвоение, конечно, было массовым явлением в советской литературе. С Толстым, однако, особый случай: при всём своём незаурядном таланте слишком равнодушен был он к общественно-политическим идеям, слишком поспешен в своей готовности обслуживать вовсе чуждую ему идеологию. В результате – комическая неспособность хоть как-то примирить “своё” и “навязанное сверху”, обеспечить хотя бы иллюзию художественно-идеологической гармонии: “25 процентов” (лозунги дня) решительно не вписывались в сюжетное целое его текстов, поворачивались к читателю белыми нитками – невнятицей и нелепицей.

Первым произведением, написанным после переезда (осень 1923 года), стал рассказ «Парижские олеографии», в котором раскаявшийся писатель-эмигрант должен был как прямой свидетель и непосредственный участник заклеймить эмиграцию и Запад, то есть впервые заплатить свои “25 процентов”. Что он и сделал, но, по своей писательской привычке, слишком увлёкся деталями. Требовалось показать, как коварна и вместе с тем беспомощна русская эмиграция; но вовсе не требовалось рисовать с неё импозантные портреты – такой, например: “...Вот этот изящный, презрительный, с худым лицом молодой человек открыл первый начало великой восточной трагедии, убив у себя на дому полумифического мужика”. Здесь что ни слово, то идеологический промах: во-первых, не “великая восточная трагедия”, а “Великая Октябрьская революция”; во-вторых, не “молодой человек” (князь Юсупов) положил ей начало, а пролетариат во главе с большевистским авангардом; в-третьих, не “полумифический мужик” (Распутин) был убит, а фанатик и изувер; в-четвёртых, к чему эти увлекательные эпитеты – “изящный, презрительный”! И вовсе уж ни к чему было, обличая западное общество, забываться и позволять себе романтические отступления об ухаживаниях графа д’Артуа за королевой Марией Антуанеттой. Реакция пролетарской критики на эту путаницу между призванием и заказом была весьма скорой: “И ходит «учитель изящной словесности» А.Толстой по классу рабоче-крестьянской интеллигенции, и рассказывает ей истории, благоухающие розами любовных прихотей графов д’Артуа, и задаёт ей задачи с тремя неизвестными: традицией, эстетикой и идеологией. Мудрено ли, что, начитавшись литературного материала «Звезды», иные могут с искренним усердием, желая приветствовать Коминтерн, вместо нужных слов хором по привычке воскликнуть: «Даёшь Марию Антуанетту!» (Н.Асеев. «ЛЕФ», 1924).

Так вот: ту же неразбериху с “эстетикой и идеологией”находим и в публикуемых здесь романах – «Петре Первом» и «Гиперболоиде инженера Гарина». Оба текста раздваиваются, только последствия у этого – разные.

Возьмём «Гиперболоид» и посмотрим, когда писатель в своей стихии, а когда нет. Он на своей территории – когда, как водится, “сочной кистью” описывает парижские рестораны и притоны, роскошных женщин и мелодраматическую любовь; на чужой – когда, в нарушение сюжетной логики, бормочет скороговоркой про классовую борьбу. Если, например, говорится о еде, хоть и под предлогом сатиры, то автор чувствует себя в своём тексте вполне по-хозяйски:

Хозяин, вращая головой, мог видеть процесс вкусового восприятия каждого из своих клиентов. Малейшая гримаска неудовольствия не ускользала от его взора. Мало того, он предвидел многое: таинственные процессы выделения соков, винтообразная работа желудка и вся психология еды, основанная на воспоминаниях когда-то съеденного, на предчувствиях и приливах крови к различным частям тела, – всё это было для него открытой книгой.

Или, если говорится о женщинах, хоть и под предлогом обличения, то чувствуется привычный толстовский “жест” – резкий и энергичный. Так, в речи бандита Гастона Утиного Носа, помимо буржуазного цинизма, явственно звучит эротическое воодушевление:

– У Сюзанны хороший материал, но никогда использовать его она не сможет. Сюзанна не чувствует современности. Экое диво – кружевные панталоны и утренняя ванна из молока. Старо, – для провинциальных пожарных. Нет <...> современная проститутка, если хочет быть шикарной, должна поставить в спальне радиоаппарат, учиться боксу, стать колючей, как военная проволока, тренированной, как восемнадцатилетний мальчишка, уметь ходить на руках и прыгать с двадцати метров в воду. Она должна посещать собрания фашистов, разговаривать об отравляющих газах и менять любовников каждую неделю, чтобы не приучить их к свинству. А моя, изволите ли видеть, лежит в молочной ванне, как норвежская сёмга, и мечтает о сельскохозяйственной ферме в четыре гектара. Пошлая дура, – у неё за плечами публичный дом.

