Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Литература»Содержание №26/2004

Штудии

Кто виноват? Ещё раз об авторской позиции в поэме А.С. Пушкина «Медный Всадник»

ШТУДИИ

Андрей РАНЧИН


Кто виноват?

Ещё раз об авторской позиции в поэме А.С. Пушкина «Медный Всадник»


Ранчин Андрей Михайлович (1964) — доктор филологических наук, литературовед; преподаёт в МГУ.

Как в изящной словесности бывают темы, которые принято именовать “вечными”, так и в исследованиях литературы есть вопросы, которые словно бы существовали всегда. Это вопросы, тревожащие и требующие ответа, но, однако же, ни один известный ответ, ни одно решение не отменяют сомнений и других ответов.

Один из таких вопросов рождается при чтении пушкинской поэмы «Медный Всадник»: на чьей стороне — бедного Евгения или “державца полумира” Петра Великого — создатель поэмы?

На протяжении более чем ста пятидесяти лет истории толкования поэмы на этот вопрос были даны три ответа.

Ответ первый. Пушкин, конечно же, на стороне Петра Великого. Пётр создал прекрасный город, который дорог сердцу поэта. Пётр — творец новой России, и несчастному Евгению, забывшему о своих славных предках и погружённому в приземлённые “мечтания” о карьере и прибавке денег (благодаря чему он сможет обеспечить себе и будущей жене скромное “мещанское” будущее), не пристало вступать в спор с великим героем. И ведь не “строитель чудотворный” Петербурга, а наводнение, разгул стихии, враждебной великому царю, ответствен за смерть Евгениевой невесты и её матери. Упрёки “ничтожного героя” Евгения — не по адресу. Сторонником этой точки зрения был В.Г. Белинский, в пушкинистике советского времени за неё ратовал, например, известный литературовед Д.Д. Благой.

Ответ второй, полностью противоположный первому. Бедный Евгений ни в чём не повинен, Пушкин по-христиански сострадает своему безумцу, Пётр бросил исполненный гордыни вызов природе, миропорядку, а жертвой этого (настоящего, страшного!) безумия оказывается “маленький человек”, горю которого по-христиански сострадает сочинитель поэмы. Приверженцев этого мнения много, среди них — поэт-символист и пушкинист В.Я. Брюсов. Григорию Зобину близка именно эта точка зрения.

Ответ третий, полемичный по отношению к двум первым. Пушкин изображает трагический конфликт двух сил (личности и власти, человека и государства), у каждой из которых есть своя правда, но обе эти правды ограничены, неполны. Пётр прав как государь, за ним и на его стороне — история. Евгений прав как обыкновенный человек, за ним и на его стороне — гуманность и христианское сострадание. В последние годы это мнение было поддержано А.Н. Архангельским в работе «Стихотворная повесть А.С. Пушкина “Медный Всадник”», которая вышла в составе его книги «Герои Пушкина» (М., 1999).

Каковы же аргументы трёх сторон в этом долгом споре?

В пользу сторонников мнения о том, что автор прославляет Петра и открещивается от обвинения “строителя чудотворного”, казалось бы, свидетельствует Вступление к «Медному Всаднику». Торжественно-величавые стихи

На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн…

вызывает воспоминание о начальных строках первой библейской книги, Книги Бытия, повествующих о сотворении мира Богом: “В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою” (Быт. 1, 1–2). “Строитель чудотворный” как бы уподоблен самому Творцу мира: создатель Петербурга — полубог или демиург. Уподобление Петра Великого Господу — приём, традиционный для русских торжественных од, а Вступление
к «Медному Всаднику», как замечательно показал Л.В. Пумпянский в статье «“Медный Всадник” и поэтическая традиция XVIII века» (1939), — во многом не что иное как подражание одическому стилю (см.: Пумпянский Л.В. Классическая традиция // Собрание трудов по истории русской литературы. М., 2000. С. 158–196). Пребывание творца в пустынном месте, на берегу — устойчивый мотив, поэтическая формула Пушкина. В это пустынное место удаляется от суеты света поэт, когда его посещает “божественный глагол” вдохновения: “Бежит он, дикий и суровый, // И звуков и смятенья полн, // На берега пустынных волн, // В широкошумные дубровы…” («Поэт», 1827). Рифма в этих стихах — “полн–волн” совпадает с рифмой в первых строках поэмы.

