Архив
Яков ХЕЛЕМСКИЙ
Разговор о любви
Это было в те давние годы, когда редакция «Нового мира» ещё обитала в старинном особняке в начале улицы Чехова. Однажды в очередном номере публиковалась лирическая подборка известного белорусского поэта. Мне позвонили - пришла вёрстка, и, поскольку автор за пределами Москвы, хорошо бы мне, переводчику, вычитать и подписать корректуру. Помнится, денёк был летний. Я тут же отправился в редакцию.
Случилось так, что когда я приблизился к знакомому порогу, из только
что подъехавшей машины вышел Твардовский. Он был в добром расположении
духа - возможно, тому способствовала погода, - радушно поздоровался и сказал:
- Вы появились очень кстати. Есть у меня к вам один вопросец. Давайте проскочим
сразу ко мне, пока народ не набежал.
Мы вместе поднялись по широченной лестнице, осенённой огромным зеркалом.
Пока одолевали подъём, я всё думал о том, зачем я понадобился Александру
Трифоновичу? Обычно, когда у главного редактора возникали замечания, относящиеся
к моим стихам или переводам, он передавал их через Софью Григорьевну Караганову
- она вела отдел поэзии. Но порой требовался личный разговор.
Рабочее общение с Твардовским, не всегда лёгкое, оказывалось в итоге
полезным и увлекательным. ...Взойдя наверх, мы свернули налево и оказались
в “новомирском” просторном вестибюле, откуда несколько дверей вели в редакционные
комнаты. Из-за перегородок доносились негромкие голоса, слышался стук машинки.
Восседавшая при входе Зинаида Николаевна - заведующая редакцией - беседовала
с кем-то по телефону. Отведя трубку, она привстала. Твардовский едва заметным
движением руки поприветствовал её и дал знак продолжать разговор. При этом
пошутил:
- Я вижу, что даже в отсутствие главного все на месте, все при деле.
И мы прошли в его кабинет. Александр Трифонович вынул из портфеля стопку
оттисков, видимо, просмотренных дома, и положил их на свой массивный рабочий
стол. Извлёк из пачки страницы с моими переводами. Я внутренне подготовился
к любому повороту предстоящего объяснения. Но, словно угадав мои мысли,
Твардовский улыбнулся:
- Нет, нет, формально к автору никаких претензий не имеется. Правки не
требуется. Переводы тоже без сучка и задоринки. Сучок даже и не помешал
бы. Но речь пойдёт о другом. Он снова улыбнулся, на этот раз не без лукавства,
почти заговорщицки, и продолжил:
- Разговор сугубо между нами. Что вы можете сказать об этих двух стихотворениях?
Я взял страницы вёрстки. Против двух лирических миниатюр острым карандашом
был поставлен большой вопросительный знак. Стихи были горькие - о неблагополучной
любви, внезапной разлуке, нарушенной верности, душевной боли. Две-три строфы
могут многое вместить.
- Тема, как говорится вечная, - сказал я, - но, по-моему, стихи не вторичны.
Найдено что-то своё - словарь, интонация, белорусский колорит.
- Согласен, - закивал головой Твардовский, - я же предупредил, написано
неплохо, огрехов нет. Меня озадачивает другое. Как бы выразиться поделикатней?
Автор - человек немолодой, вроде бы хороший семьянин. А стихи явно не по
возрасту. Вообще говоря, бывает, конечно. Гёте или наш Тютчев под старость
позволяли себе всякое. Но то великие классики. И любовные стихи возникали
у них из житейских обстоятельств. Диктовались перепадами судьбы... Ну а
тут?.. Впрочем, вы лучше меня знаете автора, подружились с ним ещё на фронте.
Ежели до сих пор он такой влюбчивый, то и Бог с ним. Это его личное дело.
Но взяло меня вдруг сомнение - может, свои ахи и охи он попросту сочиняет?