А как говорится о классовой борьбе? До неприличия кратко, в наспех пришитых отступлениях, без всякой сюжетной подготовки и без должного повода. Вот, например, историко-революционный экскурс, неожиданно вклинившийся в описание ночной жизни Парижа:

Направо за площадью Бланш начинается Сент-Антуанское предместье. Это – места, где живут рабочие и парижская беднота. Отсюда – с Батиньоля, с высот Монмартра и Сент-Антуана – не раз спускались вооружённые рабочие, чтобы овладеть Парижем. Четыре раза их загоняли пушками обратно на высоты. И нижний город, раскинувший по берегам Сены банки, конторы, пышные магазины, отели для милиционеров и казармы для тридцати тысяч полицейских, четыре раза переходил в наступленье и в сердце рабочего города, на высотах, утвердил пылающими огнями мировых притонов сексуальную печать нижнего города – площадь Пигаль – бульвар Клиши – площадь Бланш.

Ещё более неподготовленным выглядит отступление о прогрессивных учёных, торопливо запихивающее газетную передовицу в придаточное предложение:

В то время, когда диалектика истории привела один класс к истребительной войне, а другой – к восстанию; когда горели города, и прах, и пепел, и газовые облака клубились над пашнями и садами; когда сама земля содрогалась от гневных криков удушаемых революций и, как в старину, заработали в тюремных подвалах дыба и клещи палача <...> когда упали с человека так любовно разукрашенные идеалистические ризы, – в это чудовищное и титаническое десятилетие одинокими светочами горели удивительные умы учёных.

Далее: по правилам конъюнктурной игры, в финале романа полагалось устроить торжество коммунистической идеи – Толстой выполнил и этот пункт договора. Чтобы обеспечить завершающую роман мировую революцию, агенту Советов Шельге не нужно никаких особенных качеств – необходимо только его символическое присутствие. Что мы знаем о Шельге? Что он хороший спортсмен – только за это Толстой-художник и мог зацепиться: “Мерно и быстро, в такт ударам сердца – вдыханию и выдыханию – сжимались, нависая над коленями, тела гребцов, распрямлялись, как пружины. Мерно, в ритм потоку крови, в горячем напряжении работали мускулы”. В остальном от Шельги требовалось не много. Во-первых, затвердить наизусть несколько магических формул, чтобы на каверзные морально-идеологические вопросы отвечать: “...Всё, что ведёт к установлению на Земле Советской власти, хорошо <...> всё, что мешает – плохо”. Во-вторых, ждать. Это ничего, что он всё время опаздывает, допускает просчёты и даёт себя обхитрить авантюристу Гарину; созданный этим авантюристом гиперболоид всё равно рано или поздно попадёт в руки восставшему пролетариату, мировая революция всё равно рано или поздно наступит сама собой – как непреложная историческая закономерность.

Главное – побыстрее отписаться на этот счёт; так, чтобы заключительные главы романа по стилю максимально приблизились к голой схеме, к наброскам плана. Спешно сочиняя развязку «Гарина», автор недаром перескакивает с прошедшего времени на настоящее: “Гиперболоид был в руках Шельги. Об этом знали, об этом кричали восставшие. Шельга разыгрывает революцию, как дирижёр – героическую симфонию”. Чем ближе стиль повествования к наброскам плана, тем более идеологически выдержанным является повествование. Пример тому – план неосуществлённой третьей части «Гиперболоида»:

Россия переоснащает свои химические заводы на оборону.
В Париже начинается революция <...>
Гениальный план Хлынова. При помощи Зои выполняет его. Гибель Гарина. Хлынов взрывает остров.
Хлынов летит в Париж и бросается в гущу борьбы.
Поражение анархистов. Гибель Роллинга.
Победа европейской революции.
Картины мирной, роскошной жизни, царство труда, науки и грандиозного искусства.