Есть во Вступлении и соответствие “тьме над бездною”. Мир, невские берега до создания города лишены солнца, погружены в туманную полутьму.

И лес, неведомый лучам
В тумане спрятанного солнца,
Кругом шумел.

Бунт стихии против основателя Петербурга оценён как бунт не столь беспощадный, сколь как бессмысленный.

Красуйся, град Петров, и стой
Неколебимо, как Россия.
Да умирится же с тобой
И побеждённая стихия;
Вражду и плен старинный свой
Пусть волны финские забудут
И тщетной злобою не будут
Тревожить вечный сон Петра!

Стихия в поэме — сила не творческая, а разрушительная. Она уподоблена шайке разбойников и войску иноплеменников, осаждающему город. От неё, а не от Петра исходит гибель для Параши и её матери, и вправе ли несчастный Евгений упрекать и винить в произошедшем основателя великого и величественного града? Воистину, не безумие ли это?

Пётр — “мощный властелин судьбы”. Не человеку вступать с ним в спор. Не так давно А.Е. Тархов проницательно заметил параллели между “петербургской повестью” Пушкина и библейской Книгой Иова (см.: Тархов А.Е. Размышления по поводу одной иллюстрации к «Медному Всаднику» // Альманах библиофила. М., 1987. Вып. 23. С. 288–329). В самом деле: с Творцом соотнесён Пётр, а всего лишившийся, всё потерявший Евгений напоминает Иова, у которого Бог отнял детей. Но если праведный Иов, испытуемый Богом, пусть скорбит и жалуется, но не хулит Творца, его испытывающего, то безумный Евгений дерзает вознести хулу на строителя Петербурга. Многотерпеливый Иов был вознаграждён рождением новых сыновей и дочерей и возвращением отнятого богатства, у безрассудного Евгения отбирается его собственная жизнь.

Мнение А.Е. Тархова получило признание в пушкинистике. Развивая эти наблюдения, Д.П. Ивинский напомнил, что в Книге Иова (гл. 38) Бог говорит, что затворил море воротами и “поставил предел надменным волнам” его (Ивинский Д.П. Пушкин и Мицкевич // История литературных отношений. М., 2003. С. 303–304).

Таковы аргументы “за” Петра. Но в поэме как будто бы есть и свидетельства “против”. Да, невеста Евгения и её мать гибнут от наводнения, а не по воле “державца полумира”. Однако ведь именно Пётр бросил вызов стихиям, основав город в месте для того не предназначенном. Слова царя “Природой здесь нам суждено // В Европу прорубить окно” не лишены самонадеянности: именно природа и восстаёт против “строителя чудотворного” и его города. Попрание же законов природы есть как бы и вызов самому Богу и установленному им миропорядку. Про Петра сказано: “того, чьей волей роковой // Под морем город основался”. Конечно, эпитет “роковая” здесь означает прежде всего “выражающая волю судьбы”, “творящая судьбу”. (В современном русском языке наиболее удачным синонимом для слова “роковая” было бы, наверное, искусственное словцо “судьбоносная”.) И естественно, “под морем” — это “на берегу моря”, а не под водою. Но отсечь традиционные ассоциации, рождаемые словами “роковая” (страшная, гибельная…) и “под морем” (ниже уровня моря, в подводном мире…) всё-таки невозможно.

Деяния Петра словно бы нарушили равновесие мировых сил: стеснение, пленение природы породило в ответ восстание стихии. В поэме народ называет наводнение “Божьим гневом”, а “покойный царь”, Александр I, изрекает: “С Божией стихией // Царям не совладеть”. Бедствия, сотворённые наводнением, рисуются в апокалиптических тонах.

                                    …Чёлны
С разбега стёкла бьют кормой.
Лотки под мокрой пеленой,
Обломки хижин, брёвны, кровли,
Товар запасливой торговли,
Пожитки бледной нищеты,
Грозой снесённые мосты,
Гроба с размытого кладбища
Плывут по улицам!

Смешались вещи, принадлежащие миру земли и миру воды, стёрта грань между живыми и мёртвыми.

За что этот “Божий гнев”? Быть может, не только за личные грехи нынешних обитателей Петрополя, но и за вину основателя города: за неё взыскано и с царя-потомка, обыкновенного смертного человека, и с потомков тех, кто когда-то поселился на этих “мшистых, топких берегах” по воле державного властелина?