А? Вот, оказывается, чего опасался Александр Трифонович. Что, если эти
внешне взволнованные строфы - не выстраданная правда, а всего лишь умелое
упражнение на завлекательную тему? Как видим, ни тени ханжества не было
в этой настороженности. Редактор "Нового мира" отнюдь не собирался
вторгаться в чужую жизнь, тем более осуждать кого бы то ни было. Мне даже
подумалось, что он обрадуется, если я скажу, - да, наш пожилой автор всё
ещё не угомонился. И, наоборот огорчится, узнав, что перед ним наигранная
мистификация. Я постарался внести ясность:
- Полагаю, что это воспоминания о бурной молодости. А скорее всего - давние
стихи, которые он прежде по каким-то причинам не печатал.
- Ещё бы! - облегчённо засмеялся мой собеседник, - попробовал бы он раньше
вытащить на свет божий эти страсти-мордасти! Да ещё тиснуть в журнале.
Ему бы дома не поздоровилось. А сейчас - и он уже не тот, и супруга стерпит
- помудрела. Можно и к запасникам обратиться. В общем - дела давно минувших
дней, преданья старины глубокой. Так что ли? Ладно, будем считать, что
так.
Он помолчал, подумал о чём-то своём, и вынес вердикт:
- Ну что ж, нашему лирику видней, что и когда обнародовать. Письменик он
опытный, сам за себя отвечает. И перед женой и перед читающим людом. И,
как положено мужикам, забудем этот разговор.
Он аккуратно стёр ластиком вопросительный знак. Поставил в верхнем углу
первой страницы своё классические “А.Т.”. И протянул мне листки, добавив:
- Вычитайте внимательно и, если не трудно, передайте Софье Григорьевне.
Вот такой диалог. Во всём редактор "Нового мира" требовал подлинности.
А уж придуманных стихов о любви наверняка не простил бы. Сам он, как известно,
этой темы касался осторожно. В ранних стихах - "Невеста", "Размолвка",
"Соперник", "На свадьбе" - он как бы отшучивался от
юношеских любовных передряг. -а и в зрелой лирике, и в своих поэмах обходил
эту сторону собственного бытия. На страницах "Василия Тёркина"
глава "О любви" начинается простыми, трепетными словами о глазах
женщины, проводившей солдата на войну:
И дороже этот час,
Памятный, особый,
Взгляд последний этих глаз,
Что забудь попробуй.
Он у каждого из нас
Самый сокровенный,
И бесценный тот запас
Неприкосновенный.
Он про всякий час, друзья,
Бережно хранится,
И с другим никак нельзя
Этим поделиться.
Потому - он мой, он весь -
Мой святой и скромный...
Мария Илларионовна Твардовская в своих воспоминаниях о муже писала:
“То, что казалось ему только личным, что составляло глубинную часть души,
не часто выносилось наружу. Это закон народной жизни. Он соблюдал его до
конца”.
Обратимся к другой мемуаристке. Твардовский подарил том своей лирики Маргарите
Алигер. В её очерке "Тропинка во ржи" есть такие строки: “При
встрече я поздравила его... Рассказала о своём впечатлении, но, чуть поколебавшись,
всё-таки добавила:
- Знаете только чего мне в книге не хватает? Любовной лирики. Истинных
страстей. Безумств... Твардовский, словно оправдываясь, виновато развёл
руками”.
Вот ещё одно свидетельство. Послушаем Константина Ваншенкина: “Как-то,
не помню к чему, Александр Трифонович восхищённо начал читать мне пушкинское
"Предчувствие". Но прочитал только первые восемь строк, дальше
про любовь не стал. Это было в его кабинете в "Новом мире", ещё
на улице Чехова”.
Здесь уместно напомнить об одной неожиданной параллели. Читая "Грасский
дневник" Галины Кузнецовой, я нашёл запись от 5 февраля 1927 года,
относящуюся, естественно, к Бунину: “Иван Алексеевич дал мне пачку своих
стихов... Удивилась, как мало у него любовной лирики... Спросила его об
этом. Говорит, что никогда не мог писать о любви - по сдержанности и стыдливости
натуры и по сознанию несоответствия своего и чужого чувства”.
Если вдуматься, непредсказуемым такое совпадение не назовёшь. "Тёмные
аллеи" - это ведь проза, это о других людях. А любовная лирика - сфера
сугубо личная, это мир особый. Бунин, как известно, высоко оценивший "Василия
Тёркина", мог бы вполне присоединиться к памятным строфам о неприкосновенном
запасе, с которым нельзя ни с кем делиться. Примечательная перекличка!