Итак, результат раздвоения в «Гарине» – распад формы, потеря жанра. В «Петре Первом» – то же раздвоение, те же “25 процентов”, а результат совсем другой. Почему? Поясним – через эпизод из пятой главы третьей книги романа, – насколько тоньше и хитрее отдаёт Толстой свою дань историческому материализму в «Петре»:

– Ах, деревни-то какие бедные, ах, живут как бедно, – шептал Голиков и от сострадания прикладывал узкую ладонь к щеке.
Гаврила отвечал рассудительно:
– Людей мало, а царство – проехать по краю – десяти лет не хватит, оттого и беднота: с каждого спрашивают много. Вот, был я во Франции... Батюшки! – мужиков ветром шатает, едят траву с кислым вином и то не все... А выезжает на охоту маркиз или сам дельфин французский, дичь бьют возами... Вот там – беднота. Но там причина другая...
Голиков не спросил, какая причина тому, что французских мужиков шатает ветром... Ум его не был просвещён, в причинах не разбирался: через глаза свои, через уши, через ноздри он пил сладкое и горькое вино жизни и радовался, и мучился чрезмерно...

Обратим внимание: только дело доходит до марксизма-ленинизма, до объяснения причин – и автор, и герой уклоняются, как бы нечаянно прерывая речь; лукавая ссылка на непросвещённость голиковского ума как будто прямо адресована цензору. Так и в масштабе всего произведения: обязательные сюжетные линии – народных страданий и народных движений – обозначены как строчки отчёта, но вскоре прерваны и забыты. В начале романа автор ещё сетует для проформы на тактические ошибки восставшей бедноты: “Не нашлось тогда одной головы, – бушевали вразброд”, затем вяло подхватывает разинскую тему – в речах Овдокима, казаков и людей с Дона: “Собиралась голь, беднота перекатная, как вороны слетались, – тучами, несчётно... Золотую грамоту с собой несли... в кафтане зашита у казака Степана Тимофеевича... Грамота кровью написана, брали кровь из наших ран, писали острым ножом...” (первая книга, пятая глава); “Казаки <...> кричали: «Дай срок, отъедет государь в немцы, – учиним, как Стенька Разин...»” (первая книга, седьмая глава); “Весной приходи. Нам старые атаманы нужны. Погуляем веселее, чем при Степане...” (вторая книга, первая глава). В дальнейшем же эта тема едва теплится и, наконец, затухает.


«Пётр Первый». Иллюстрация художника Д.Шмаринова.

О чём свидетельствует эта забывчивость? Проницательно замечено критиком эмиграции М.Слонимом: для советских писателей “типично <...> стремление уйти от социального приказа, от литературы по-марксистски, неизменно всё объясняющей «экономическими причинами»  и«социальными взаимоотношениями» и, по всякому поводу, преподносящей великое количество «потому что», которые звучат как некое литературное «чего изволите»”. Непоследовательность исторической концепции Толстого – признак инстинктивной защиты писателя от требуемого “потому что”; это спасительная непоследовательность.

Коротко проговорить, что требуют, вовремя поставить многоточие и поскорее обратиться к тому, что единственно важно ему и его героям, – к “сладкому и горькому вину жизни” – такова толстовская тактика в «Петре». Только так и удаётся ему спасти роман от окончательного распадения – ценой отказа от жанра.

Подведём итог. Чего не надо ждать от А.Н. Толстого? Не надо ждать соответствия заявленному им жанру: «Гиперболоид инженера Гарина» не надо читать как авантюрно-фантастический роман, «Пётр Первый» не надо читать как историческую эпопею. Увлечься сюжетными перипетиями «Гарина», разделить с его героями их приключения – не удастся; задуматься о судьбах народов при чтении «Петра» – тоже. Недаром В.Шкловский писал Толстому, что у того “исторический роман преодолел историчность”; “преодолел”, то есть превратил в несущественную условность: перед нами не жанры, но конъюнктурные призраки жанров.

Как же читать А.Н. Толстого? Снисходительно и терпеливо, обращая внимание не на жанровую связь эпизодов, а на каждый эпизод в отдельности. Во многих из них внимательному читателю будет дано самому вкусить “сладкого и горького вина жизни”, в котором, надо признать, писатель знал толк.

Рейтинг@Mail.ru