Статуя Петра в поэме именуется “кумиром”. Николай I нашёл это именование предосудительным, вероятно, из-за ассоциаций с языческими “идолами”, которых Библия называет именно “кумирами”. Перерабатывая в 1836 году, с учётом замечаний царственного цензора, текст “петербургской повести”, Пушкин заменил “кумира” на “седока”. Возможно, царь был излишне строг и подозрителен: в русских торжественных одах XVIII века, как напомнил Л.В. Пумпянский, статуи устойчиво именуются “кумирами”, и в этом обозначении нет ничего уничижительного.

Но в тексте пушкинской поэмы есть и ещё одно скрытое уподобление Медного Всадника идолу. О Евгении, вновь оказавшемся на Петровской площади спустя почти год после наводнения, сказано: “Он мрачен стал // Пред горделивым истуканом”. Григорий Зобин в своей статье о «Медном Всаднике» справедливо замечает, что “слова «кумир» и «истукан» употреблены Пушкиным в абсолютно точном, изначально-религиозном значении — идол, культовое изваяние земного властителя, императора, человекобога. Явление названо по имени”.

Я не уверен, что эти именования нужно непременно связывать с традицией обожествления римских императоров, как это делает Г.Зобин. Но языческий ореол у статуи Медного Всадника несомненен. В Библии отношение благочестивых верующих к “истуканам” исполнено неистового отвержения: “истуканов… их сожгите огнём”; “разбейте истуканы богов их” (Втор. 7, 5; 12, 3); “да постыдятся все служащие истуканам” (Пс. 96, 7); “срамит себя всякий плавильщик истуканом своим, ибо истукан его есть ложь” (Иер. 51, 17); “истреблю истуканов твоих… из среды твоей”; (Мих. 5, 13); “что за польза от истукана” (Авв. 2, 18). Ревностный служитель единого Бога царь Аса ниспровергает истуканов, рубит их (3 Цар. 15, 13, 2 Пар. 15, 16).

“Медная глава” статуи Петра в пушкинской поэме напоминает о “голове… из чистого золота” истукана, о котором говорится в Книге пророка Даниила (2, 32); медь (бронза), из которой отлита скульптура Фальконе, — металл не столь драгоценный, как золото; так и статуя основателя Петербурга уступает истуканам древних времён, почитавшимся богами.

Но всё же монумент Петра грандиозен, он возвышается, парит над городом “в неколебимой вышине”. Он напоминает огромных идолов: “вот, какой большой истукан; огромный был этот истукан” (Дан. 2, 31).

В культурном сознании русского общества пушкинского времени Фальконетов Всадник был палладиумом, гением, оберегающим город. Предание рассказывало: когда в 1812 году из-за угрозы наступления французов на Петербург было решено вывезти памятник из Петербурга, Пётр явился некоему майору Батурину и повелел не делать этого. “Доколе я стою на сём месте, город будет невредим”, — обещал царь. При освящении нового Исаакиевского собора предполагалось обойти крестным ходом не только храм, но и статую Петра I, и только вмешательство митрополита Филарета (Дроздова), указавшего на противохристианский характер задуманного ритуала, предотвратил странное смешение христианского обряда
с языческим поклонением идолу. Освящение Исаакиевского собора состоялось много лет после написания поэмы, но оно отражало сложившуюся ранее мифологизацию Медного Всадника, которую Пушкин не мог не учитывать. (О мифологическом восприятиии творения Фальконе см., например: Живов В.М., Успенский Б.А. Метаморфозы античного язычества в истории русской культуры XVII–XVIII веков // Из истории русской культуры. М., 1996. Т. 4 (XVIII — начало XIX века). С. 496–498.)

Фон, на котором показана в поэме статуя Петра, — тёмный, чёрный, и скульптурное изображение царя принадлежит этому пространству тьмы, что, несомненно, исполнено глубокого смысла: “неподвижно возвышался // Во мраке медною главой”. Неподвижность во время наводнения присуща и Петру, и Евгению, причём несчастный Евгений, спасающийся от волн на мраморном льве позади Медного Всадника, как бы пародирует скульптуру царя, неколебимо высящегося в седле. Неподвижность Евгения — это неподвижность человека, оцепенение отчаяния; неподвижность Петра — это неколебимость вне- и сверхчеловеческая, неподвижность власти, замкнутой в себе и безразличной к страданиям бедного обывателя. Всадник к Евгению “обращён <…> спиною”. С точки зрения здравого смысла, это Евгений очутился за спиною медного кумира, но в символическом пространстве пушкинской поэмы, где статуя Петра словно оживает, именно царь не желает замечать страдальца. Он велик и бесчувствен, как и подобает языческому богу, истукану.

Но как же быть с Книгой Иова, о которой автор поэмы вроде бы действительно хочет напомнить читателю? Да, Пушкин выстраивает сюжет “петербургской повести” по образцу библейского текста. Но сходство Петра и Бога, Евгения и Иова может скрывать контраст между двумя текстами, который и важен поэту. Бог испытывает Иова, но Пётр не испытывает несчастного Евгения; Бог позволяет Сатане отнять у благочестивого Иова всё дорогое, однако Евгений лишается невесты не по воле Петровой, и Пётр не смог бы вернуть страдальцу любимую, даже если бы тот смиренно принял свой жребий.

Слова упрёка Петру бросает безумец. Но именно в эти минуты Евгений обретает ясность мысли: “Евгений вздрогнул. Прояснились // В нём страшно мысли”. Да, чуть дальше сказано, что глаза несчастного “подёрнулись туманом”, то есть он видит как бы сквозь пелену, нечётко, неясно. И обвинение царю он бросает, “как обуянный силой чёрной”, “злобно задрожав”. Но мысли, словно внушённые “силой чёрной”, сатанинской, означают ли безусловно неправоту Евгения? Всякая злоба черна, но пушкинский герой не случайно обратил её именно против создателя Петрополя.

Евгений в этой сцене возвышает голос против Петра и его творенья, как прежде против “строителя чудотворного” бунтовала стихия. Параллель между Евгением и наводнением, страшной игрой волн, можно увидеть в экспозиции поэмы, когда Евгений пребывает “в волненьи (курсив мой. — А.Р.) разных размышлений”.

Григорий Зобин, отстаивая мысль об “антипетровской” позиции автора поэмы, обращается к описанию Петра, поднявшего “над самой бездной, // На высоте, уздой железной, Россию <…> на дыбы”. По мнению автора статьи «Стихия и кумир», “в пушкинском описании, в метафоре России-коня, появляется мотив, связанный с насилием. «На дыбы» звучит почти как «на дыбу». Неистовый пыл, поспешность царя-реформатора в его стремлении осуществить свой замысел любой ценой, не считаясь ни с какими жертвами, обернулись огромным перенапряжением народных сил, бесчисленными страданиями, которые потом ещё не раз аукнутся в грядущем”. Но в символике скульптуры Фальконе конь, вздыбленный над бездной, олицетворяет величие полубожественного седока, дерзновенно устремившего Россию ввысь. Правда, в русской литературе послепушкинского времени вздыбленный конь Петра будет рождать уже однозначные ассоциации с насилием (“жарко дышащим” и “загнанным” его назовёт Аркадий Долгорукий в романе Ф.М. Достоевского «Подросток»), и направление движения скакуна станет рождать сомнения: а не приблизил ли его медный царь к бездне, а не рухнет ли конь в пропасть (роман Андрея Белого «Петербург», поэма И.А. Бродского «Петербургский роман»)? Мотив насилия в пушкинском описании коня действительно есть, но деяния царя предстают всё же величественными и, вероятно, оправданными.

Средством выражения авторской позиции в поэме Пушкина становится и само построение текста. Григорий Зобин напомнил о сходстве Вступления и заключительных строк “петербургской повести”, истолковав его как свидетельство симпатии поэта к Евгению и нелюбви к Петру: “«Скачущий кумир» слепо и безжалостно сметает на своем пути живого человека. Недаром вступление и эпилог поэмы зеркально отражаются друг в друге. Даже пейзаж в них схожий. Их объединяет мотив пустоты и безжизненности. Они связаны между собой подобно замыслу и воплощению, деянию и его последствиям. То, что было задумано «назло», не может обернуться добром. <…>

Дом разрушен. Там, где должна была теплиться жизнь, свиваться семейное гнездо — основа человеческого бытия, средоточие смысла — царит мерзость запустения. Обитель смерти. Кумир и стихия совершили своё дело”.

Совпадения между Вступлением и концовкой «Медного Всадника» несомненны: и там, и тут описывается пустынная местность (невские берега и “остров малый”), деревянные домишки (чернеющиеся финские избы и занесённый наводнением на остров домик, похожий на “чёрный куст”), рыболов. Но стоит ли видеть в этих повторениях отрицание автором благотворности дела Петрова, указание на смертоносный характер деяний “кумира”?

Полагаю, что нет. Вступление проникнуто мажорным, светлым настроением и открыто противопоставлено основному тексту поэмы — “печальному рассказу” об “ужасной поре”. Возвышенный гимн Петербургу из Вступления не могут заглушить злобные слова Евгения. Отражение образов из Вступления в концовке поэмы, скорее, ведёт читателя к мысли о разрыве, пропасти, разделяющей великую историю и скромную повседневность, мир частного человека. В истории России Пётр совершил грандиозные преобразования, зримым, явленным в камне символом коих стала новая русская столица, “полнощных стран краса и диво”. Но в жизни обыкновенных людей, простых обывателей ничто не изменилось. Их существование лежит вне истории.

Впрочем, достопочтенный читатель, всё вышеизложенное основывается на тексте поэмы, восходящем к публикации в пятом томе так называемого Большого академического собрания сочинений, вышедшем в свет в 1948 году (принципы издания поэмы в этом собрании сочинений были обоснованы известным пушкинистом С.М. Бонди). Именно этот текст был положен в основу всех позднейших изданий “петербургской повести”. (В последующих публикациях поэмы встречаются некоторые отступления от текста, напечатанного С.М. Бонди, но для истолкования авторской позиции в «Медном Всаднике» они несущественны.)

Но что представляет собою этот текст? В 1836 году Пушкин вновь обратился к рукописи своей поэмы, не одобренной Николаем I, и внёс в неё некоторую правку. Частично авторские исправления были, конечно же, вызваны претензиями венценосного цензора, с неодобрением подчеркнувшего именование статуи Петра — “кумир”, покоробленного сравнением старой столицы с “порфироносною вдовой”, а новой — с “юной царицей”. Не понравилась императору и вторая сцена на Петровской (Сенатской) площади, когда Евгений бросал основателю Петербурга слова упрёка, решаясь на “бунт”, пусть слабый и “робкий”.

Однако не вся пушкинская правка 1836 года вызвана замечаниями царя. Пушкинисты сочли своей задачей отделение правки “несвободной”, вызванной этими претензиями, от правки творческой, связанной с изменением авторского замысла. “Вынужденные” исправления были убраны, а “творческие” изменения сохранены. Так появился на свет “канонический” текст поэмы.

Всё хорошо, да вот беда! Во-первых, отделить случаи самоцензуры, исправления вынужденные от исправлений творческих затруднительно. Конечно, когда поэт устраняет из текста не полюбившееся самодержцу слово “кумир”, это ещё можно трактовать как изменение несвободное, которое сохранять не должно. (Хотя, хотя… разве Пушкин никак не мог под влиянием замечаний Николая I свободно и сознательно внести коррективы в свой замысел?) Но как быть с правкой, вроде бы прямо не вызванной замечаниями царя? Каковы критерии, принципы, позволяющие с абсолютной уверенностью отделить автоцензуру от творческой правки? Увы, таких правил нет и быть не может. Ведь в 1836 году Пушкин не осуществил последовательной и полной правки всего текста «Медного Всадника», написанного в 1833 году. Так что нынешний текст “петербургской повести” — это, к сожалению, некая химера, “неведома зверушка”, за появление коей на свет автор не отвечает.

Текстологические проблемы «Медного Всадника» имеют прямое отношение и к проблеме его толкования. Об этом недавно вновь напомнил Г.Г. Красухин в статье «170 лет ожидания, или Злоключения “Медного Всадника”», опубликованной в интернет-издании «Русский журнал» (www.russ.ru) 16 октября 2003 года. По словам Г.Г. Красухина, “до сих пор он печатается в такой редакции, которая полностью извратила смысл, вложенный в эту повесть Пушкиным. <…> Иными словами, текст «Медного Всадника», который печатается сегодня и к которому привыкло уже не одно поколение читателей, являет собой некую контаминацию, составленную из завершённого и незавершённого пушкинского текста теми, кто самозвано взял на себя роль душеприказчика поэта!” Оспорить эту характеристику нелегко.

В тексте 1833 года, как подметили Г.Г. Красухин и, независимо от него, Григорий Зобин, рассуждения Евгения, открывающие первую главу поэмы, выглядели так:

Жениться? что ж? Зачем же нет?
И в самом деле? я устрою
Себе смиренный уголок
И в нём Парашу успокою.
Кровать, два стула, щей горшок
Да сам большой. Чего мне боле?

Памятливый читатель, вероятно, заметит перекличку со строками из «Отрывков из путешествия Онегина».

Мой идеал теперь — хозяйка,
Мои желания — покой,
Да щей горшок, да сам большой.

Конечно, это авторское признание в пушкинском романе в стихах не лишено отчётливо ощутимой иронии, но эта ирония не всеохватна: есть в этом признании и серьёзный смысл.

Получается, что сравнение “мечтающего” обывателя Евгения с поэтом в «Медном Всаднике» (“И размечтался как поэт”) не только исполнено сокровенной насмешки, оно не чуждо и глубокого значения: “ничтожный” Евгений и автор способны, пусть иногда, чувствовать одинаково.

О Евгении, напоминает Г.Г. Красухин, в тексте 1833 года было сказано: “оглушён // Был чудной, внутренней тревогой”. “А слово «чудный», — замечает исследователь, — у Пушкина всегда связано с «чудом»”. Так Евгений словно бы уравнивается (пусть лишь в одном, и лишь один раз) с самим Петром, “строителем чудотворным”.

Или вот ещё пример, отмеченный Г.Г. Красухиным. В “каноническом” тексте «Медного Всадника» присмиревший Евгений с почтением и робостью снимает картуз. Но в тексте 1833 года это был не картуз, а колпак — слово, вызывающее ассоциации с колпаком юродивого. Евгений сходит с ума и именуется “безумцем”. Но ведь и юродивый, наделённый божественным даром прорицания и обличения неправды (в том числе, если не прежде всего — неправды, творимой властителями), — безумен или притворяется таковым. По крайней мере, в глазах толпы он именно безумец. Такая “ничтожная” вроде бы деталь, как колпак, возвышает образ Евгения, превращая маловразумительную речь в обличение, в котором светится конечная, ничем не затемнённая ясность.

Все эти детали говорят скорее, что автор сочувствует Евгению и разделяет отношение героя к венценосному строителю. И всё же вывод Григория Зобина: “Всей силой своего дара Пушкин был против безличного — будь то державный истукан, стихия или толпа — на стороне страдающего человека, чью высшую, сущностную ценность он провозгласил первым в русской поэзии”, по-моему, односторонний. Как же быть с очевидными свидетельствами восторженного отношения автора к Петру? И, кстати, только ли безличен (безлик) Пётр, статуя которого оживает в воображении Евгения, а чело полно “думы”? Разве он подобен безликой стихии? Строитель Петербурга скорее сверхличен.

В.Н. Топоров так писал о роли и месте поэмы Пушкина в создании так называемого “петербургского текста” — громадного пласта русской литературы, посвящённой “граду Петрову”: “Сочетание в поэме Пушкина синтетичности, проявляющейся, в частности, и в «композитности» её текста, содержащего обильные явные и ещё более неявные цитаты, реминисценции, отсылки к другим <…> текстам, с глубиной историософской мысли и, по сути дела, с первым опытом постановки в русской литературе темы «простого» («маленького») человека и истории, частной жизни и высокой государственной политики сделало «Медный Всадник» своеобразным фокусом, в котором сошлись многие лучи и из которого ещё больше лучей осветило последующую русскую литературу. Поэма Пушкина стала некоей критической точкой, вокруг которой началась вот уже более полутораста лет продолжающаяся кристаллизация <…> особой мифологемы в корпусе петербургских мифов” (Топоров В.Н. Петербургский текст русской литературы // Избранные труды. СПб., 2003. С. 22–23). Пушкин создал поэму, полную глубинного символико-мифологического смысла, а мифология не даёт ответы на вопросы “кто прав?” и “кто виноват?”. Такие вопросы для неё слишком просты, а потому неверны. В “петербургской повести” Пушкина встретились именно две “правды” — правда власти и правда частного человека. Но обе они неполны, ущербны, ибо высшая истина должна быть одна. Пушкин не создавал ни оду величию государства, ни чувствительную повесть о страданиях “маленького человека”.

Рейтинг@Mail.ru